Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Карл Генрих Маркс
Соавторы: Фридрих Энгельс
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 50 страниц)
Фраза эта должна была бы гласить наоборот: каждый не только скрывает мотивы своих добрых дел, но и старается окружить свои дурные дела совершенно непроницаемым туманом, потому что он хочет быть лучше других.
Мы, таким образом, добрались от тайны, которая сама себя скрывает, к «я», которое её скрывает, от этого «я» к запертым дверям, от запертых дверей к выслеживанию, от выслеживания к причине выслеживания, к злорадству, от злорадства к причине злорадства, к желанию быть лучше других. Скоро мы будем иметь удовольствие видеть слугу у запертых дверей. Всеобщее желание быть лучше других приводит нас прямо к тому, что «каждому свойственна склонность проникать в тайны других людей». К этим словам критик непринуждённо присоединяет следующее остроумное замечание:
«В этом отношении благоприятнее всего положение домашних слуг».
Если бы г-н Шелига читал мемуары из архивов парижской полиции, мемуары Видока, французскую «Чёрную книгу» и тому подобные вещи, он знал бы, что в этом отношении полиция поставлена в ещё более благоприятное положение, чем находящиеся в «наиболее благоприятном положении» домашние слуги, что полиция пользуется домашними слугами лишь для самых несложных поручений, что она не останавливается у дверей и не ограничивается присутствием при раздевании господ, а забирается даже под простыню, к их обнажённому телу, в образе femme galante или даже супруги. В самом романе Сю полицейский шпион «Красная рука» является одним из главных носителей развивающегося действия.
«Отныне» г-на Шелигу смущает в домашних слугах то обстоятельство, что они недостаточно «свободны от личного интереса». Это критическое сомнение прокладывает критику дорогу к привратнику Пипле и его жене.
«Напротив, положение привратника, обеспечивая последнему относительную независимость, даёт ему возможность сделать тайны дома предметом свободной, незаинтересованной, хотя и суровой и хлёсткой, насмешки».
Первое большое затруднение, на которое наталкивается эта спекулятивная конструкция привратника, заключается в том, что в очень многих парижских домах функции домашнего слуги и привратника, по крайней мере для части жильцов, соединены в одном и том же лице.
О критической фантазии насчёт относительно независимого и незаинтересованного положения привратника можно судить по следующим фактам. Парижский привратник является представителем и шпионом домовладельца. Жалованье он получает в большинстве случаев не от домовладельца, а от жильцов. Ввиду такой ненадёжности своего заработка он часто соединяет со своими официальными обязанностями занятие комиссионера. Во время господства террора, в период Империи и Реставрации привратники были главными агентами тайной полиции. Так, например, генерал Фуа находился под негласным надзором своего привратника, который передавал адресованные генералу письма для прочтения находившемуся вблизи полицейскому агенту (см. Фроман. «Разоблачённая полиция»[29]). Слова «portier»{25} и «epicier»{26} являются поэтому бранными словами, и сам «portier» желает, чтобы его называли «concierge»{27}.
Эжен Сю настолько далёк от того, чтобы изображать мадам Пипле «незаинтересованной» и безвредной особой, что он заставляет её с самого начала надуть Рудольфа при размене денег; она же рекомендует Рудольфу бесчестную ростовщицу, живущую в том же доме, и она же обещает ему много приятного от знакомства с Риголеттой. Она подтрунивает над майором за то, что он мало платит, что он торгуется с ней (с досады она называет его «копеечным майором»: «Это научит тебя, как платить всего лишь двенадцать франков в месяц за обслуживание твоего домашнего хозяйства»), что у него хватает «мелочности» следить за своим топливом, и т. д. Она сама сообщает причину своего «независимого» поведения: майор платит всего лишь двенадцать франков в месяц.
У г-на Шелиги «Анастасия Пипле некоторым образом открывает партизанскую войну против тайны».
У Эжена Сю Анастасия Пипле представляет собой тип парижской привратницы. Он хочет «драматизировать привратницу, мастерски изображённую г-ном Анри Монье». А г-н Шелига считает нужным превратить одно из качеств мадам Пипле, её «злоязычие», в особую сущность, чтобы вслед за тем сделать мадам Пипле представительницей этой сущности.
