355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэтлин Кент » Дочь колдуньи » Текст книги (страница 14)
Дочь колдуньи
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:33

Текст книги "Дочь колдуньи"


Автор книги: Кэтлин Кент



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Нас с Томом погрузили в другую повозку и повезли по главной улице в восточном направлении, в город Салем, что находился в пяти милях оттуда, и мы вдыхали резкий соленый запах, пришедший с моря вместе с приливом в Южную реку. Проезжая по улицам, шериф Джордж Корвин показывал на некоторые дома и сообщал: «Это дом вашего судьи Джонатана Корвина», «Здесь живет ваш судья Джон Хоторн», «А это молитвенный дом», будто мы просто заблудились и ищем дорогу домой. Прежде чем повернуть на север, в Тюремный переулок, он указал на дом и сказал: «Вон там дом бывшего губернатора Саймона Брэдстрита». И я вспомнила, как мы с матерью читали стихи его жены, Анны Брэдстрит. Строки, говорившие об обретенной надежде, забылись, в памяти остались строки только о надежде потерянной.

 
Все милое – теперь лишь прах,
Исчезнувший в моих глазах.
И не придет уж гость в твой дом,
Не съест он хлеба с молоком.
И повесть о минувших днях
Замрет на сомкнутых устах.
Не возгорится свет свечи,
И жениха ты не ищи.
Теперь лежать тебе впотьмах…
 

Когда мы рождаемся и повитуха извлекает нас из чрева матери на белый свет, первое, что мы ощущаем в новом для нас мире, – это запах. Новорожденные почти ничего не видят, и тело у них совсем слабенькое, но через пять минут после рождения они уже морщат носик, подергивают ноздрями и поворачивают голову в сторону ожидающей их груди, наполненной молоком. Когда шериф Корвин вел нас с Томом вниз по лестнице в ожидающие нас тюремные камеры, первое, что встретило нас в новом доме, был запах.

Казалось, будто вы заползли в мусорную кучу, которую много дней подряд поливал дождь, а потом ее накрыли парусиной и держали под палящим солнцем. Запах гниения был таким острым и пронизывающим, что у меня заслезились глаза и стало жечь в носу и в горле. К вони разлагающихся человеческих экскрементов примешивалось кисло-сладкое гниение испорченной пищи и чего-то живого, еще не умершего окончательно, что пахло плесенью, медью и болотом. Это был запах гниющего рогоза и тростника, спрессованных так, что превратились в подобие мха.

Каменные ступени были холодными, мои ноги предательски соскальзывали, когда я в темноте спускалась, держась одной рукой за веревку, а другой затыкая фартуком нос. Я слышала, как Том позади меня остановился, когда его затошнило, но шериф толкнул его в спину, чтобы шел быстрее. Там, куда мы спустились, было темно и тихо. Так тихо, что я подумала, что в подземелье никого, кроме нас троих, нет. Вскоре я увидела, что сквозь железные прутья решетки проникают крошечные лучики света от расставленных кое-где огарков свеч. Услышала, как натужно кашляет мужчина и, вторя ему, женщина прочищает горло. Услышала, как кто-то совсем рядом шевелится на соломе.

Когда мои глаза привыкли к слабому свету, я увидела, что мы стоим в узком коридоре. Направо – длинная камера с решеткой, налево – две камеры меньшего размера. Множество рук цеплялось за прутья решетки. Фонарь шерифа освещал руки, а темнота камер отсекала их у запястья, отчего казалось, что руки живут сами по себе, отдельно от тел. Шериф достал связку ключей, отпер деревянную дверь длинной камеры и, отворив ее, велел нам войти внутрь.

– Ты, парень, будешь в женской камере, – сказал он Тому. – Мужская переполнена. Но если станешь докучать женщинам, наденем на тебя колодки. Ты меня слышишь, парень?

