Текст книги "Дочь колдуньи"
Автор книги: Кэтлин Кент
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– Сара, я знаю, ты скорбишь по матери, но она там, где мы все хотели бы оказаться.
– Она в неглубокой яме, – сказала я безучастным голосом.
Прищурившись, он осуждающе посмотрел на женщин вокруг, покачал головой и нахмурил брови. Потом сказал тихо, чтобы только мы с Томом слышали:
– Ваш отец не оставил ее в этом ужасном месте. Он похоронил ее подобающе. Можете мне верить. Он и многие другие вернулись под покровом ночи, чтобы перенести своих близких в тайные места.
Я представила, как отец возвращается к Висельному холму, чтобы достать коченеющее тело матери из ямы, и содрогнулась. Доктор Эймс плотнее укутал шалью мои плечи и какое-то время молча сидел рядом, сжимая и разжимая мои пальцы в своей ладони. Я почувствовала, как от его прикосновений мои веки отяжелели, и меня стало клонить ко сну. Я буду спать долго, крепко и мирно. Когда мать будила отца по воскресеньям, я слышала его низкий голос из-под одеял. «Не буди меня, я вижу сон», – просил он по-валлийски. Под словом «сон» он имел в виду сказочное сновидение, волшебный сон, более глубокий, чем обычный. Туманная дрема, не знающая времени. Я чувствовала, как сознание мое затуманивается, погружаясь в забытье. Но доктор снова заговорил, и что-то в его голосе заставило меня прислушаться.
– Не знаю, что тебе известно о твоем отце, Сара. О его прошлом, до того как он приехал сюда из Англии. Возможно, ты почти ничего о нем не знаешь, и я не имею права рассказывать тебе о событиях, которые… – Он замешкался, подбирая слова. – Твой отец был солдатом, он долго и храбро сражался за Кромвеля. Здесь многие мужчины гордятся тем, что сражались за Кромвеля и его парламент, но предпочитают не говорить об этом. Однако, до того как бороться за парламент, твой отец был солдатом короля и поддерживал монарха, как и все его родичи. Со временем он стал понимать вместе со многими великими людьми того времени, что в страданиях народа главным образом повинен король. Тирания несправедливых королевских налогов и религиозная нетерпимость…
Я открыла глаза. Доктор Эймс замолчал и улыбнулся, видя детское недоумение на моем лице. Сжав мою руку, он спросил:
– Ты не понимаешь, о чем я говорю, да? – Я покачала головой, и он продолжил: – Тогда я просто скажу, что твой отец самый смелый из всех. На своих плечах он носит тяжкий груз убеждений и потерь. Человека более слабого эти потери вогнали бы в землю. Ты думаешь, он позволил бы нескольким маленьким обманщицам служить препятствием для исполнения долга перед своей женой?
Я тихо сказала:
– Не знаю, что он будет делать дальше. Но мать он не спас.
Доктор Эймс опустил голову и сказал:
– Легче убить тирана мечом, чем избавить целые графства от плена охвативших их предрассудков. Он не мог спасти ее, Сара, не подвергая жизнь твою и твоих братьев огромной опасности.
Я ничего не ответила, и доктор начал складывать свои инструменты и пузырьки в чемоданчик.
– Отец не успокоится, пока не заберет вас отсюда домой, – сказал он, уходя.
К своему ужасу, я вдруг вспомнила, что так и не передала отцу сообщение доктора. Потянув рукав его черного кафтана, я призналась:
– Я забыла передать ему ваши слова.
Он погладил мою руку и отцепил ее от рукава со словами:
– Тогда передашь, когда увидишь в следующий раз. Ему важно знать, что у него есть друзья. А сейчас тебе надо поспать. Я скоро снова приду.
Доктор Эймс попрощался с Томом, наказав ему проследить, чтобы я съела свою долю хлеба, что он принес.