«Её муж», – продолжает г-н Шелига, – «привратник Альфред Пипле, подвизается рядом с ней на том же поприще, но с меньшим успехом».
Чтобы утешить его в этой неудаче, г-н Шелига превращает и его тоже в аллегорию. Он является представителем «объективной» стороны тайны, представителем «тайны как насмешки».
«Тайна, наносящая ему поражение, есть насмешка, шутка, которую над ним сыграли».
Мало того. В своём безграничном сострадании божественная диалектика делает «несчастного, впавшего в детство старика» «сильным человеком» в метафизическом смысле, отводя ему роль весьма достойного, весьма счастливого и весьма решительного момента в жизненном процессе абсолютной тайны. Победа над Пипле есть
«самое решительное поражение тайны». «Более ловкий и смелый не даст шутке ввести себя в обман».
6) ГОРЛИЦА (РИГОЛЕТТА)
«Остаётся сделать ещё один шаг. Тайна в своём собственном последовательном развитии неминуемо приходит к тому, что вынуждена, как мы видели на примере Пипле и Кабриона, унизиться до простого фарса. Требуется ещё только, чтобы индивидуум не соглашался больше разыгрывать эту глупую комедию. Горлица делает этот шаг самым что ни на есть простодушным образом».
Всякий может в течение двух минут постичь тайну этого спекулятивного фарса и научиться самостоятельно применять его. Мы дадим краткие указания на этот счёт.
Задача. Требуется построить конструкцию, показывающую, каким образом человек становится господином над зверями.
Спекулятивное решение. Предположим, что нам дано с полдюжины зверей: скажем, например, лев, акула, змея, бык, лошадь и мопс. Абстрагируем из этих шести зверей категорию «зверь вообще». Представим себе «зверя вообще» как самостоятельное существо. Будем рассматривать льва, акулу, змею и т. д. как своего рода переодевания или воплощения «зверя вообще». Подобно тому как мы превратили предмет нашего воображения, «зверя» нашей абстракции, в некое действительное существо, превратим теперь действительных зверей в создания нашей абстракции, нашего воображения. Мы видим, что «зверь вообще», который в образе льва раздирает человека на части, в образе акулы проглатывает его, в образе змеи поражает его ядом, в образе быка вонзает в него рога, в образе лошади бьёт его копытами, – что этот самый «зверь вообще» в образе мопса только лает на человека и превращает борьбу с человеком в простую видимость битвы. «Зверь вообще» в своём собственном последовательном развитии приходит к тому, что вынужден, как мы видели на примере мопса, унизиться до разыгрывания простого фарса. Если теперь какой-нибудь ребёнок или впавший в детство человек удирает от мопса, то остаётся ещё добиться только того, чтобы индивидуум не соглашался больше разыгрывать эту глупую комедию. Индивидуум x делает этот шаг самым что ни на есть простодушным образом, пуская в ход против мопса свою бамбуковую палку. Отсюда вы можете видеть, каким образом «человек вообще», в лице индивидуума x и при посредстве мопса, стал господином над «зверем вообще», а стало быть и над действительными зверями, и каким образом этот человек, одолев зверя в образе мопса, тем самым одолел льва в качестве зверя.
Подобным же образом «Горлица» г-на Шелиги при посредстве Альфреда Пипле и Кабриона побеждает тайны существующего мирового порядка. Более того! Она сама есть не что иное, как реализация категории «тайна».
«Она сама ещё не сознаёт своей высокой нравственной ценности и поэтому она ещё для самой себя тайна».
Устами Мурфа Эжен Сю раскрывает нам тайну неспекулятивной Риголетты. Она – «очень хорошенькая гризетка». В её лице Эжен Сю изобразил приветливый, человечный характер парижской гризетки. Но опять-таки из благоговения перед буржуазией и в силу характерной для него страсти к преувеличениям он должен был морально идеализировать гризетку. Он должен был сгладить острые углы её жизненного положения и характера, а именно: её пренебрежительное отношение к официальной форме брака, её наивную связь со студентом или рабочим. Именно в рамках этой связи она образует истинно человеческий контраст по отношению к лицемерной, чёрствой и себялюбивой супруге буржуа и ко. всему кругу буржуазии, т. е. ко всему официальному обществу.
