Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Карл Генрих Маркс
Соавторы: Фридрих Энгельс
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 50 страниц)
Критическая критика, сама порождающая свою противоположность – глупость массы, порождает также и глупость сэра Джемса Грехема: путём критического истолкования английского языка она влагает ему в уста такие речи, каких некритический министр внутренних дел никогда не произносил, и делает она это для того лишь, чтобы на фоне грехемовской глупости ещё более ярким светом засияла мудрость критики. Если верить критике, то Грехем утверждал, что фабричные машины изнашиваются приблизительно в 12 лет, независимо от того, работают ли они ежедневно в течение 10 или же 12 часов, и что поэтому десятичасовой билль лишит капиталиста возможности воспроизвести в 12 лет работой машин вложенный в эти машины капитал. Критика доказывает, что вложенное ею в уста сэра Джемса Грехема заключение ложно, ибо машина, работающая ежедневно на 1/6 часть времени меньше, само собой разумеется, окажется годной к употреблению в течение более продолжительного времени.
При всей правильности этого замечания критической критики относительно её собственного ложного заключения, приходится тем не менее отдать справедливость сэру Джемсу Грехему, в действительности сказавшему следующее: при десятичасовом билле машина должна увеличить свою скорость в такой же пропорции, в какой ограничено её рабочее время (сама критика цитирует это высказывание в VIII выпуске, стр. 32), а при таком условии срок изнашивания машины остаётся тем же самым, именно – 12 лет. Этого нельзя не признать, тем более, что такое признание служит только к прославлению и возвеличению «критик и» [ «der Kritik»], так как не кто иной, как критика не только сама сделала ложное заключение, но сама же и опровергла его в дальнейшем. Она столь же великодушна и по отношению к лорду Джону Расселу, которому она приписывает намерение изменить форму государственного строя и избирательную систему; откуда мы должны заключить, что либо критике свойственно необыкновенно сильное влечение к выдумыванию глупостей, либо лорд Джон Рассел за последнюю неделю превратился в критического критика.
Но поистине великолепной становится критика в своём изготовлении глупостей лишь тогда, когда она делает открытие, что английские рабочие, которые в апреле и мае устраивали один митинг за другим, составляли одну петицию за другой с целью добиться проведения десятичасового билля, рабочие, среди которых, от одного конца фабричных округов до другого, царило такое возбуждение, какого не было уже в течение двух лет, – что эти самые рабочие проявляют лишь «частичный интерес» к данному вопросу, хотя всё же обнаруживается, что «законодательное ограничение рабочего времени тоже занимает их внимание». Поистине великолепна критика, когда она в довершение всего делает великое, прекрасное, неслыханное открытие, что «отмена хлебных законов, обещающая на первый взгляд более непосредственную помощь, поглощает и будет поглощать большую часть желаний рабочих до тех пор, пока не подлежащее уже никакому сомнению удовлетворение этих желаний практически не докажет им всей бесполезности этой отмены». И это критика говорит о рабочих, которые на всех публичных митингах неизменно сбрасывают с ораторской трибуны поборников отмены хлебных законов, – о рабочих, которые добились того, что ни в одном английском фабричном городе Лига против хлебных законов уже не осмеливается устраивать публичные митинги, – о рабочих, которые видят в Лиге своего единственного врага и которые во время дебатов по вопросу о десятичасовом рабочем дне пользовались поддержкой тори, как это почти всегда бывало и раньше при обсуждении аналогичных вопросов. Восхитительна также критика, когда она делает открытие, что «рабочие всё ещё прельщаются широкими обещаниями чартизма», который и есть ведь не что иное, как политическое выражение общественного мнения рабочих. В глубине своего абсолютного духа критика усмотрела, что «обе группировки – политическая группировка и группировка земельных и фабричных собственников – уже не сливаются друг с другом и не покрывают одна другую». Однако нам ещё не приходилось слышать, чтобы группировка земельных и фабричных собственников, при незначительности численного состава обоих классов собственников и при одинаковом общем уровне их политических прав (за исключением немногих пэров), носила столь широкий характер и чтобы эта группировка, которая на деле является наиболее последовательным выражением, верхушкой политических партий, была абсолютно тождественна с политическими партийными группировками. Прелестна ещё критика, когда она приписывает противникам хлебных пошлин незнание того факта, что, при прочих равных условиях, падение цен на хлеб имеет своим необходимым следствием падение также и заработной платы, в результате чего всё остаётся по-старому; между тем как на самом деле эти господа от этого заведомого падения заработной платы и связанного с ним уменьшения издержек производства ожидают соответственного расширения рынка и обусловленного этим уменьшения конкуренции рабочих между собой, в результате чего заработная плата была бы всё-таки несколько выше по отношению к ценам на хлеб, чем сейчас.