Вонь, доносившаяся из камеры, была еще сильнее, чем на лестнице, а воздух был холодным и сырым. Отпрянув, я наступила шерифу на ногу, но, прежде чем он толкнул меня вперед, Том взял меня за руку и ввел внутрь. Дверь сразу же была заперта на замок, и вскоре мы услышали удаляющиеся шаги шерифа Корвина, который поднимался по лестнице. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, и молчали, боясь пошевелиться, пока свет, проникающий из узких окошек в задней стене, не позволил нам рассмотреть наше новое жилище. Пол был устлан соломой, и было слышно, как шевелятся люди. Вскоре мы их увидели. Сначала ступни, потом ноги, потом тела и лица женщин. Их было несколько десятков. Они лежали, сидели и стояли повсюду, и все смотрели на нас, вглядываясь в наши лица. Среди тюремных теней я искала хоть одно знакомое лицо, хоть кого-нибудь, а потом открыла рот и хрипло позвала: «Мама!» Услышав мой голос, некоторые женщины застонали, некоторые покачали головами, а молодая женщина, лежавшая у моих ног, заплакала. Но никто не ответил: «Я здесь».

Я прошла чуть дальше и снова позвала: «Мама!» И снова никто не ответил. Сделав еще несколько шагов, я наступила на старую женщину, потому что приняла ее за гору тряпья. Старуха взвизгнула и села, прикрыв руками лицо, словно защищалась от ударов. Я крутила головой, высматривая мать, а руками обхватила себя за плечи, ибо меня била дрожь от холода и страха. Все смотрели на меня, но никто ничего не говорил, и это безмолвие было еще страшнее вони. Я отступила назад и встала рядом с Томом – и тогда услышала, как кто-то зовет меня по имени. Голос был слабый, будто доносился из-под одеяла или с большого расстояния, и я снова позвала: «Мама!» Снова послышался голос, со стороны коридора, и я бросилась обратно к решетке. Когда я перешагивала через тела женщин, что сидели, прислонясь к невысокой каменной стене, в которую были встроены прутья решетки, раздались возмущенные взвизгивания и крики протеста, но я не обращала на них внимания. Я готова была пройти по сотне тел, лишь бы найти ту, чей голос меня звал. Я припала к прутьям, прижалась к ним лицом и закричала: «Мама, где ты?»

– Я здесь, Сара, здесь.

Я увидела, как сквозь прутья решетки дальней камеры напротив просунулась рука. Рука манила меня, повернув кверху ладонь, словно хотела поймать капли дождя или звук моего голоса. Запястье было сильное и гибкое, как шея кобылицы, а на нем – кандалы.

– Мама, мама, мама, мама…

Должно быть, я повторила это слово сотню раз, а она отвечала мне. И так мы переговаривались, пока шериф не крикнул с верхней ступени лестницы:

– Ну-ка потише там, а то всыплю как следует!

Мы перешли на шепот, и тут из камеры напротив я услышала голос Ричарда. Они с Эндрю были в ближайшей маленькой камере для мужчин. И мы втроем стали шепотом рассказывать друг другу мелкие подробности нашей жизни. Я сказала, что Том со мной и пока мы в безопасности. Ричард сообщил о ранах на запястьях Эндрю, полученных во время пыток десять дней тому назад. Но он не сказал, что от нагноения у Эндрю началась лихорадка. Мы не говорили о судебном процессе, приговорах и о том, что нас ждет, но, когда мать спросила о Ханне, я не знала, что ответить. Я ни разу не вспомнила о сестре после того, как переступила порог салемского молитвенного дома. Вскоре женщины захотели поудобнее сесть на свои места у стены, и мне пришлось отступить к центру камеры, где в тихом отчаянии меня ждал Том.

К нам медленно пробралась какая-то женщина. Платье на ней было грязное и рваное, в пятнах ржавчины от цепей, которые висели поверх фартука.

– Детки, садитесь со мной, – сказала она ласково. – Вы попали в хорошую камеру. А не в ту, плохую. Идите ко мне, найдите местечко и отдохните немного.

У нее было доброе лицо и нежные руки. Я это почувствовала, когда она взяла мою скованную страхом ладонь. Я смотрела на женщин вокруг себя, немытых и голодных, все были в кандалах, даже самые молодые, – и гадала, что значит «хорошая» камера. Я не знала, что большинство женщин в дальней камере приговорены к смерти и что моя мать заточена с другими пятнадцатью мученицами в камере, рассчитанной на шесть или семь человек.