7) МИРОВОЙ ПОРЯДОК «ПАРИЖСКИХ ТАЙН»
«И вот, этот мир тайн есть тот всеобщий мировой порядок, в который перенесено индивидуальное действие «Парижских тайн»».
Прежде чем «однако… перейти к философскому воспроизведению эпического происшествия», г-н Шелига должен ещё «соединить в одну общую картину набросанные выше отдельные очерки».
Когда г-н Шелига говорит, что он хочет перейти к «философскому воспроизведению» эпического происшествия, то мы должны рассматривать это как действительное признание, как разоблачение его критической тайны. До сих пор он «философски воспроизводил» мировой порядок.
Развивая свои признания, г-н Шелига продолжает:
«Из нашего изложения следует, что отдельные рассмотренные выше тайны обладают ценностью не каждая сама по себе, обособленно друг от друга, что они не какие-нибудь великолепные сплетни. Ценность их состоит в том, что они образуют из себя органическую последовательность звеньев, совокупность которых есть тайна».
В припадке откровенности г-н Шелига заходит ещё дальше. Он сознаётся, что «спекулятивная последовательность» не есть действительная последовательность «Парижских тайн».
«Правда, в нашем эпосе тайны выступают не в виде этой о самой себе знающей последовательности» (по себестоимости?). «Но ведь мы имеем тут дело не с логическим, открытым для взоров всякого, свободным организмом критики, а с некоторым таинственным растительным бытием».
Мы оставляем без рассмотрения обобщающую картину г-на Шелиги и сразу же переходим к тому пункту, который образует «переход». На примере Пипле мы познакомились с «самоосмеянием тайны».
«Самоосмеянием тайна сама себе выносит приговор. Уничтожая самих себя в последнем итоге своего развития, тайны тем самым побуждают каждый сильный характер к самостоятельной проверке».
Рудольф, князь Герольштейнский, муж «чистой критики», призван осуществить эту проверку и «разоблачение тайн».
Если мы займёмся Рудольфом и его подвигами лишь после того, как на некоторое время потеряем из виду г-на Шелигу, то можно уже наперёд сказать, а читатель может до известной степени подозревать и, если угодно, даже предугадывать, что мы превратим Рудольфа из «таинственного растительного бытия», каковым он является в критической «Literatur-Zeitung», в «логическое, открытое для взоров всякого, свободное звено» в «организме критической критики».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
АБСОЛЮТНАЯ КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на БРУНО
1) ПЕРВЫЙ ПОХОД АБСОЛЮТНОЙ КРИТИКИ
а) «ДУХ» И «МАССА»
До сих пор казалось, что критическая критика в большей или меньшей степени занята критической обработкой разное образных массовых предметов. Теперь мы находим её занятой абсолютно критическим предметом – самой собой. До сих пор она черпала свою относительную славу из критического унижения, отвержения и преображения определённых массовых предметов и лиц. Теперь она черпает свою абсолютную славу из критического унижения, отвержения и преображения массы в её всеобщности. На пути относительной критики стояли относительные границы. На пути абсолютной критики стоит абсолютная граница, граница в виде массы, масса как граница. Относительная критика, в своём противоположении определённым границам, сама по необходимости была ограниченным индивидуумом. Абсолютная критика, в своём противоположении всеобщей границе, границе как таковой, необходимо должна быть абсолютным индивидуумом. Подобно тому как в нечистом месиве «массы» слились воедино разнообразные массовые предметы и лица, точно так же и казавшаяся ещё предметной и личной критика преобразилась в «чистую критику». До сих пор казалось, что критика в большей или меньшей степени является свойством отдельных критических индивидуумов – Рейхардта, Эдгара, Фаухера и т. д. Теперь она – субъект, а г-н Бруно – её воплощение.
До сих пор массовость казалась, в большей или меньшей степени, свойством критикуемых предметов и лиц; теперь предметы и лица стали «массой», а «масса» стала предметом и лицом. Все прежние критические отношения растворились теперь в отношении абсолютной критической мудрости к абсолютной массовой глупости. Это основное отношение выступает как смысл, тенденция, разгадка прежних критических деяний и битв.