Критика, в артистическом упоении свободно творящая свою противоположность, бессмыслицу, – та самая критика, которая два года тому назад восклицала: «критика говорит по-немецки, теология по-латыни»[8], – эта самая критика изучила теперь английский язык и называет землевладельцев «Landeigner» (landowners), фабрикантов – «Muhleigner» (mill-owners; по-английски «mill» означает всякую фабрику, машины которой приводятся в движение силой пара или воды), рабочих – «руками» (hands), вместо «вмешательство» говорит «интерференция» (interference) и в своём безграничном сострадании к английскому языку, насквозь пропитанному греховной массовостью, снисходит даже до того, что берётся за его исправление и отменяет педантичное правило, в силу которого англичане всегда ставят титул рыцарей и баронетов «сэр» не перед фамилией, а перед именем. Масса говорит: «сэр Джемс Грехем», критика же – «сэр Грехем».
Что критика взялась за преобразование английской истории и английского языка из принципа, а не по легкомыслию, это читатель сейчас увидит из той основательности, с которой она трактует историю г-на Науверка.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ОСНОВАТЕЛЬНОСТЬ КРИТИЧЕСКОЙ КРИТИКИ, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на Ю. (ЮНГНИЦА?)[9]
Бесконечно важный спор г-на Науверка с берлинским философским факультетом не может быть оставлен без внимания со стороны критики. Она ведь и сама пережила нечто подобное и должна сделать судьбу г-на Науверка фоном, на котором тем резче будет выделяться её боннская отставка[10]. Так как критика привыкла смотреть на боннскую историю как на выдающееся событие нашего века и даже написала уже «философию отставки критики», то можно было ожидать, что она превратит берлинскую «коллизию» в такую же детально разработанную философскую конструкцию. Она доказывает a priori{2}, что всё это должно было случиться так, а не иначе. А именно, она показывает:
1) Почему философский факультет должен был вступить в «коллизию» с философом государства, а не с логиком или метафизиком;
2) Почему эта коллизия не могла быть столь резкой и решительной, как конфликт критики с теологией в Бонне;
3) Почему коллизия эта была, собственно говоря, глупостью, после того как критика уже в своей боннской коллизии исчерпала все возможные принципы, всякое возможное содержание, и мировой истории с тех пор ничего другого не оставалось, как сделаться плагиатором критики;
4) Почему философский факультет в нападках на произведения г-на Науверка усмотрел нападки на факультет;
5) Почему г-ну Н. ничего другого не оставалось, как добровольно уйти в отставку;
6) Почему философский факультет, если он не хотел отречься от самого себя, должен был защищать г-на Н.;
7) Почему «внутренний разлад в самом факультете должен был, по необходимости, представиться в таком виде», что факультет в одно и то же время признавал правым и неправым как Н., так и правительство;
8) Почему факультет не мог найти в произведениях Н. основания к его удалению;
9) Чем обусловлена была неясность всего вердикта в целом;
10) Почему факультет, «как научная инстанция (1), считает себя (!) вправе (!) позволить себе посмотреть в самый корень дела», и, наконец,
11) Почему, тем не менее, факультет не желает писать так, как г-н Н.
Критика разбирает эти важные вопросы на четырёх страницах с редкой основательностью, причём она, при помощи логики Гегеля, доказывает, почему всё это случилось именно таким образом и почему никакой бог не мог бы ничего поделать против этого. В другом месте критика говорит, что ни одна историческая эпоха ещё не познана; скромность запрещает ей сказать, что она в совершенстве постигла по крайней мере и свою собственную коллизию и коллизию Науверка, которые хотя и не являются эпохами, но на её взгляд всё же делают эпоху.
Критическая критика, «снявшая» в себе «момент» основательности, становится «спокойствием познавания».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА КАК СПОКОЙСТВИЕ ПОЗНАВАНИЯ, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на ЭДГАРА
1) «РАБОЧИЙ СОЮЗ» ФЛОРЫ ТРИСТАН[11]
Французские социалисты утверждают: рабочий делает всё, производит всё и не имеет при этом ни прав, ни собственности, – короче говоря, не имеет ничего. На это критика устами г-на Эдгара, олицетворённого спокойствия познавания, отвечает:
«Чтобы всё создавать, требуется некое более сильное сознание, чем рабочее сознание. Только в перевёрнутом виде приведённое выше положение было бы правильно: рабочий не делает ничего, поэтому он ничего и не имеет; не делает же он ничего потому, что его работа всегда остаётся чем-то единичным, рассчитана на удовлетворение его собственнейшей потребности и является будничной работой».
Здесь критика достигает таких высот абстракции, откуда ей только её собственные творения мысли и противоречащие всякой действительности всеобщности представляются как «нечто» или – более того – как «всё». Рабочий не создаёт ничего потому, что он создаёт лишь «единичное», т. е. чувственные, осязаемые, неодухотворённые и некритичные предметы, один вид которых приводит в ужас чистую критику. Всё действительное, всё живое является некритичным, массовидным, и поэтому оно – «ничто», и только идеальные, фантастические творения критической критики суть «всё».
Рабочий не создаёт ничего потому, что его работа есть нечто единичное, рассчитанное лишь на удовлетворение его индивидуальной потребности, т. е. потому, что при современном устройстве мира отдельные, внутренне связанные друг с другом отрасли труда разделены и даже противопоставлены друг другу, – короче говоря, потому, что труд не организован. Тезис, выдвинутый самой критикой, если его истолковать в единственно возможном разумном смысле, требует организации труда. Флора Тристан, при разборе сочинения которой всплывает этот великий тезис, требует того же и за своё дерзкое стремление опередить критическую критику третируется последней en canaille{3}. «Рабочий не создаёт ничего». Положение это к тому же есть сумасшедший бред, если оставить в стороне то обстоятельство, что отдельный рабочий не производит ничего целого, а это – тавтология. Критическая критика не создаёт ничего, рабочий создаёт всё, до такой степени всё, что он также и своими духовными творениями посрамляет всю критику. Английские и французские рабочие являются лучшим свидетельством этого. Рабочий создаёт даже человека, критик же навсегда останется уродом [Unmensch], но зато он испытывает, конечно, внутреннее удовлетворение от сознания, что он – критический критик.
«Флора Тристан даёт нам пример того женского догматизма, который не может обойтись без формулы и образует её себе из категорий существующего».
Критика только то и делает, что «образует себе формулы из категорий существующего», а именно – из существующей гегелевской философии и существующих социальных устремлений. Формулы – и ничего более, кроме формул. И несмотря на все её нападки на догматизм, она сама себя осуждает на догматизм, мало того – на догматизм женский. Она является и остаётся старой бабой; она – увядшая и вдовствующая гегелевская философия, которая подрумянивает и наряжает своё высохшее до отвратительнейшей абстракции тело и с вожделением высматривает все уголки Германии в поисках жениха.
2) БЕРО О ПУБЛИЧНЫХ ЖЕНЩИНАХ
Г-н Эдгар, снизойдя уже раз до социальных вопросов, считает своим долгом вмешаться также и в «непотребные отношения» (выпуск V, стр. 26).
Он критикует книгу парижского полицейского комиссара Беро о проституции, потому что ему не даёт покоя та «точка зрения», с которой «Беро рассматривает отношения публичных женщин к обществу». «Спокойствие познавания» удивляется, что полицейский стоит именно на полицейской точке зрения, и даёт массе понять, что эта точка зрения совершенно превратная. Своей же собственной точки зрения оно не обнаруживает. Вполне понятно! Когда критика возится с публичными женщинами, то нельзя ведь требовать, чтобы она это делала перед публикой.
3) ЛЮБОВЬ
Чтобы достичь полного «спокойствия познавания», критическая критика прежде всего должна постараться разделаться с любовью. Любовь – это страсть, а для спокойствия познавания нет ничего более опасного чем страсть. Поэтому в связи с романами г-жи фон Пальцов, которые, по уверению г-на Эдгара, «основательно изучены им», он преодолевает «ребячество, называемое любовью». Любовь – это ужас и страшилище. Она вызывает у критической критики злость, разлитие жёлчи и чуть ли не умопомрачение.
«Любовь… есть жестокая богиня, которая, как и всякое божество, стремится завладеть всем человеком и не удовлетворяется до тех пор, пока человек не отдаст ей не только свою душу, но и своё физическое «я». Её культ, это – страдание, вершина этого культа – самопожертвование, самоубийство».
Чтобы превратить любовь в «Молоха», в воплощённого дьявола, г-н Эдгар превращает её предварительно в богиню. Став богиней, т. е. предметом теологии, любовь, разумеется, подлежит теологической критике; да и помимо того бог и дьявол, как известно, не далеки друг от друга. Г-н Эдгар превращает любовь в «богиню», и притом в «жестокую богиню», тем, что из любящего человека, из любви человека он делает человека любви, – тем, что он отделяет от человека «любовь» как особую сущность и, как таковую, наделяет её самостоятельным бытием. Посредством такого простого процесса, посредством такого превращения предиката в субъект можно все присущие человеку определения и проявления критически преобразовать в фантастические отдельные существа и в самоотчуждения человеческой сущности. Так, например, критическая критика делает из критики, как предиката и деятельности человека, особый субъект, направленную на самоё себя и потому критическую критику, – делает какого-то «Молоха», культ которого состоит в самопожертвовании, в самоубийстве человека и особенно его мыслительной способности.
«Предмет.», – восклицает спокойствие познавания, – «предмет, вот подходящее выражение, ибо любимый для любящего» – (женский род отсутствует) – «важен лишь как этот внешний объект его душевного влечения, как объект, в котором он хочет найти удовлетворение для своего эгоистического чувства».
Предмет! Ужасно! Нет ничего более возмутительного, более нечестивого, более массового, чем предмет, – долой же предмет! Как могла абсолютная субъективность, actus purus{4}, «чистая» критика, – как могла она не усмотреть в любви своей bete noire{5}, воплощения сатаны, – в любви, которая впервые по-настоящему научает человека верить в находящийся вне его предметный мир, которая обращает не только человека в предмет, но даже предмет в человека!
Любовь, – продолжает, вне себя, спокойствие познавания, – не успокаивается даже на том, чтобы превратить человека в категорию «объекта» для другого человека: она превращает его в определённый, действительный объект, в этот скверно-индивидуальный (см. «Феноменологию» Гегеля[12] о категориях «Это» и «То», где также ведётся полемика против скверного «Это») внешний объект, имеющий не только внутреннее, скрывающееся в мозгу, но и чувственно осязаемое существование.
«Любовь Не заточена в пределах одного лишь мозга».
Нет, возлюбленная есть чувственный предмет. А критическая критика, если уж ей приходится снизойти до признания какого-нибудь предмета, требует по меньшей мере, чтобы предмет был нечувственным предметом. Любовь же – некритический, нехристианский материалист.
Наконец, любовь ухитряется даже делать одного человека «этим внешним объектом душевного влечения» другого человека, объектом, в котором находит удовлетворение эгоистическое чувство другого человека, – эгоистическое по той причине, что оно в другом человеке хочет обрести свою собственную сущность, а это не должно иметь места. Критическая критика настолько свободна от всякого эгоизма, что находит в своём собственном «я» исчерпанным до дна всё содержание человеческой сущности.
Г-н Эдгар не сообщает нам, конечно, чем возлюбленная отличается от всех прочих «внешних объектов душевного влечения, в которых находят себе удовлетворение эгоистические чувства людей». Обаятельный, полный чувства, богатый содержанием предмет любви сводится для спокойствия познавания только к абстрактной схеме: «этот внешний объект душевного влечения», – подобно тому как для спекулятивного натурфилософа комета сводится только к категории «отрицательности». Делая другого человека внешним объектом своего душевного влечения, человек, правда, – по собственному признанию критической критики, – придаёт ему «значительность»; но это, так сказать, предметная значительность, между тем как значительность, придаваемая предметам критикой, есть не что иное, как та значительность, которую критика приписывает себе самой. Эта критическая «значительность» являет себя поэтому не «в дурном внешнем бытии», а в «Ничто» критически значительного предмета.
Если спокойствие познавания в действительном человеке не обретает предмета, то зато в человечестве оно обретает дело. Критическая любовь «больше всего остерегается из-за личности забыть дело, которое есть не что иное, как дело человечества». Некритическая же любовь не отделяет человечества от индивидуального человека, от личности.
«Сама по себе любовь, как абстрактная страсть, неведомо откуда пришедшая и неведомо куда уходящая, не обладает интересом к внутреннему развитию».
В глазах спокойствия познавания любовь есть абстрактная страсть, согласно спекулятивному словоупотреблению, называющему конкретное абстрактным, а абстрактное конкретным.
«В долине дева не родилась,
Где дом её, – никто не знал;
Но вот она опять простилась,
Ушла, и след её пропал»
[13]
.
В глазах абстракции любовь есть «дева с чужбины», не имеющая диалектического паспорта, а потому изгоняемая из страны критической полицией.
Любовная страсть не обладает интересом к внутреннему развитию, потому что она не может быть сконструирована a priori, потому что её развитие есть действительное развитие, происходящее в чувственном мире и среди действительных индивидуумов. Главный же интерес спекулятивной конструкции заключается в «откуда» и «куда». «Откуда» есть именно «необходимость понятия, его доказательство и дедукция» (Гегель). «Куда» есть такое определение, «в силу которого каждое отдельное звено спекулятивного кругооборота, как одушевлённое содержание метода, есть в то же время начало нового звена» (Гегель). Итак, только в том случае, если бы можно было a priori сконструировать «откуда» и «куда» любви, последняя заслуживала бы «интереса» спекулятивной критики.
Критическая критика борется здесь не только с любовью, но и со всем живым, со всем непосредственным, со всяким чувственным опытом, со всяким вообще действительным опытом, относительно которого мы никогда наперёд не знаем ни «откуда», ни «куда».
Посредством преодоления любви г-н Эдгар вполне утвердил самого себя в качестве «спокойствия познавания». После этого он тотчас же покажет на Прудоне свою великую виртуозность познавания, для которого «предмет» перестал быть «этим внешним объектом», а кстати – свою ещё более великую нелюбовь к французскому языку.
4) ПРУДОН
По словам критической критики, произведение «Что такое собственность?»[14] написано не самим Прудоном, а «прудоновской точкой зрения»:
«Я начинаю своё изложение прудоновской точки зрения с характеристики её» (точки зрения) «произведения «Что такое собственность?»».
Так как только произведения критической точки зрения сами по себе обладают характером, то критическая характеристика по необходимости начинает с того, что наделяет характером прудоновское произведение. Г-н Эдгар придаёт этому произведению характер тем, что переводит его. Он придаёт ему, конечно, дурной характер, ибо он превращает его в предмет «критики».
Произведение Прудона подвергается, таким образом, двойному нападению со стороны г-на Эдгара: молчаливому – в его характеризующем переводе, и открыто выраженному – в его критических комментариях. Мы увидим, что г-н Эдгар обнаруживает большую уничтожающую силу, когда он переводит, нежели когда он комментирует.
ХАРАКТЕРИЗУЮЩИЙ ПЕРЕВОД № 1
«Я не хочу» (это говорит критически переведённый Прудон) «дать какую-нибудь систему нового, я не хочу ничего, кроме отмены привилегий, уничтожения рабства… Справедливость, ничего кроме справедливости, – вот моё мнение».