Мы просидели с доброй женщиной несколько часов, пока не пришел кузнец и не заковал нас в кандалы, за которые отцу еще придется заплатить шерифу. Кузнец был грубый и с нами не церемонился, но дело свое знал и не промахнулся, вбивая последний гвоздь. Нередко от неточного удара страдала рука или лодыжка. Некоторые женщины, которые сидели в тюрьме давно, были прикованы к кольцу в полу или в стене, но, так как мы были маленькими, нас приковывать не стали. Вскоре пришло время для посетителей, и шериф по очереди пропускал в коридор тех, кто принес продукты или одежду своим родным. Передачи просовывали через прутья решетки. Длительность посещения определялась количеством монет, которые совали в руку тюремщика, или меновым товаром. У большинства посетителей монет не было, поэтому им выделялось всего несколько минут, чтобы утешить родных, помолиться и попрощаться.

Двери в камеры открывались нечасто. Исключение делалось для священника или врачей, приходивших к заключенным из милосердия. Или чтобы вынести тело умершего ночью заключенного. Только в конце дня мы с Томом увидели в коридоре согнутую фигуру нашего отца, подходящего к решетке камеры. Потолок был не выше шести футов, ибо тюрьма на три фута уходила в каменистую землю, образовывая полуподвальное помещение, и еще на три фута занимала каменный фундамент здания, построенного над камерами.

Он взялся за прутья решетки и позвал нас. Увидев кандалы, он опустил голову и проговорил: «Боже милостивый…» – но времени у него было в обрез. Прежде чем его прогонят, нужно было еще успеть передать продукты Ричарду, Эндрю и матери. Он протянул небольшую буханку хлеба, мех с водой, шаль для меня и куртку для Тома и торопливо сказал:

– Слушай, Сара. Пейте сначала из меха и только из открытой бочки, если очень захочется. Хлеб надо растянуть на подольше. Если жевать долго, будет казаться, что его не так мало. В следующий раз постараюсь принести мяса, но это будет не раньше чем через несколько дней. Обещай, что сделаешь, как я велю. – Он протянул руки между прутьями решетки, привлек меня к себе и сказал: – Не делись хлебом ни с кем, кроме Тома. Здесь есть женщины, которые умирают от голода и которые будут умолять тебя дать им кусок, но ты заболеешь и умрешь, если не сделаешь, как я тебе говорю. Слышишь, Сара?

Я кивнула и завернула хлеб в фартук, а он повернулся к Тому:

– Том, помнишь, что я сказал тебе в тот день? После того, как ты сбросил кожаный ремень на поле. Помнишь? – Когда Том кивнул, отец сказал: – Настал твой черед. Я приду, когда смогу.

Он приготовился уходить, но я, вспомнив о сестре, спросила:

– Где Ханна?

Он быстро нагнул голову и сказал:

– Она у преподобного отца Дейна. Там о ней позаботятся.

Жена преподобного отца была женщиной доброй, но строгой, и я подумала, что же будет с Ханной, которой всего три года, дикой, грязной и постоянно требующей внимания. Долгие месяцы я заменяла ей мать, и вот ее снова отрывают от семьи. Я заплакала, вспомнив все случаи, когда была с ней жестока, нетерпелива или безжалостна.

Отец пересек коридор, чтобы передать немного еды Ричарду, Эндрю и наконец матери. Когда мать просунула руки между прутьями решетки, он прижал их к своим глазам и сказал что-то нежное. Потом шериф позвал его. Когда отец ушел, наступили сумерки. Наша камера, наша «хорошая камера», выходила на запад, и лучи заходящего солнца на короткий миг заглянули через узкие, как щели, окошки, расположенные высоко в стене, окрасив нашу кожу красным и желтым, будто загорелась солома и мы могли сгореть заживо в своей темнице.