В соответствии со своим абсолютным характером «чистая» критика уже при первом своём выступлении скажет своё отличительное «решающее слово»; но, несмотря на это, она, как абсолютный дух, должна будет проделать некоторый диалектический процесс. Лишь в конце её небесного движения воплотится истинным образом в действительность её первоначальное понятие (см. Гегель. «Энциклопедия»[30]).
«Ещё несколько месяцев тому назад», – возвещает абсолютная критика, – «масса мнила себя гигантски сильной и предназначенной к мировому господству, приближение которого она готова была высчитывать по пальцам»[31].
Кто же, как не сам г-н Бруно Бауэр в «Правом деле свободы» (разумеется, в своём «собственном» деле), в «Еврейском вопросе»[32] и т. д., – кто, как не он сам, высчитывал по пальцам приближение мирового господства, хотя он и сознавался, что не может точно указать число? К реестру грехов массы он прибавляет массу своих собственных грехов.
«Масса воображала себя обладательницей множества истин, казавшихся ей само собой понятными». «Но истиной обладают целиком лишь тогда… когда последовали за ней через всю цепь её доказательств».
Истина для г-на Бауэра, как и для Гегеля, автомат, который сам себя доказывает. Человеку остаётся следовать за ней. Как и у Гегеля, результат действительного развития есть не что иное, как доказанная, т. е. доведённая до сознания, истина. Абсолютная критика может поэтому вместе с самым ограниченным теологом спрашивать:
«Для чего нужна была бы история, если бы её задача не заключалась в том, чтобы доказывать именно эти, самые простые из всех истин (как, например, движение земли вокруг солнца)?»
Как у прежних телеологов растения существовали для того, чтобы их пожирали животные, а животные для того, чтобы их пожирали люди, так и история существует для того, чтобы служить целям потребительского акта теоретического пожирания, доказательства. Человек существует для того, чтобы существовала история, история же для того, чтобы существовало доказательство истин. В этой критически тривиализированной форме повторяется та спекулятивная мудрость, которая утверждает, что человек и история существуют для того, чтобы истина пришла к самосознанию.
Подобно истине, история становится, таким образом, особой личностью, метафизическим субъектом, а действительные человеческие индивидуумы превращаются всего лишь в носителей этого метафизического субъекта. Поэтому абсолютная критика пользуется такими выражениями, как:
«история не позволяет насмехаться над собой… история употребила величайшие усилия для того, чтобы… история занялась… для чего же и нужна была история?.. история выразительно доказывает нам… история выдвигает истины» и т. д.
Если, как утверждает абсолютная критика, до сих пор историю занимали только такого рода две-три наипростейшие истины, которые в конце концов сами собой понятны, то эта скудость, приписываемая критикой всему прежнему человеческому опыту, прежде всего доказывает только собственную скудость абсолютной критики. С некритической точки зрения результат истории, напротив, тот, что самая сложная истина, квинтэссенция всякой истины – люди – начинают в конце концов сами собой понимать себя.
«Истины же», – продолжает доказывать дальше абсолютная критика, – «истины же, которые кажутся массе столь очевидными, что они уже с самого начала сами собой понятны и не нуждаются, по мнению массы, в доказательствах, не стоят того, чтобы история представляла ещё нарочитые доказательства их значимости; они вообще не входят в круг той задачи, разрешением которой занимается история».
В пылу священного негодования против массы абсолютная критика говорит массе самые утонченные комплименты. В самом деле, если истина потому очевидна, что она кажется таковой массе, если история определяет своё отношение к истинам на основании мнения массы, то в таком случае суждение массы абсолютно, непогрешимо: оно имеет силу закона для истории, которая доказывает лишь то, что для массы не очевидно и потому кажется массе нуждающимся в доказательстве. Масса, таким образом, предписывает истории её «задачу» и её «занятие».
Абсолютная критика говорит об «истинах, которые с самого начала понятны сами собой». В своей критической наивности она изобретает абсолютное «с самого начала» и абстрактную, неизменную «массу». «С самого начала» для массы XVI столетия и «с самого начала» для массы XIX столетия – оба эти «с самого начала» в глазах абсолютной критики столь же мало отличаются друг от друга, как сами эти массы. Характерная особенность такой истины, которая понятна сама собой, которая достигла осуществления и очевидности, в том именно и заключается, что она «с самого начала понятна сама собой».