Весь остаток дня я крепко спала, а проснувшись в сумерках, почувствовала першение и боль в горле, будто туда влетел и бьет крылышками мотылек. Я проспала еще несколько часов и проснулась с горящей головой и пронизывающим до костей ознобом. Сперва кашель был сухим, но быстро сменился хриплым, идущим из глубины груди. Том приложил руку к моей шее и тотчас отдернул, будто обжегся. Он попросил хозяйку Фолкнер подойти поближе, но, увидев, что я заболела, та попятилась назад, сказав:
– Ее надо укутать поплотнее. Пусть отец принесет супа, или размачивай хлеб в воде – ей нельзя есть твердую пищу. Прикладывай компрессы ко лбу. Больше ничего сделать нельзя.
Она крепко прижала к себе дочек, и три пары глаз смотрели на меня скорее со страхом, чем с сочувствием.
Во второй раз за время нашего заключения в салемской тюрьме Том выступал сиделкой. Холодными ночами он укрывал меня своей курткой, обменивал свою долю хлеба и мяса на пюре, суп или порцию некрепкого пива, которые я могла бы протолкнуть через свое горящее горло. Через несколько дней я вступила в такую стадию лихорадки, когда периоды бодрствования коротки и туманны, а сны отчетливы и ярки. Это состояние сродни сумасшествию – все, что ты видишь и слышишь во время лихорадки, кажется нереальным, как только жар спадает и болезнь отступает.
Однажды я увидела, как дверь камеры открылась сама по себе и невероятно худой темный человек с длинными руками и ногами раскачивался на ней, как трость на ветке. У него было узкое лицо с угловатыми чертами. Он улыбался, приложив палец к плотно сжатым улыбающимся губам, будто делился со мной каким-то опасным секретом. Когда я перевела взгляд на Тома, чтобы показать ему незнакомца, а потом обратно, человек исчез. Дверь была надежно заперта, и никто не смотрел в сторону дразнящегося человека. Я слышала то голос отца, то доктора Эймса, но не видела их. Они звали меня, велели вставать и приниматься за завтрак или садиться за прялку. Когда я им отвечала, мой голос звучал у меня в ушах оглушительно громко и дерзко.
Временами я чувствовала, как чьи-то руки переворачивают меня на спину, и я сопротивлялась и прятала лицо в солому, пытаясь защитить глаза от слепящего света. Мне на лоб клали мокрые тряпки, но я тотчас сдирала их, потому что мне казалось, что это руки мертвеца касаются моей кожи. Мне хотелось только спать, но среди ночи я просыпалась от дрожи и надрывного кашля, от которого, казалось, лопнет грудная клетка. Это случалось между полуночью и рассветом, и часы тянулись бесконечно.
Я слышала, как копошатся крысы, а однажды видела двух, которые наблюдали за мной с интересом, и в их красных глазах светились ум и сочувствие. Они сидели на задних лапках и разговаривали друг с другом высокими, дребезжащими голосами, как у старух. Одна сказала другой: «Я слышала, несколько дней назад в Салеме повесили собаку». Другая отвечала: «Да, а я слышала, что еще одну собаку должны повесить в Андовере как раз сейчас». И они засмеялись, как закадычные друзья над хорошей шуткой. Потом они посмотрели на меня, сверкнув острыми желтыми зубами. Тут я услышала, как мяукает котенок. Голос был тоненький и жалобный, словно из мешка, в котором котенка собираются утопить. Крысы сочувственно покачали головами, и та, что побольше, сказала: «Он такой маленький, вряд ли выживет. И столько крови…» Они снова заняли подобающее всем крысам со времен Адама положение на четырех лапах и вскоре скрылись в темных дебрях на полу.
Однажды я проснулась от увиденного сна и обнаружила, что разговариваю с кем-то сидящим рядом. В ушах негромко и даже приятно звенело, зрение было таким четким, что казалось, каждый предмет обведен по контуру черной линией, отчего и выделяется на фоне других. Грудь была чем-то туго обвязана, и воздух в легкие почти не поступал. Я услышала собственные слова: «Но почему я должна остаться?»