Паразитам хватило нескольких часов, чтобы забраться мне в волосы, и я проснулась посреди ночи оттого, что у меня горела голова. Я стала чесаться, раздирая кожу и чувствуя, как вши бегают по пальцам. Женщина у противоположной стены мучительно застонала, повторяя с каждым вздохом: «О боже, мой зуб! О боже, мой зуб…» Она продолжала стонать и после того, как ее попросили замолчать, а некоторые даже принялись осыпать ее проклятиями. Стало холодно, и я закуталась в шаль. Взглянула на Тома, но, судя по его ровному дыханию, он крепко спал. Дикие стоны продолжались около часа, пока какая-то женщина не влила в рот страждущей какую-то жидкость. Вскоре стоны сменились тихими всхлипываниями, а потом женщина впала в забытье.

Послышалось какое-то шуршание в соломе, и вдруг я увидела пару темных блестящих глаз, близко посаженных по обе стороны острого рыльца. Зверюга наблюдала за мной, принюхиваясь к спрятанному у меня в фартуке хлебу. Я пихнула ее ногой, и она залезла глубже в солому, но не ушла. Тогда я пнула ее сильнее, и она исчезла под подстилкой. Спала я урывками, пока тусклый утренний свет не проник в камеру, и только теперь смогла лучше рассмотреть лица женщин, окружающих меня со всех сторон. Они открывали глаза одна за другой, в каких-то застыла боль, в каких-то отчаяние. Одни молились о спасении, другие о смирении, но всех их ждал еще один день тяжкого заточения. У всех этих жен, матерей и сестер, которые трудились, молились и от чистого сердца помогали соседям, был растерянный взгляд – они не понимали, почему их обвинили, заточили в тюрьму и, как видно, забыли те самые соседи.

Некоторые были настолько неряшливы, что валялись у ведер с нечистотами, чесались и растирали зудевшие места, не обращая внимания ни на одежду, ни на приличия, не поправляли фартуки, не зашнуровывали корсеты, не подтягивали чулки. Большинство, однако, старались содержать себя в порядке – утирали лицо рукавами, чистили зубы подолом фартука, и выглядело это и благородно, и грустно одновременно. Они делились друг с другом тем, что у них было. Видавший виды гребень передавался из рук в руки осторожно и торжественно, будто это был некий священный предмет. Тем, у кого были раны от кандалов, давали остатки мази. Не одна нижняя юбка была разорвана, чтобы перевязать открытые раны. У женщин детородного возраста не было ни овечьей шерсти, ни мягких кожаных прокладок, когда приходили месячные, и некоторым приходилось, сгорая от стыда, собирать юбки в складки и придерживать их сзади, чтобы скрыть пятна крови.

А потом одна женщина стала обходить всех узниц и просить поделиться едой с теми, у кого не было семьи или семья была слишком бедна, чтобы приходить каждый день или каждые несколько дней и передавать в камеру хотя бы немного хлеба. Женщину звали Доркас Хор, ее арестовали в Беверли и посадили в тюрьму в апреле. Она была старая и ходила прихрамывая, но держалась с достоинством. Когда она подошла к нам с Томом, в ее глазах я прочла сострадание. Но, увидев протянутую руку, я опустила глаза и сказала, что нам нечего ей дать. Под ее пристальным взглядом я покраснела оттого, что солгала. Но она наклонилась, положила руку мне на голову и сказала: «Благослови и храни тебя Господь, деточка». И пошла к следующей женщине, а потом к следующей, и ходила так, пока не собрала жалкие крохи.

Я отвернулась к стене, незаметно просунула руку в фартук, отщипнула кусочек хлеба и скатала из него маленький шарик. Сделав вид, будто зеваю, я закрыла рот рукой и отправила хлебный шарик в рот. Потом жевала его, пока он не превратился в жидкость, и проглотила. Мой желудок проснулся и громко заурчал, так что пришлось съесть еще кусочек. Я подумала, что, возможно, лучше вообще ничего не есть, чем есть так мало и ощущать столь сильные приступы голода.

Я похлопала Тома по плечу и сунула ему кусок хлеба, а потом встала, чтобы посетить отхожее место и размять затекшие ноги. В каждом углу камеры стояло по ведру, но ближайшее от меня было переполнено. Пол вокруг него был темным и блестел. Я отправилась к другому ведру, но идти мешали тяжелые цепи, висевшие на запястьях, и я ступала неловко. Я смотрела под ноги, чтобы не споткнуться о чью-нибудь ногу или не наступить на чью-нибудь руку, и сперва не смотрела на лица женщин, которые вчера были скрыты от меня в темноте. На подходе к отхожему месту я подняла глаза и увидела тетушку Мэри, которая сидела, прислонившись к стене. Рядом с ней, положив голову на колени матери, пристроилась Маргарет.