Полемика абсолютной критики против истин, которые с самого начала сами собой, понятны, есть полемика против истин, которые вообще «понятны сами собой».
Истина, которая понятна сама собой, потеряла для абсолютной критики, как и для божественной диалектики, всю свою соль, весь свой смысл и всякую ценность. Она сделалась безвкусной, как застоявшаяся вода. Поэтому абсолютная критика, с одной стороны, доказывает всё, что понятно само собой, и, кроме того, много таких вещей, которые имеют счастье быть неудобопонятными и никогда поэтому не станут понятными сами собой. С другой же стороны, она объявляет понятным само собой всё то, что нуждается в выведении и доказательстве. Почему? Потому, что действительные задачи, как это само собой понятно, не являются чем-то понятным само собой.
Так как «истина», как и история, есть эфирный, оторванный от материальной массы субъект, то она адресуется не к эмпирическим людям, а к «недрам души». Чтобы быть «поистине познанной», она воздействует не на грубое тело человека, проживающее где-нибудь в глубине английского подвала или же на чердаке французского многоэтажного дома, а «тянется» через весь его идеалистический кишечник. Абсолютная критика выдаёт, правда, «массе» свидетельство в том, что до сего времени последняя на свой манер, т. е. поверхностно, была затронута теми истинами, которые милостиво «выдвигала» история; но в то же время критика пророчествует, что
«отношение массы к историческому прогрессу коренным образом изменится».
Тайный смысл этого критического пророчества не преминет сделаться для нас «ясным, как день».
«Все великие дела прежней истории», – узнаём мы, – «потому именно были с самого начала неудачны и лишены действительного успеха, что масса была в них заинтересована, что они вызывали энтузиазм массы. Другими словами, дела эти должны были иметь жалкий конец потому, что идея, лежавшая в основе этих дел, была такого рода, что она должна была довольствоваться поверхностным пониманием себя, а следовательно и рассчитывать на одобрение массы».
Казалось бы, что понимание, которым довольствуется идея, т. е. которое соответствует идее, тем самым перестаёт быть поверхностным. Г-н Бруно только для виду приводит отношение между идеей и её пониманием, точно так же как он только для виду приводит отношение неудачного исторического дела к массе. Если поэтому абсолютная критика действительно что нибудь осуждает за «поверхностность», так это именно всю прежнюю историю вообще, дела и идеи которой были идеями и делами «масс». Она отвергает массовую историю и на её место намерена поставить критическую историю (см. статьи г-на Жюля Фаухера о злободневных вопросах английской жизни). Согласно прежней, некритической истории, т. е. истории, писанной не в том смысле, какой придаёт ей абсолютная критика, следует, далее, строго различать две вещи: насколько масса была «заинтересована» в тех или иных целях и насколько эти цели «вызывали энтузиазм» массы. «Идея» неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса». С другой стороны, нетрудно понять, что всякий массовый, добивающийся исторического признания «интерес», когда он впервые появляется на мировой сцене, далеко выходит в «идее», или «представлении», за свои действительные границы и легко смешивает себя с человеческим интересом вообще. Эта иллюзия образует то, что Фурье называет тоном каждой исторической эпохи. Интерес буржуазии в революции 1789 г., далёкий от того, чтобы быть «неудачным», всё «выиграл» и имел «действительный успех», как бы впоследствии ни рассеялся дым «пафоса» и как бы ни увяли «энтузиастические» цветы, которыми он украсил свою колыбель. Этот интерес был так могущественен, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, равно как и католицизм и чистокровность Бурбонов. «Неудачной» революция была только для той массы, для которой политическая «идея» не была идеей её действительного «интереса», истинный жизненный принцип которой не совпадал поэтому с жизненным принципом революции, – для той массы, реальные условия освобождения которой существенно отличны от тех условий, в рамках которых буржуазия могла освободить себя и общество. Если, стало быть, революция, которая может служить представительницей всех великих исторических «дел», неудачна, – то она неудачна потому, что та масса, жизненными условиями которой по существу ограничилась революция, была массой исключительной, не охватывающей всей совокупности населения, ограниченной массой. Если, значит, революция неудачна, то не потому, что революция «вызывала энтузиазм» массы, не потому, что масса была «заинтересована» в ней, а потому, что для самой многочисленной части массы, части, отличной от буржуазии, принцип революции не был её действительным интересом, не был её собственным революционным принципом, а был только «идеей», следовательно только предметом временного энтузиазма и только кажущегося подъёма.