Я почувствовала, как кто-то сжимает мне пальцы, и, повернув голову, увидела Тома. Он сидел рядом и держал меня за руку. Его мокрое лицо блестело, и, заглянув ему в глаза, я увидела, что он плачет. Мне хотелось его утешить, но язык распух и не слушался. Оставалось только лежать и слушать его низкий, надтреснутый голос.
– Помнишь, Сара, в июне, когда маму забрали, на поле остались только мы с отцом?
Я опустила подбородок, пытаясь кивнуть, но мне это удалось сделать с большим трудом. Он продолжал:
– Мы распахивали поле под посев. И со мной что-то случилось… Я обернулся и увидел борозды, распаханные вчера, и позавчера, и три дня назад. Впереди, куда хватало глаз, виднелись только валуны и пни, которые надо было выкорчевать. До конца жизни у меня всегда будет хомут на шее и невспаханная земля, требующая, чтобы ее вспахали. Чернота. И я сорвал с себя ремень, пошел и лег в постель.
Потом пришел отец и сел рядом. Сперва он сидел молча. Просто сидел, пока не стало совсем темно. Тогда он заговорил. Он сказал, что меня назвали в честь него, потому что я очень на него похож. Я удивился, Сара, потому что всегда считал, что Ричард больше всех похож на отца. Он сказал, что есть люди, которые всю жизнь, от рождения до смерти, живут, не задумываясь о смысле своего существования, как какие-нибудь жуки. Но мы с ним другие. Нам нужно больше, чем клочок земли, чтобы было ради чего просыпаться и засыпать.
Я сказал ему, что, по мне, лучше умереть, чем прозябать всю жизнь, распахивая землю и счищая комья грязи с башмаков. Тогда он сказал, что если я умру, то и часть его тоже умрет со мной. Он сказал, что мне нужно найти кого-то, кто был бы лучше меня, и привязаться к нему душой. Это придаст мне силы, и я смогу ходить с прямой спиной, как мужчина. Много лет назад он был в таком отчаянии и ощущал такую безысходность, что хотел себе смерти. Но встретил маму, и она стала смыслом его жизни. Я долго думал над его словами. И знаешь, что я ему сказал, Сара?
Он больно сжал мою руку и замолчал, будто ему сдавило горло. Брат собирался с духом, а я ждала, когда он сможет наконец высказать всю свою скорбь по матери. Но вместо этого он проговорил:
– Я сказал ему, что у меня есть ты. Ты придаешь мне силы. Тебе нельзя умирать, Сара. Ты не можешь оставить меня в этой темнице одного.
Меня сморил сон, и глаза начали закрываться. Я слышала голос Тома и хотела ответить ему, уверить, что не брошу его, но не хватало дыхания, чтобы заговорить. Казалось, так просто провалиться вниз под тяжестью, сковывающей мою грудь, и в это мгновение я вспомнила о Жиле Кори, лежащем под одеялом из камней. Каждый вдох все короче и короче, пока ребра не перестали двигаться вовсе. Я сжала руку Тома и уснула.
Иногда я лежала в огне, солома светилась и загоралась. Спасаясь от пламени, по полу бежали легионы крыс и армии вшей и исчезали, как дым, под дверью. Бывало, я лежала в запертом холодном погребе, превращаясь в лед, превращаясь в камень, превращаясь в кость и мерзлый пепел. И всякий раз были слышны хриплые звуки кузнечных мехов внутри грудной клетки, отчаянно сопротивляющейся погружению под воду. Однажды я открыла глаза и увидела, что рядом сидит Маргарет с распущенными по спине длинными черными волосами. Я замотала головой и сожмурила глаза, пытаясь прогнать видение, но, когда открыла глаза снова, она по-прежнему была на месте. Я почувствовала, как она сжала мою руку и сказала:
– Они забрали мою куклу, Сара. Ту, что ты мне подарила.