Я так обрадовалась, увидев их, что у меня подкосились ноги, и я громко вскрикнула, привлекая внимание сидящих вокруг женщин. Из глаз потекли слезы, я позвала: «Тетя…» – и бросилась к ним, спотыкаясь о что-то или кого-то. Женщина потянулась ко мне и помогла удержаться на ногах, и тут улыбка застыла, а потом и вовсе исчезла с моего лица. Не было сомнения, что передо мной сидела мамина сестра, но смотревшие на меня глаза были полны ненависти и обиды. Я повторила: «Тетя… – И добавила: – Это я, Сара». Однако ее взгляд стал еще жестче, и она еще крепче прижала к себе Маргарет. Цепи тетиных кандалов свешивались перед лицом Маргарет, отбрасывая тени в форме колец ей на щеки. Маргарет не смотрела на меня, ее глаза были устремлены куда-то вдаль. Губы шевелились, будто девочка разговаривала с воздухом, и, хотя не видеть и не слышать меня она не могла, она так ни разу и не взглянула в мою сторону.

Несколько мгновений я стояла с глупым видом, не двигаясь и опустив голову, а потом услышала, как тетя сказала: «Прочь!» – будто отгоняла собаку или крысу с порога своего дома. Я подняла голову, и, злобно замахав свободной рукой, она снова сказала: «Прочь!» В тишине звякнули ее цепи, я повернулась и, спотыкаясь, пошла на свое место рядом с Томом. Мое лицо было мокрым от слез. Я огляделась, вобрав голову в плечи, и почувствовала, что вся сотрясаюсь от рыданий, а люди отводили глаза, будто мои слезы были чем-то более неприличным и постыдным, чем то, что я вынуждена пользоваться отхожим местом у всех на виду.

Утро сменилось днем, и, до того как в коридор разрешат войти родственникам, узники бросали жребий, кому выпадет выносить ведра с нечистотами во двор наверху. Счастливчики получали несколько минут, чтобы пройтись и подышать свежим воздухом. Сначала ведра выносили две женщины из нашей камеры, потом какой-нибудь мужчина из мужской камеры выносил свое ведро и ведро из камеры осужденных женщин. Осужденным покидать камеру не разрешалось. Боялись, что они могут взлететь в небо выше крыш и скрыться или напустить своих духов на жителей деревни Салем и замучить их.

Так как мы с Томом были маленькими, да еще и новичками, в жеребьевке нас не учитывали. Несколько родственников пришли и ушли. Послеполуденное солнце согрело и высушило камни, и они из зеленых стали серыми, а потом белыми. Следующим утром они снова будут сырыми и на них снова проступит лишайник, как жидкая краска на скрепляющем кладку растворе.

Я следила за невысокой стеной под прутьями решетки, и, когда кто-то из женщин поднимался, чтобы пройтись, я занимала ее место и звала маму или Ричарда. Когда мы разговаривали, они просовывали руки между прутьями своей решетки, и тогда я знала, что их голоса такие же настоящие, как камни вокруг, а не плод моего воспаленного воображения.

Ближе к вечеру дверь нашей камеры открылась и в нее ввели Абигейль Фолкнер, женщину примерно такого же возраста, как моя мать. Она стояла и щурилась в полутьме, а несколько женщин из Андовера разом ахнули: «Это ведь дочка преподобного Дейна». Вместе со своей племянницей Бетти Джонсон хозяйка Фолкнер станет одной из более чем десятка членов семьи Дейна, которых закуют в кандалы.

Ее приговорят к смерти, которую назначат на семнадцатое сентября, но помилуют, так как Абигейль носила ребенка. Ребенок родится позже срока, в декабре, после того как ее выпустят на свободу, словно тягости тюремной жизни запечатали ее чрево, чтобы не дать ребенку появиться на свет в столь печальном и безрадостном месте.