Вместе с основательностью исторического действия будет, следовательно, расти и объём массы, делом которой оно является. В критической истории, согласно которой в исторических делах речь идёт не о действующих массах, не об эмпирическом действии и не об эмпирическом интересе этого действия, а, напротив, только об «идее», пребывающей «в них», – в такой истории всё должно происходить, конечно, совершенно иначе.
«В массе», – поучает нас критика, – «а не в чём-либо другом, как думают её прежние либеральные защитники, следует искать истинного врага духа».
Врагами прогресса, вне массы, являются как раз получившие самостоятельное существование, наделённые собственной жизнью продукты самоунижения, самоотвержения и самоотчуждения массы. Поэтому масса, восставая против самостоятельно существующих продуктов её самоунижения, восстаёт тем самым против своего собственного недостатка, подобно тому как человек, выступая против существования бога, тем самым выступает против своей собственной религиозности. Но так как эти практические результаты самоотчуждения массы существуют в действительном мире внешним образом, то масса вынуждена бороться с ними также и внешним образом. Она отнюдь не может считать эти продукты своего самоотчуждения только идеальными фантасмагориями, простыми отчуждениями самосознания, и не может желать уничтожить материальное отчуждение при помощи чисто внутреннего спиритуалистического действия. Уже газета Лустало 1789 г.[33] имела девизом:
«Великие кажутся нам великими лишь потому, Что мы сами стоим на коленях. Поднимемся!»
Но чтобы подняться, недостаточно сделать это в мысли, оставляя висеть над действительной, чувственной головой действительное, чувственное ярмо, которого не сбросишь с себя никакими идеями. А между тем абсолютная критика научилась из «Феноменологии» Гегеля, по крайней мере, одному искусству – превращать реальные, объективные, вне меня существующие цепи в исключительно идеальные, исключительно субъективные, исключительно во мне существующие цепи и поэтому все внешние, чувственные битвы превращать в битвы чистых идей.
Это критическое превращение обосновывает предустановленную гармонию критической критики и цензуры. С критической точки зрения борьба писателя с цензором не есть борьба «человека с человеком». Цензор, напротив, есть не что иное, как моё собственное, руками заботливой полиции персонифицированное для меня чувство такта, моё собственное чувство такта, ведущее борьбу с моей бестактностью и некритичностью. Борьба писателя с цензором есть только по видимости, только в глазах дурной чувственности нечто другое, нежели внутренняя борьба писателя с самим собой. Цензор, поскольку я его принимаю за действительно, индивидуально отличное от меня существо, за полицейского палача, обезображивающего творение моего духа применением к нему внешнего, чуждого самой вещи масштаба, есть не более, как плод массового воображения, некритичная химера. Если фейербаховские «Тезисы к реформе философии»[34] были запрещены цензурой, то виной тому было не официальное варварство цензуры, а некультурность фейербаховских «Тезисов». Не загрязнённая всяческой массой и материей, «чистая» критика видит также и в цензоре чисто «эфирный», оторванный от всякой массовой действительности образ.
Абсолютная критика объявила «массу» истинным врагом духа. Развивая эту свою мысль, она говорит:
«Дух знает теперь, где ему искать своего единственного противника, – в самообманах и дряблости массы».
Абсолютная критика исходит из догмы абсолютной правомочности «духа». Она исходит, далее, из догмы внемирового существования духа, т. е. из существования духа вне массы человечества. Наконец, она превращает, с одной стороны, «дух», «прогресс», с другой – «массу» в застывшие сущности, в понятия, и противопоставляет их затем друг другу как данные неизменные крайности. Абсолютной критике не приходит в голову исследовать самый «дух», исследовать, не служат ли его собственная спиритуалистическая природа, его воздушные претензии источником «фразы», «самообмана», «дряблости». Дух, напротив, абсолютен, но, к несчастью, он в то же время постоянно превращается в духовную пустоту: его расчёты всегда сделаны без хозяина. Он поэтому обязательно должен иметь противника, интригующего против него. Этим противником и оказывается масса.