Я прошептала скрипучим, как у старой карги, голосом:
– Мою тоже забрали.
Я искала глазами Тома, чтобы он вернул меня в реальный мир, но его нигде не было.
Маргарет нагнулась и прошептала:
– Не вини папу. Он никому не хочет причинить зла и всех нас любит. Просто в последнее время он немного растерялся. Посмотри, что я для тебя нашла. – Она засунула руку в рукав и вытащила небольшой отрезок нити. – Видишь, у меня для тебя есть лента. Меня папа научил. Не знаю только, как сделать, чтобы она исчезла. Это папа умеет. – Она осторожно положила ленту мне на грудь и нежно улыбнулась. Потом посмотрела куда-то в сторону затуманенным взглядом, как человек, который готов идти вслед за эльфами и спрыгнуть с крутого утеса. Она легла со мной рядом, обняла за плечи и поцеловала. Губы были холодными и гладкими, как речная галька, но дыхание – теплым. – Мы всегда будем сестрами, – пропела она.
Мною снова овладел сон, и мне снилось, что я плыву в огромном темном океане.
Том и Маргарет никогда не отходили от меня надолго. Не знаю, как тетя относилась к заботе, которую Маргарет ко мне проявляла, поскольку по-прежнему со мной не разговаривала, но она и не звала дочь вернуться на свое место в дальнем конце камеры. Я отдала Маргарет старинный глиняный черепок, который столько недель носила под лифом платья, и сказала, что, если умру, у нее останется что-то от меня на память. Я так привыкла, что твердый черепок под лифом вдавливается в мою грудную клетку, что, когда его не стало, у меня появилось чувство, будто я отдала Маргарет кусок своего ребра. Она любовалась моим черепком, с восторгом рассматривала со всех сторон, вертя на ладони. Когда я показала ей вышивку, которую носила у сердца, она заплакала, утерла ею слезы и вернула на место.
Когда я окрепла и могла задавать вопросы, Том рассказал, что было бредом, а что происходило на самом деле. Несколько узниц действительно ухаживали за мной по очереди, хотя большинство после нескольких дней жесточайшего жара потеряли всякую надежду. Единственная, кто не сдался и продолжал дежурить, когда Том и Маргарет спали, была Лидия Дастин, старуха с острым языком. Повесили двух собак, одну в Салеме, другую в Андовере, за пособничество дьяволу. Одна из заключенных, молодая женщина на седьмом месяце беременности, родила своего первенца в тихой агонии. Я поняла, что приняла плач новорожденного за мяуканье котенка. Младенец вскоре умер, и другого уже не будет, потому что жизнь молодой матери вытекала вместе с кровью в солому.
В отчаянии я напомнила Тому, что из-за своего беспамятства так и не передала отцу сообщение доктора Эймса. Но Том успокоил меня, уверив, что передал все слово в слово. Я спросила Тома, что эти слова означают, и он ответил, что, как объяснил ему отец, доктор Эймс и его друзья зовутся новыми левеллерами. А когда Том спросил, что это значит, отец лишь сказал, что эти люди считают, что всех без исключения должны защищать одни и те же законы. И что каждый человек должен иметь право исповедовать любую религию. Мне вспомнился квакер, укрывавшийся в дядином амбаре, – человек, которого Маргарет назвала еретиком, – и я подумала, не был ли доктор Эймс тайным квакером?
Меня снова начало лихорадить, когда дни стали по-осеннему холодными, и мы все тесно прижимались друг к дружке, чтобы согреться. Через несколько недель начнутся морозы и первый снег станет проникать через высокие двери, выходящие на западную сторону, присыпая наши волосы белой пылью и превращая тонкие шали в негнущийся пергамент. Маргарет часами лежала рядом, сбивчиво рассказывая о суде или о своем доме в Биллерике. Иногда она произносила защитные речи перед невидимыми судьями, после чего впадала в меланхолию и становилась вялой, как будто заразилась от меня лихорадкой и лишилась сил. Но со мной она всегда была нежна. Когда мыла мне лицо, или поила бульоном, который иногда приносили, или при тусклом свете искала у меня в волосах так докучавших мне вшей.
Обычно защитные силы организма ослабевают на закате. У людей может подниматься жар, у беременных женщин начинаются роды, с наступлением сумерек в голову лезут темные мысли и дух слабеет. Именно в такую минуту я не справилась с чувством вины и призналась во всем Маргарет.
– Я убила собственную мать, – выкрикнула я, в отчаянии закрыв лицо руками.
Она обняла меня и стала качать, ласково гладя по голове. Потом, улыбнувшись, нагнулась, чтобы шепнуть мне что-то на ухо.
– Сказать тебе что-то по секрету? – спросила она.
Я кивнула, вспомнив о секретах, которыми мы делились, когда я жила у них в доме. Я думала, она скажет мне что-нибудь приятное, чтобы отвлечь от мрачных мыслей.
– Успокойся. Не плачь. Я ее только вчера видела, и все у нее хорошо.
Она кивнула и отвела глаза в дальний угол камеры.
У меня пересохло во рту, и я прошептала:
– Кого?
Казалось, она не слышала вопроса, и, нежно перебирая мои волосы, снова заговорила:
– Если я соберу твои волосы вот так, они не будут выпадать, и не придется тебя стричь наголо, как делают при лихорадке. Но зато останутся колтуны. Навсегда. Так всегда бывает с узлами – завязать легко, а развязать трудно.
Я схватила ее за руку и снова спросила:
– Маргарет, кого ты вчера видела?
– Как кого? Тетю Марту. Она заходила в камеру, пока ты спала. Она огорчилась из-за того, что ты болеешь, и еще больше огорчится, если ты не поправишься. Я попросила ее остаться, но она не могла. Знаешь, что она просила тебе передать?
Я покачала головой, выпучив глаза, и сердце мое ушло в пятки. Она склонила набок голову, и ее взгляд стал неожиданно ясным и задумчивым.
– Она сказала: «Держи камень крепко…»
Я закрыла глаза и вспомнила прикосновение материнской руки, когда она зажимала в моей ладони камень, который я подобрала на ферме Престона. Как Маргарет могла об этом знать, ума не приложу. Может, я рассказала об этом в лихорадочном бреду. А может, нить тайного знания протянулась к ней тоже и ее запутавшийся разум уловил какое-то послание из сумеречного мира, как будто мотылек попался в сеть. Маргарет продолжила заплетать мои волосы, напевая песенку, которую когда-то напевала тетя, орудуя у очага. Эту песенку напевала и моя мать, когда думала, что вокруг никого нет. И я снова заплакала, но уже не от груза вины, а от облегчения. И с этой минуты пошла на поправку.
Однажды ближе к концу сентября шериф отпер дверь и в камеру вошел высокий статный мужчина в ниспадающем складками плаще и широкополой шляпе.
Он остановился и посмотрел на нас. При входе в темницу у него был чопорный, презрительный вид, и от вони он закрывал нос и рот краем плаща. Подавляя в себе желание броситься назад, он передвигал ноги, будто боролся с ураганным ветром. Смена чувств на его лице была настолько примечательной, что останется у меня в памяти до конца дней. Он словно поставил перед нами зеркало, в котором отразилось наше падение от благопристойной скромности, приличия и достоинства до унизительного страха, самообвинения и нездоровья. Крупные черты его лица дрогнули и расплылись, как воск, который поднесли слишком близко к огню. Глаза сначала сузились от праведного осуждения при виде такого количества ведьм, а затем расширились и наполнились слезами, которые он смахивал столь энергично, будто они жгли ему кожу. Плотно сжатые губы – удобное выражение, не позволяющее праздно болтать о мирских вещах, – приоткрылись, чтобы жадно глотнуть воздуха. Он закрыл свой дрожащий рот кулаком и, не переставая, повторял: «Боже мой, боже мой, боже мой…» Женщины не просили о снисхождении. Не было ни горестных стонов, ни даже слез. Они сидели или лежали безмолвные, и их тела говорили сами за себя.
С этой минуты Инкриз Матер, знаменитый священник, друг короля и губернатора, начнет подвергать сомнению справедливость обвинений. И хотя он не обвинит напрямую судей и собственного сына – Коттона Матера, но это сомнение нанесет мощный удар по Особому суду. Девятнадцатого октября он вновь приедет в тюрьму, чтобы взять показания у женщин, которых вынудили лжесвидетельствовать против себя, но меня в Салеме уже не будет.
В субботу первого октября доктор Эймс пришел к нам в камеру и сказал, что деньги на наш залог собраны и что в самом скором будущем малолетних узников выпустят на свободу. Пожертвования поступили из Андовера, Бостона и даже из далекого Глостера. По его мнению, это служило доказательством того, что отношение людей к салемскому суду меняется. Рано утром шестого октября шериф отворил дверь и впустил в камеру кузнеца. Сам он стоял в коридоре и ждал, пока с нас снимут кандалы. Нам дали время попрощаться, и наконец все дети, кто как мог, вышли из камеры. Меня, моих братьев и еще четырнадцать детей выпустили на свободу. Освободили двух дочерей Абигейль Фолкнер и племянниц Мозеса Тайлера. Мэри Лейси, подружка Мерси Уильямс, одна из первых, выдвинувших обвинение против моей матери, была так слаба, что ее пришлось нести на руках. Мерси Уордвелл, чей отец Сэмюэль был повешен двадцать второго сентября, три дня назад исполнилось девятнадцать, и она не считалась больше ребенком. Она закрыла лицо руками и не смотрела, как мы уходили, оставляя ее у стены, где из высоких окошек дул холодный осенний ветер. Мы уходили, а в камере оставались наши сестры, матери и бабушки, у которых не было никакой надежды обрести свободу.
Лидия Дастин прижала меня к себе и благословила со словами:
– Это был всего лишь страшный сон. Теперь ты можешь проснуться и жить.
Она и ее внучка проведут в кандалах всю зиму. Первого февраля 1693 года суд признает их невиновными, но, поскольку им нечем будет заплатить за содержание в тюрьме, их вновь вернут в камеру. Второго марта освободят Элизабет Колсон, и она вернется к себе в Рединг. Десятого марта умрет Лидия Дастин, одна из немногих женщин, которые остались в «хорошей» камере салемской тюрьмы.
Я радовалась обретению свободы, пока не узнала, что освобождают только детей из Андовера. Дети из Салема, Беверли и Биллерики оставались узниками. Маргарет вернулась к матери, и, когда Ричард выносил меня из камеры, она протянула руку, и я увидела, что она сжимает в ладони глиняный черепок, который я ей подарила. Это был талисман, охраняющий от потерь, или обещание, что связь между нами будет существовать всегда, невзирая на темные, страшные дни. Пока Ричард нес меня вверх по лестнице, я слышала, как она звала меня: «Сара, Сара, Сара…» – и ее голос звучал отдаленно и глухо, будто со дна закрытого колодца. Я все слышала его, даже когда дверь наверху снова заперли на засов.
Осенью 1692 года листва была золотой и красной, как кровь мучеников. Цвет был таким ярким, что ударил по нашим ослепшим в тюрьме глазам, как раскаленный прут. Мы стояли на пороге, сжавшись и моргая, и не знали, что делать и куда идти – вперед или назад. От слабости нам было трудно спуститься на несколько ступеней в тюремный двор без посторонней помощи. Мы с братьями вышли последними и медленно-медленно стали различать людей, неподвижно стоящих во дворе.
Вокруг крыльца собралась безмолвная толпа. Были слышны лишь голоса несчастных родственников, которые выкрикивали имена детей, стоящих перед нами. Постепенно всех разобрали и увели или унесли на руках. Мы четверо стояли одни, дрожа на ветру. Меня с двух сторон поддерживали Ричард и Том. Первым по ступеням спустился Эндрю, прижимая к груди больную руку. Круг вокруг крыльца сомкнулся теснее, и я могла рассмотреть лица стоявших. В них была жалость и, возможно, сочувствие, но сильнее всего – страх. Страх того, что в детях женщины, которая была повешена как ведьма, могли скрываться семена дьявола. Именно Эндрю, простачок, мальчик, которого мучили пытками, стал кулачком легонько пробивать нам дорогу со словами: «Расходитесь теперь по домам. Расходитесь по домам».
Когда стоящие немного потеснились, мы увидели, что нам навстречу идет отец. Он возвышался над толпой на целую голову, а лицо было скрыто под полями шляпы. Он вышел вперед, оставив горожан за спиной, и стал ждать, пока мы спустимся. Он не предложил помощи, не сказал слов приветствия. Стоял и ждал, пока мы сойдем вниз сами. Когда мы наконец преодолели последнюю ступень, он повернулся, и толпа с шорохом тотчас расступилась, как пенистые волны перед носом корабля, образовав проход. В это мгновение я вдруг поняла, почему он не взял меня на руки и не пришел мне на помощь раньше, когда я боролась за свое место под солнцем. Не потому, что он меня не любил, а потому, что любил так сильно. Когда мы сидели в тюрьме, он приносил нам еду, одежду и утешал ласковым словом. Он нас не оставил. Но он не хотел, чтобы я выросла слабой, чтобы сломалась перед жизненными тяготами, жестокостью или суровым порицанием людей. Ребенок научится ходить, только разбив губу о жесткую землю. Только почувствовав вкус крови, малыш перестанет падать.
Я сделала шаг, потом другой. И так потихоньку мы двигались вслед за отцом, который явился, чтобы забрать нас из Салема навсегда. С каждым следующим шагом я думала о смелости, с какой моя мать вела себя на суде. С каждым следующим шагом я думала о ее верности правде, даже когда ей грозила виселица. С каждым следующим шагом я думала о ее гордости, силе и любви.
И с каждым следующим шагом я думала о том, что я дочь своей матери… дочь своей матери…
Вскоре после того, как отец забрал нас домой, он отвел нас на то место, где похоронил мать. Могила была выкопана южнее Ковшового луга, в долине Гиббета, куда в детстве мать часто приходила с сестрой. На том самом лугу, куда она привела меня минувшей весной, неподалеку от одинокого вяза, под которым мы зарыли красную книгу. О книге отец знать не мог. Просто это было единственное место, где мать могла отдохнуть от своих забот. Мы положили веточки позднего розмарина вокруг пирамиды из камней, которой он отметил ее могилу. Было тихое утро, дул слабый ветерок, тихо падали листья, выполняя свое последнее предназначение – устлать землю до первых заморозков. Птицы не пели, косяков диких гусей и голубей не было видно в небе, ибо они уже улетели в теплые края. Я встала на колени и прижалась ухом к пирамиде, прислушиваясь к скрипу камней.
Вспомнилось, как я когда-то гадала, какую песню будут петь материнские косточки. Тогда мне казалось, их песня будет похожа на шум буйных волн. Я знала, что даже внутри хрупких океанских раковин скрывается рев прибоя. Но я услышала только тихий шорох и странное посвистывание. Так на свет пробивается полевая фиалка сквозь схваченную первыми морозами землю.