День сменился вечером. Я легла рядом с Томом, съела еще один маленький кусочек хлеба и тесно прижалась к брату. Прошел первый день нашего пребывания в тюрьме, одиннадцатое августа 1692 года. Пройдет еще восемь дней до того, как мать выведут из камеры и повесят.

Когда я проснулась на следующее утро, у меня раскалывалась голова от бессонной ночи. Женщина с больным зубом опять долго стонала, пока добрая душа не сжалилась и не дала ей какое-то питье, после чего та уснула. А до этого я целый час слушала ее стоны и в конце концов чуть не закричала: «Да дайте же ей выпить из фляги, нам нужно отдохнуть!» Сама я с трудом села и попила из меха, который нам оставил отец. К моему ужасу, обнаружилось, что ночью кто-то так сжевал кожу, что в мехе появилась дырочка и несколько капель драгоценной чистой воды просочилось на пол. Мне придется на ночь прятать мех у себя за лифом, чтобы крысы не съели его целиком.

Утро началось с того же ритуала, что и вчера. Женщины привели себя в порядок, и вскоре хозяйка Хор начала свой обход, собирая хлеб. Проходя мимо меня, она не остановилась, а только сказала: «Благослови вас Господь, детки». Она будет благословлять нас каждое утро, пока мы будем сидеть в тюрьме, но хлеба больше не попросит. Я с нетерпением ждала, когда освободится место у стены, чтобы поговорить с матерью, но женщины, сидевшие там, вставать не спешили.

Послышались шаги на лестнице, и все застыли в напряженном ожидании. Выносить отхожие ведра было еще рано, а до прихода родственников оставалось несколько часов. По ступеням спускались две пары ног, быстрые тяжелые шаги шерифа и кого-то еще. Я подумала, вдруг это так рано кого-то вызывают на допрос. Дверь в нашу камеру открылась, и вошла низкорослая толстая женщина, которая сразу же стала озираться по сторонам, будто искала кого-то. Я услышала чей-то шепот: «Жена шерифа». Дверь осталась приоткрытой, но тень шерифа Корвина застыла на пороге. Его жена уверенно направилась к хозяйке Фолкнер и сказала, указывая на ее шаль:

– Я дам тебе хлеба в обмен на шаль.

Какая-то старуха крикнула из противоположного конца камеры:

– Не соглашайтесь, миссис. Шаль понадобится вам в сентябре. – Она засмеялась, но смех быстро перешел в кашель.

Хозяйка Фолкнер покачала головой и теснее закуталась в шаль. Жена шерифа пожала плечами и стала спрашивать у других женщин, сперва у новеньких с чистыми руками и в чистых фартуках, потом у несчастных, сидевших в камере давно, не хотят ли они обменять что-нибудь из своей одежды на предложенные ею крохи. Одна женщина, на которой ничего не осталось, кроме нижней сорочки, предложила для обмена часть каймы на подоле, но хозяйка Корвин покачала головой и прошла дальше. Она снова огляделась, и ее взгляд упал на нас с Томом. Она подошла к нам и сказала довольно дружелюбно:

– Ну-ка встаньте. Хочу на вас посмотреть.

Я встала, и она притянула меня к себе, будто собиралась обнять. Правой рукой она держала меня за плечо, а левую положила мне на голову. Потом снова притянула меня к себе и взглянула на свою левую руку, определяя, где кончается моя макушка, прислоненная к ее груди. Она измеряла мой рост, но я не понимала для чего, пока кто-то возмущенно не выкрикнул:

– Ради Господа нашего, не отбирайте у детей одежду. Вы хотите, чтобы они погибли от сырости?

Хозяйка Корвин ничего не ответила нашей защитнице, а мне сказала:

– Когда проголодаешься по-настоящему, тогда и поговорим.

Она ущипнула меня за подбородок и ушла, а шериф Корвин запер дверь на замок. Когда она ушла, я спросила шепотом у женщины, сидящей рядом:

– Зачем ей наша одежда? Разве она бедная?

Женщина хмыкнула:

– Это она-то? У нее денег куры не клюют. У нее монет больше, чем у нас всех, вместе взятых. Она берет нашу одежду в обмен на хлеб, а потом продает ее на рынке за деньги, объясняя, что одежда принадлежала умершим, у которых нет родственников.