Точно так же обстоит дело и с «прогрессом». Вопреки претензиям «прогресса», постоянно наблюдаются случаи регресса и кругового движения. Не догадываясь, что категория «прогресса» лишена всякого содержания и абстрактна, абсолютная критика настолько глубокомысленна, что признаёт «прогресс» абсолютным для того, чтобы в целях объяснения регресса можно было подставить «личного противника» прогресса, массу. Так как «.масса» – не более как «противоположность духа», прогресса, «критики», то она и может быть определена только посредством этой мнимой своей противоположности. Отвлекаясь же от этой противоположности, критика может сказать о смысле и бытии массы лишь нечто совершенно неопределённое, а потому бессмысленное:
«Масса в том смысле, в каком это «слово» охватывает также и так называемый образованный мир».
Какое-нибудь «также» или «так называемый» вполне достаточны для критической дефиниции. «Масса» отличается, таким образом, от действительных масс и существует как «масса» только для «критики».
Все коммунистические и социалистические писатели исходили из наблюдения, что, с одной стороны, даже самым благоприятным образом обставленные блестящие деяния видимо остаются без блестящих результатов и вырождаются в тривиальности; с другой же стороны, что всякий прогресс духа был до сих пор прогрессом в ущерб массе человечества, которая попадала во всё более и более бесчеловечное положение. Они объявили поэтому «прогресс» (см. Фурье) неудовлетворительной абстрактной фразой; они догадывались (см., в числе других, Оуэна) о существовании основного порока цивилизованного мира; они подвергли поэтому действительные основы современного общества беспощадной критике. Этой коммунистической критике с самого же начала соответствовало на практике движение широкой массы, в ущерб которой происходило до сих пор историческое развитие. Нужно быть знакомым с тягой к науке, с жаждой знания, с нравственной энергией и неутомимым стремлением к саморазвитию у французских и английских рабочих, чтобы составить себе представление о человеческом благородстве этого движения.
Как же безгранично остроумна должна быть «абсолютная критика», чтобы перед лицом всех этих фактов из области духовной и практической жизни суметь усмотреть лишь одну сторону дела, постоянное крушение духа, и в досаде на это обстоятельство пуститься ещё в поиски противника «духа», которого она и находит в «массе»! В конце концов всё это великое критическое открытие сводится к тавтологии. По мнению критики дух до сих пор всегда наталкивался на преграду, на препятствие, – иными словами, всегда имел противника. Почему? Потому, что у него был противник. Кто же является противником духа? Духовная пустота. Ведь критика определяет массу только как «противоположность» духа, как духовную пустоту, а если взять более детальные определения духовной пустоты, – как «леность мысли», «поверхностность», «самодовольство». Какое огромное преимущество перед коммунистическими писателями – избавить себя от исследования источников духовной пустоты, лености мысли, поверхностности и самодовольства и, открыв в этих качествах противоположность духа, прогресса, заняться их моральным посрамлением! Когда эти качества объявляются свойствами массы, как некоторого ещё отличного от них субъекта, то подобное различение – не что иное, как «критическая» видимость различения. Только видимостью является то, что абсолютная критика, кроме абстрактных свойств духовной пустоты, лености мысли и т. д., оперирует ещё и некоторым определённым конкретным субъектом, ибо «масса» в критическом понимании есть не что иное, как эти абстрактные свойства: «масса» – это только другое их название, их фантастическая персонификация.
Отношение «духа и массы» имеет, однако, ещё и другой, скрытый смысл, который вполне раскроется в дальнейшем ходе рассуждений. Мы здесь его только наметим. Открытое гном Бруно отношение «духа» и «массы» на самом деле есть не что иное, как критически-карикатурное завершение гегелевского понимания истории, которое, в свою очередь, есть не что иное, как спекулятивное выражение христианско-германской догмы о противоположности духа и материи, бога и мира. В пределах истории, в пределах самого человечества этой противоположности придаётся то выражение, что немногие избранные индивидуумы, в качестве активного духа, противостоят остальному человечеству как неодухотворённой массе, как материи.