Характеризуемый Прудон ограничивается волей и мнением, потому что «добрая воля» и ненаучное «мнение» суть характерные атрибуты некритической массы. Характеризуемый Прудон отличается той смиренностью, какая приличествует массе, и подчиняет то, чего он хочет, тому, чего он не хочет. Он не дерзает желать дать систему нового, он хочет меньшего, он даже не хочет ничего, кроме отмены привилегий и т. д. Кроме этого критического подчинения имеющегося у него желания тому желанию, которого у него нет, его первые слова тотчас же обнаруживают характерный недостаток логики. Писатель, начинающий свою книгу с заявления, что он не хочет дать системы нового, должен нам, конечно, сказать, что же он хочет дать, – будь это систематизированное старое или же несистематизированное новое. Но характеризуемый Прудон, который не хочет дать системы нового, – хочет ли он дать отмену привилегий? Нет. Он просто хочет этой отмены.
Действительный Прудон говорит: «Je ne fais pas de Systeme; je demande la fin du privilege» etc. («Я не создаю никакой системы, я требую отмены привилегий» и т. д.). Значит, действительный Прудон заявляет, что он не преследует никаких абстрактно-научных целей, а только предъявляет обществу непосредственно-практические требования. И требование, которое он предъявляет, далеко не произвольно. Оно находит себе обоснование и оправдание во всём развитии темы, которое им дано; оно представляет собой резюме этого развития. Ибо «справедливость и только справедливость – таково резюме моего рассуждения». Характеризуемый Прудон со своим положением «справедливость, ничего кроме справедливости, – вот моё мнение» попадает в тем более затруднительное положение, что он ещё многое другое «мнит» и, по словам г-на Эдгара, «мнит», например, что философия была недостаточно практична, «мнит» опровергнуть Шарля Конта и т. д.
Критический Прудон спрашивает себя: «Неужели человек обязан быть всегда несчастным?» Иными словами, он спрашивает: составляет ли несчастье нравственное назначение человека? Действительный же Прудон – легкомысленный француз, и вопрос он ставит так: есть ли несчастье материальная необходимость, нечто неизбежное? («Неизбежно ли, чтобы человек всегда был несчастен?»)
Массовый Прудон говорит:
«Et, sans m'arreter aux explications a toute fin des entrepreneurs de reformes, accusant de la detresse generale, ceuxci la lachete et l'imperitie du pouvoir, ceux-la les conspirateurs et les emeutes, d'autres l'ignorance et la corruption generale», etc.
[ «Не останавливаясь на пресекающих всякие возражения объяснениях фабрикантов реформ, из которых одни винят в общей нужде трусость и неспособность правительства, другие – заговорщиков и мятежи, третьи – невежество и общую испорченность», и т. д. Ред.]
Так как выражение «а toute fin» – скверное массовое выражение, которого нельзя найти в массовых немецких словарях, то критический Прудон отбрасывает, конечно, это более точное определение «объяснений». Этот термин заимствован из массовой французской юриспруденции, где «explications a toute fin» означает объяснения, пресекающие всякие возражения. Критический Прудон делает выпад по адресу «реформистов», т. е. одной французской социалистической партии[15], массовый же Прудон – по адресу «фабрикантов реформ». Массовый Прудон различает отдельные виды «фабрикантов реформ»: эти (ceux-ci) говорят то-то, те (ceux-la) – то-то, другие (d'autres) – то-то. Критический же Прудон заставляет одних и тех же реформистов «винить то одно, то другое, то третье», что, во всяком случае, свидетельствует о их непостоянстве. Действительный Прудон, руководствующийся массовой французской практикой, говорит о «les conspirateurs et les emeutes», т. е. сначала о заговорщиках, а потом уже о их действиях – мятежах. Критический же Прудон, смешавший в одну кучу различные виды реформистов, классифицирует, напротив, бунтовщиков и потому говорит: «заговорщики и мятежники». Массовый Прудон говорит о невежестве и. «общей испорченности». Критический же Прудон превращает невежество в глупость, «испорченность» в «развращённость» и, наконец, в качестве критического критика, делает глупость всеобщей. Он сам тут же даёт пример последней, ставя слово «generale» не во множественном числе, а в единственном. Он пишет: «l'ignorance et la corruption generale», а хочет сказать: «всеобщая глупость и всеобщая развращённость». Согласно некритической французской грамматике, фраза должна была бы в таком случае гласить: «l'ignorance et la corruption generales».
Характеризуемый Прудон, который говорит и мыслит иначе, чем массовый Прудон, должен был, разумеется, пройти также совершенно иной путь умственного развития. Он «опрашивал мастеров науки, прочёл сотни книг по философии и юриспруденции и т. д. и в конце концов убедился, что мы никогда не отдавали себе правильного отчёта в значении слов «справедливость, правосудие, свобода»». Действительный же Прудон полагал, что он с самого начала понял (je crus d'abord reconnaitre) то, что критический уразумел лишь «в конце концов». Критическое превращение d'abord{6} в enfin{7} необходимо потому, что масса не смеет думать, будто она поняла что-нибудь «с самого начала». Массовый Прудон рассказывает в самых ясных выражениях, как он был поражён этим неожиданным результатом своих исследований и как он отказывался верить этому. Он решил поэтому сделать «проверочный опыт»; он спросил себя: «Возможно ли, чтобы всё человечество так долго обманывалось насчёт принципов применения морали? Каким образом и почему оно обманывалось?» и т. д. Правильность своих наблюдений он ставил в зависимость от решения этих вопросов. Он пришёл к заключению, что в морали, как и во всех прочих отраслях знания, заблуждения «составляют ступени науки». Критический Прудон, напротив, тотчас же доверяет первому впечатлению, произведённому на него его политико-экономическими, юридическими и тому подобными исследованиями. Оно и понятно: масса не смеет поступать основательно, она обязательно возводит первые же результаты своих исследований в неоспоримые истины. Она «с самого начала имеет готовое мнение, прежде чем она померялась со своей противоположностью»; поэтому впоследствии «оказывается, что она не успела ещё добраться до начала, когда она считает себя дошедшей до конца».
Критический Прудон продолжает поэтому рассуждать самым неосновательным и самым бессвязным образом:
«Наше знание моральных законов не является с самого начала полным; поэтому на некоторое время оно может быть достаточным для общественного прогресса; но в дальнейшем оно должно повести нас по ложному пути».
Критический Прудон не объясняет, почему неполное знание моральных законов может быть достаточным для общественного прогресса хотя бы в течение одного только дня. Действительный же Прудон сначала задаёт себе вопрос: возможно ли вообще и почему возможно, что всё человечество так долго заблуждалось? Разрешение этого вопроса он находит в том, что все заблуждения составляют ступени науки, что даже самые несовершенные наши суждения заключают в себе некоторую сумму истин, вполне достаточных для известного числа индуктивных выводов и для определённой сферы практической жизни; за пределами же этого числа и этой сферы эти истины приводят теоретически к абсурду, а практически к упадку. Дав такое объяснение, Прудон может сказать, что даже несовершенное знание моральных законов в течение некоторого времени может быть достаточным для общественного прогресса.
Критический Прудон говорит:
«Но как только обнаруживается необходимость в новом знании, тотчас же разгорается ожесточённая борьба между старыми предрассудками и новой идеей».
Однако как может завязаться борьба с противником, который ещё не существует? Ведь хотя критический Прудон и сказал нам, что возникла необходимость в новой идее, но он не говорил ещё, что сама эта новая идея уже возникла.
Массовый же Прудон говорит:
«Как только обнаруживается необходимость в более высоком знании, оно никогда не заставляет себя ждать». Стало быть, оно имеется налицо. «И тогда начинается борьба».
Критический Прудон утверждает, что «назначение человека состоит в том, чтобы шаг за шагом образовывать свой ум», как будто у человека нет совершенно другого назначения, а именно – быть человеком, и как будто самообразование «шаг за шагом» неизбежно подвинет нас вперёд. Я могу делать один шаг за другим и всё-таки вернуться к той самой точке, откуда я вышел. Некритический же Прудон говорит не о «назначении» человека, а о необходимом для него условии, (condition) образовывать свой ум, и не шаг за шагом (pas a pas), а ступень за ступенью (par degres). Критический Прудон говорит самому себе:
«Среди принципов, на которых покоится общество, есть один принцип, которого оно не понимает, который оно исказило по своему невежеству и который является причиной всех зол. И тем не менее люди уважают этот принцип, желают его, ибо иначе он не имел бы никакого влияния. Этот принцип, истинный по своей сущности, но ложный по тому представлению, какое мы себе создали о нём, – этот принцип… в чём он заключается?»