Я задрожала, укуталась в шаль и пообещала себе, что ничего не отдам жене шерифа, как бы я ни ослабела от голода.

Отец в этот день не пришел, а подойти к решетке и поговорить с матерью мне удавалось нечасто. День заканчивался, и я мысленно повторяла: «Семь дней, еще семь дней», отчего душа переполнялась страхом. Вопреки первоначальным намерениям я дала себе новое обещание: предложить жене шерифа, когда она опять к нам придет, всю свою одежду за то, чтобы хоть десять минут побыть с матерью в ее камере. Когда я позвала Ричарда и спросила его об Эндрю, тот долго не отвечал.

– Держится, – наконец сказал он. – Но сегодня ему хуже, чем вчера. Боюсь, его рана гноится и зараза проникла в тело. Без должного ухода… – Он не закончил фразу, предоставляя мне возможность самой догадаться, что станет с Эндрю, если не промыть раны чистой водой и не смазать целебной мазью, которая бы остановила распространение инфекции.

Пришла ночь, и мы с Томом съели по куску черствого хлеба и допили оставшуюся в мехе воду. Сейчас в камере было теплее, чем в предыдущие ночи, и, несмотря на все тревоги, я быстро и крепко заснула. Перед рассветом, в самые темные часы ночи, я услышала громкие крики из мужской камеры. Звали шерифа. Крики не утихали, и прошло несколько часов, пока мы не услышали шаги на лестнице. Шериф с женой жили на верхнем этаже, но он никогда не спускался вниз до утра. Сделать это его мог бы заставить только пожар в камерах, и то если бы дым стал проникать через половые доски к нему в комнаты.

Я слышала, как дверь мужской камеры открылась, и к нам донеслись голоса, просящие о помощи. Вскоре и наша дверь отворилась, на пороге появился Ричард и мужчина постарше. Они поддерживали человека, который еле стоял на ногах. Когда они затащили безжизненное тело в камеру и положили на солому, я увидела, что это Эндрю. Я прижалась к Ричарду, но шериф сразу его оттащил и снова запер в камере. Когда шериф вернулся, он сказал, обращаясь к нам с Томом:

– Врач приходит по субботам. Если парень доживет до десяти часов, его осмотрят. У вас свет лучше. Пусть пока здесь полежит.

Несколько женщин подошли помочь умыть Эндрю лицо драгоценной водой из общей бочки и расстегнуть на нем одежду. Кандалы были сняты, и руки свободны. Вряд ли это сделали бы, если бы рассчитывали, что он выживет. У него была страшная лихорадка, лицо темно-красного цвета, как сырая оленья печень, а следы от оспы белые. Когда мы закатали рукава рубашки, я ахнула: на правом запястье, где была веревка, когда его пытали, зияла гноящаяся рана, из которой сочилось что-то желтое. Краснота поднималась вверх по руке. Какая-то пожилая женщина, нагнувшись, понюхала рану.

– Это заражение, – сказала она. – Как только краснота поднимется до плеча… – Она замолчала, качая головой. – Он умрет, если оставить руку.

Кто-то прошептал:

– Он все равно умрет.

«Если оставить. Если оставить», – звучало у меня в ушах, но я не понимала, что означают эти слова, пока не взглянула на Тома и не увидела ужас на его лице.

До прихода врача мы не отходили от Эндрю. Врач оказался высоким и худым мужчиной, который прогнал нас, словно выводок домашних уток. Он поднял руку Эндрю и принялся рассматривать, где заканчивается краснота, все время качая головой. Потом обернулся ко мне и сказал:

– Твой брат, высокий такой из камеры напротив, обещал, что за помощь мне заплатят монетами.

Я посмотрела на него в недоумении, но Том ответил:

– Отец заплатит. Когда придет.

– Хорошо, – сказал доктор. – Я снова приду вечером. Руку надо отрезать, и как можно скорее. И вот что еще. Вам придется заплатить вне зависимости от того, выживет парень или нет.

Когда он встал и собрался уходить, я взглянула на Эндрю и удивилась, заметив, что он открыл глаза и смотрит на меня. В глазах были боль и понимание. Мы просидели подле Эндрю много часов, стараясь его приободрить. Он плакал и метался, твердя:

– Я поправлюсь. Не отнимайте руку. Я поправлюсь.

Когда стало невыносимо это терпеть, я бросилась на прутья решетки и закричала:

– Мама, что нам делать? Что нам делать?

Ответ пришел в сопровождении теней, вырвавшихся из камеры смертников, – теней таких же иллюзорных и хрупких, как завиток дыма, парящий в коридоре.

– Проститесь с ним как можно лучше, Сара. Не отходите от него. Помогите ему набраться мужества. Утешьте.

Больше слов я не услышала – услышала только, что она плачет. Нет большего горя, чем когда дите, которому ты дала жизнь, покидает этот мир раньше тебя.

Вскоре Эндрю перестал плакать и забылся тяжелым сном. Мы с Томом по очереди держали его голову. Подходили женщины, одни давали советы, другие молились, но никто не мог дать нам надежду. Некоторые подходили просто посмотреть, утешаясь мыслью, что к смерти близок кто-то другой, а не они. Когда в полдень родственников заключенных впустили в коридор, появился преподобный отец Дейн. Он принес нам хлеба, мяса и маленькую кастрюльку супа. Шериф разрешил ему войти в нашу камеру, и, когда он склонился над Эндрю, мне так захотелось броситься к преподобному и упросить взять меня с собой!.. Пастор положил руки нам на головы и с бесконечной нежностью благословил нас. Потом притянул нас с Томом к себе и сказал тихим голосом, чтобы не разбудить Эндрю:

– Завтра придет ваш отец и принесет еды и теплые вещи. Он не знает, что Эндрю совсем плох, иначе он пришел бы со мной сегодня. Боюсь, что завтра, когда он придет, Эндрю уже покинет нас.

Эндрю застонал и заворочался во сне, словно слышал, о чем мы шепчемся.

Шериф позвал преподобного Дейна, и, поднявшись, пастор сказал:

– Дети, положитесь на волю Господа. Мучения Эндрю скоро закончатся.

Он протянул руку, чтобы положить ее Тому на плечо, но Том отпрянул. Лицо брата потемнело от гнева и горькой обиды. Я готова была оттаскать его за уши за то, что он отвергает руку доброго человека. Но талант пастора заключался в том, что он понимал человеческое сердце. Оглядев темную, тесную камеру, он сказал Тому на прощание:

– Вера – это то, что спасает нас от отчаяния, сынок. Ничего, что сейчас ее место занимает гнев. Я иду к вашей матери. Хотите ей что-нибудь передать?

– Скажите ей… Скажите ей… – начала я, но не могла закончить.

Какие слова утешения могла я ей послать или просить в ответ, если в дверях камеры стоял шериф и ждал в нетерпении, когда преподобный отец выйдет. Это как пытаться построить плот, чтобы плыть по океану в штормовую погоду, имея в распоряжении лишь несколько прутиков. Полными слез глазами я посмотрела на преподобного отца и ничего не ответила.

Сжимая мои руки, он проговорил:

– Я скажу ей, Сара. Обязательно скажу.

Он передал узел с продуктами своей дочери, хозяйке Фолкнер, и, несмотря на возмущение шерифа, помолился за женщин. Когда шериф Корвин подошел и дернул его за руку, чтобы заставить наконец уйти, то получил в ответ испепеляющий взгляд, каким, вероятно, смотрел на Адама архангел, когда выгонял его из рая. Настал вечер, а лихорадка продолжала сжигать Эндрю. Он все бормотал о чем-то, что мерещилось ему под его дрожащими веками. Временами что-то шептал и смеялся. Временами кричал и размахивал руками. Но разговаривал он не как слабоумный мальчишка. Слова были понятными и логичными, словно жар в теле исправил и заострил его ум.

На закате, когда мерцающий свет пробивался сквозь узкие окна, Эндрю открыл глаза и посмотрел сначала на меня, потом на Тома.

– Какой сегодня день? – тихо спросил он.

Том ответил:

– Суббота.

Эндрю свел брови, будто считал дни, и снова спросил:

– Доктор скоро придет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю