355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Генрих Маркс » Собрание сочинений. Том 2 » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:48

Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"


Автор книги: Карл Генрих Маркс


Соавторы: Фридрих Энгельс

Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц)

Но пусть даже критическая критика предположит на минуту, что Прудон не исходил из предпосылки заработной платы. Неужели она думает, что когда-нибудь время, необходимое для производства какого-нибудь предмета, не будет существенным моментом «значимости» этого предмета; неужели она думает, что время потеряет свою ценность?

В области непосредственного материального производства решение вопроса о том, должен ли данный предмет быть произведён или нет, т. е. решение вопроса о стоимости предмета, будет существенно зависеть от рабочего времени, требующегося для его производства. Ибо от этого времени зависит, имеет ли общество время для подлинно человеческого развития.

И даже что касается духовного производства, то разве и там, если хочешь поступать разумно, не приходится при определении объёма, характера и плана духовного произведения принимать во внимание время, необходимое для его производства? В противном случае я рискую по меньшей мере тем, что мой, в идее существующий предмет никогда не превратится в предмет действительный, – следовательно, тем, что он может приобрести только стоимость воображаемого предмета, т. е. только воображаемую стоимость.

Критика политической экономии, остающаяся на точке зрения политической экономии, признаёт все существенные определения человеческой деятельности, но только в отчуждённой, отрешённой форме. Так, например, здесь она превращает значение времени для человеческого труда в значение времени для заработной платы, для наёмного труда.

Г-н Эдгар продолжает:

«Чтобы принудить талант принять указанное выше мерило, Прудон злоупотребляет понятием свободной сделки, и утверждает, что ведь обществу и отдельным его членам принадлежит право отвергнуть произведения таланта».

У фурьеристов и сен-симонистов талант, продолжая стоять обеими ногами на политико-экономической почве, предъявляет непомерные требования на гонорар и свои фантазии насчёт собственной бесконечной ценности прилагает в качестве мерила для определения меновой стоимости своих произведений. На эти домогательства таланта Прудон отвечает тем же, чем политическая экономия отвечает на всякую претензию цены подняться значительно выше уровня так называемой естественной цены, т. е. издержек производства предлагаемого продукта: он отвечает указанием на свободу сделки. При этом Прудон не злоупотребляет этим отношением в смысле политической экономии: напротив, он предполагает как нечто действительное то, что у экономистов является лишь номинальным и иллюзорным, именно – свободу договаривающихся сторон.

ХАРАКТЕРИЗУЮЩИЙ ПЕРЕВОД № 4

Критический Прудон реформирует в заключение французское общество, преображая в такой же мере французских пролетариев, как и французскую буржуазию.

Французским пролетариям он отказывает в «силе», тогда как действительный Прудон упрекает их за недостаток добродетели (vertu). Их ловкость в работе он превращает в проблематичную ловкость – «вы, может быть, проворны в работе», – тогда как действительный Прудон безоговорочно признаёт их проворство в работе («prompts au travail vous etes» etc.). Он превращает французских буржуа в глупых бюргеров, между тем как действительный Прудон противопоставляет неблагородных буржуа (bourgeois ignobles) «благородным» с запятнанной честью (nobles fletris). Он превращает буржуа из представителя мещанской «золотой середины» (bourgeois juste-milieu) в «наших добрых бюргеров», за что французская буржуазия может сказать ему спасибо. Где действительный Прудон говорит о том, что растёт «злая воля» французских буржуа («la malveillance de nos bourgeois»), там критический Прудон вполне последовательно говорит о росте «беззаботности наших бюргеров». Буржуа действительного Прудона настолько далёк от беззаботности, что, обращаясь к самому себе, восклицает: «не надо бояться! не надо бояться!» Так говорит только тот, кто хочет с помощью рассуждений отогнать от себя страх и заботу.

Создав критического Прудона посредством перевода действительного Прудона, критическая критика показала массе, что представляет собой критически завершённый перевод. Она показала нам «перевод, каким он должен быть». Она поэтому с полным правом нападает на плохие, массовидные переводы:

«Немецкая публика хочет получать книжный товар за бесценок, издатель хочет поэтому иметь дешёвый перевод; переводчик не хочет умереть с голоду за своей работой; он даже не может выполнить свою работу со зрелой обдуманностью» (со всем спокойствием познавания), «потому что издатель должен опередить конкурентов быстрым выпуском в свет перевода. Мало того, даже переводчику, и тому приходится опасаться конкуренции: он должен бояться, что найдётся другой, который предложит выполнить работу скорее и по более низкой цене. И вот, переводчик с места в карьер диктует свою рукопись какому-нибудь бедному писцу, и диктует при этом как можно быстрее, чтобы не платить зря писцу, оплачиваемому по часам. Он счастлив, если может на следующий день удовлетворить наседающего на него наборщика. К тому же переводы, наводняющие наш книжный рынок, являются лишь выражением теперешней импотенции немецкой литературы» и т. д. («Allgemeine Literatur-Zeitung», выпуск VIII, стр. 54).

КРИТИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ № 5

«Доказательству невозможности собственности, которое Прудон выводит из того, что человечество особенно разрушает себя системой процентов и прибыли и непропорциональным отношением потребления к производству, – этому доказательству недостаёт дополняющей его противоположности, а именно доказательства, что частная собственность исторически возможна».

Счастливый инстинкт подсказывает критической критике решение не останавливаться на рассуждениях Прудона о системе процентов и прибыли и т. д., т. е. на самых важных рассуждениях Прудона. Дело в том, что в этом пункте критика Прудона, даже видимость критики, уже совершенно невозможна без весьма положительных знаний по вопросу о движении частной собственности. Критическая критика пытается компенсировать себя за своё бессилие замечанием, что Прудон не представил доказательства исторической возможности частной собственности. Почему критика, не дающая ничего кроме слов, требует, чтобы другие давали ей всё?

«Прудон доказывает невозможность собственности тем, что рабочий не может выкупить свой продукт на деньги, полученные в оплату своего труда. В обоснование этого положения Прудон, обращаясь к сущности капитала, не приводит исчерпывающего довода. Рабочий не может выкупить свой продукт потому, что последний всегда есть общественный продукт, сам же рабочий – не что иное, как отдельный оплачиваемый человек».

Чтобы быть ещё более исчерпывающим, г-н Эдгар, в противовес прудоновской дедукции, мог бы сказать, что рабочий не может выкупить свой продукт потому, что он вообще вынужден выкупать его. В определении купли уже содержится то, что рабочий относится к своему продукту как к ушедшему от него, отчуждённому предмету. Исчерпывающий довод г-на Эдгара не исчерпывает, между прочим, того, почему капиталист, который, в свою очередь, – не что иное, как отдельный человек, и к тому же человек, оплачиваемый прибылью и процентами, может выкупить не только продукт труда, но и нечто большее, чем этот продукт. Чтобы это объяснить, г-н Эдгар должен будет объяснить взаимоотношение труда и капитала, т. е. обратиться к сущности капитала.

Приведённое место из критики показывает самым наглядным образом, как критическая критика пользуется тем, чему она только что научилась у какого-нибудь писателя, чтобы тотчас же, с добавлением какого-нибудь критического оборота, выставить это как мудрость собственного изобретения против того же писателя. Ведь именно у самого Прудона критическая критика почерпнула не приведённый якобы Прудоном и приводимый г-ном Эдгаром довод. Прудон говорит:

«Divide et impera…{21} Разъедините рабочих, и очень возможно, что подённая плата, выплачиваемая каждому в отдельности, превысит стоимость каждого индивидуального продукта; но дело не в этом… Оплатив все индивидуальные силы, вы тем самым ещё не оплатили коллективной силы».

Прудон впервые обратил внимание на то, что сумма заработных плат, выплачиваемых отдельным рабочим, даже в том случае, если бы каждый индивидуальный труд был оплачен полностью, не оплачивает ещё коллективной силы, овеществлённой в их продукте; что рабочий, следовательно, оплачивается не как часть коллективной рабочей силы. Г-н Эдгар придаёт этой мысли искажённую форму в виде утверждения, что рабочий есть не что иное, как отдельный оплачиваемый человек. Таким образом, критическая критика пользуется общей мыслью Прудона, чтобы противопоставить её дальнейшему конкретному развитию той же мысли у того же Прудона. Она овладевает этой мыслью на критический манер и в следующих выражениях раскрывает тайну критического социализма:

«Современный рабочий думает только о себе, т. е. он допускает, чтобы ему платили только как данному лицу. Не кто иной, как сам рабочий не учитывает той колоссальной и неизмеримой силы, которая возникает из его сотрудничества с другими силами».

По мнению критической критики всё зло только в «мышлении» рабочих. Правда, английские и французские рабочие образовали ассоциации, в которых предметом обмена мнениями между рабочими служат не только их непосредственные потребности как рабочих, но и их потребности как людей. Образованием этих ассоциаций рабочие обнаруживают весьма основательное и широкое понимание той «колоссальной» и «неизмеримой» силы, которая возникает из их сотрудничества. Но эти массовые коммунистические рабочие, занятые, например, в мастерских Манчестера и Лиона, не думают, что можно «чистым мышлением», при помощи одних только рассуждений, избавиться от своих хозяев и от своего собственного практического унижения. Они очень болезненно ощущают различие между бытием и мышлением, между сознанием и жизнью. Они знают, что собственность, капитал, деньги, наёмный труд и тому подобное представляют собой далеко не призраки воображения, а весьма практические, весьма конкретные продукты самоотчуждения рабочих и что поэтому они должны быть упразднены тоже практическим и конкретным образом для того, чтобы человек мог стать человеком не только в мышлении, в сознании, но и в массовом бытии, в жизни. Критическая же критика, напротив, учит рабочих, что они перестают быть в действительности наёмными рабочими, лишь только они в мысли упраздняют мысль о наёмном труде, лишь только они в мысли перестают считать себя наёмными рабочими и, сообразно с этим сумасбродным воображением, уже не допускают, чтобы их оплачивали как отдельных лиц. Как абсолютные идеалисты, как эфирные существа, они, естественно, могут затем жить эфиром чистого мышления. Критическая критика учит их, что они упраздняют действительный капитал, когда преодолевают в мысли категорию капитала, что они действительно изменяются и превращаются в действительных людей, когда изменяют в своём сознании своё «абстрактное я» и с презрением отвергают, как некритическую операцию, всякое действительное изменение своего действительного существования, действительных условий своего существования, т. е. своего действительного «я». «Дух», усматривающий в реальной действительности одни только категории, сводит, конечно, всякую человеческую деятельность и практику к диалектическому мыслительному процессу критической критики. Именно это обстоятельство отличает её социализм от массовидного социализма и коммунизма.

После своих великих рассуждений г-н Эдгар, конечно, должен «отказать» критике Прудона в «сознательности».

«Но Прудон и хочет быть практичным». «Он думает, что познал». «И тем не менее», – торжествуя восклицает спокойствие познавания, – «мы и теперь ещё должны отказать ему в спокойствии познавания». «Мы приводим несколько мест из его произведения, чтобы показать, насколько мало он продумал своё отношение к обществу».

В дальнейшем мы приведём ещё несколько мест из произведений критической критики (см. «Банк для бедных» и «Образцовое хозяйство»), чтобы показать, насколько она ещё не успела ознакомиться даже с самыми элементарными экономическими отношениями и тем более не продумала их, а потому со свойственным ей критическим тактом и почувствовала себя призванной подвергнуть Прудона критическому разбору.

После того как критическая критика как спокойствие познавания «расправилась» со всеми массовыми «противоположностями», после того как она овладела всей действительностью в форме категорий и всю человеческую деятельность растворила в спекулятивной диалектике, – после всего этого она снова творит мир из спекулятивной диалектики, как мы это увидим в дальнейшем. Само собой разумеется, что чудеса критически-спекулятивного сотворения мира, чтобы не подвергнуться «осквернению», могут быть сообщены непосвящённой массе только в форме мистерий. Поэтому критическая критика, воплощаясь в образе Вишну-Шелиги, выступает как торговец тайнами[21].

ГЛАВА ПЯТАЯ

КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ОБРАЗЕ ТОРГОВЦА ТАЙНАМИ, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на ШЕЛИГИ

«Критическая критика» в воплощении Шелиги-Вишну создаёт апофеоз «Парижских тайн». Эжен Сю провозглашается «критическим критиком». Стоит ему только узнать про это, как он, подобно мещанину во дворянстве Мольера, воскликнет:

«Клянусь честью, более сорока лет я говорю прозой, сам того не подозревая, и я бесконечно признателен Вам за то, что Вы объяснили мне это»[22].

Г-н Шелига предпосылает своей критике эстетический пролог.

«Эстетический пролог» следующим образом разъясняет всеобщее значение «критического» эпоса и в особенности всеобщее значение «Парижских тайн»:

«Эпос рождает мысль, что настоящее само по себе – ничто, и даже не только» (ничто, и даже не только!) «вечный рубеж между прошедшим и будущим, но» (ничто, и даже не только, но!) «подлежащая постоянному заполнению брешь, отделяющая бессмертие от бренности… В этом всеобщее значение «Парижских тайн»».

«Эстетический пролог» утверждает далее, что «критик, если он того желает, может быть также и поэтом».

Вся критика г-на Шелиги докажет правильность этого утверждения. Во всех своих моментах она представляет собой «поэтический вымысел».

Она вместе с тем – продукт «свободного искусства» в том смысле, как оно определяется в «эстетическом прологе», т. е. «она изобретает нечто совершенно новое, абсолютно никогда ещё не имевшее места».

Наконец, она представляет собой даже критический эпос, ибо она есть «подлежащая постоянному заполнению брешь, отделяющая бессмертие» – критическую критику г-на Шелиги – от «бренности» – романа г-на Эжена Сю.

1) «ТАЙНА ОДИЧАНИЯ СРЕДИ ЦИВИЛИЗАЦИИ» И «ТАЙНА БЕСПРАВИЯ В ГОСУДАРСТВЕ»

Как известно, Фейербах рассматривает христианские представления о воплощении, триединстве, бессмертии и т. д. как тайну воплощения, тайну триединства, тайну бессмертия. Г-н Шелига рассматривает все нынешние житейские отношения как тайны. Но если Фейербах раскрыл действительные тайны, то г-н Шелига, наоборот, превращает действительные тривиальности в тайны. Его искусство заключается не в том, чтобы раскрыть скрытое, а в том, чтобы скрыть раскрытое.

Так, он объявляет одичание (наличие преступников) среди цивилизации, равно как бесправие и неравенство в государстве тайнами. Одно из двух: либо социалистическая литература, раскрывшая эти тайны, осталась тайной для г-на Шелиги, либо ему хочется превратить в частную тайну «критической критики» наиболее известные выводы этой литературы.

Нам поэтому нет надобности подробно останавливаться на рассуждениях г-на Шелиги об этих тайнах. Мы отметим только некоторые, самые блестящие, пункты.

«Перед лицом закона и судьи все равны: великие и малые, богатые и бедные. Положение это занимает первое место в символе веры государствам.

Государства? Символ веры большинства государств с самого начала, напротив, устанавливает неравенство перед лицом закона великих и малых, богатых и бедных.

«Гранильщик драгоценных камней Морель в своей наивной добропорядочности очень ясно определяет сущность тайны» (а именно, тайны противоположности между бедными и богатыми). «Он говорит: Если бы только богатые это знали! Если бы только богатые это знали! Несчастье в том и заключается, что они не знают, что такое бедность».

Г-н Шелига не знает, что Эжен Сю, из вежливости к французской буржуазии, допускает анахронизм, влагая в уста Мореля, рабочего времён «хартии-истины»[23], ходячую фразу бюргерства времён Людовика XIV: «Ах, если бы король это знал!» в модифицированной форме: «Ах, если бы богатый это знал!» По крайней мере в Англии и во Франции это наивное отношение между богатыми и бедными перестало существовать. Учёные представители богатства, экономисты, распространили здесь весьма детализированное понимание того, что представляет собой бедность как физическая и моральная нищета. В виде утешения они доказывали, что эта нищета так и должна-де сохраниться, ибо должно сохраниться современное положение вещей. Мало того. Они даже заботливо вычислили, в каких именно пропорциях беднота для блага богатых и своего собственного блага должна сокращать свою численность посредством смертных случаев.

Когда Эжен Сю изображает кабаки, притоны и язык преступников, г-н Шелига открывает тайну», что «автор» задавался целью – не изобразить этот язык и эти притоны, а

«изучить тайну пружин зла» и т. д. «Ведь именно в местах наиболее оживлённого движения… преступники чувствуют себя как дома».

Что сказал бы естествоиспытатель, если бы ему стали доказывать, что ячейка пчелиных сотов интересует его не как сотовая ячейка, что она не представляет тайны для того, кто не изучал её, потому что пчела «чувствует себя совершенно как дома» именно на свежем воздухе и на цветке? В притонах преступников и в их языке отражается характер преступника, они составляют неотъемлемую часть его повседневного бытия, их изображение необходимо входит в изображение преступника точно так же, как изображение petite maison{22} необходимо входит в изображение femme galante{23}.

Даже для парижской полиции, не говоря уже о парижанах вообще, притоны преступников составляют такую «тайну», что ещё и теперь в центре города прокладываются светлые и широкие улицы, чтобы сделать эти закоулки доступными для полиции.

Наконец, сам Эжен Сю заявляет, что при изображении всего вышеупомянутого он рассчитывал на «боязливое любопытство» читателей. Г-н Эжен Сю во всех своих романах рассчитывал на это боязливое любопытство читателей. Достаточно вспомнить такие романы, как «Атар Гюль», «Саламандра», «Плик и Плок».

2) ТАЙНА СПЕКУЛЯТИВНОЙ КОНСТРУКЦИИ

Тайна критического изображения «Парижских тайн» есть тайна спекулятивной, гегелевской конструкции. Объявив «одичание среди цивилизации» и «бесправие в государстве» тайнами, т. е. растворив их в категории «тайны», г-н Шелига заставляет «тайну» начать свой спекулятивный круговорот жизни. Нескольких слов будет достаточно, чтобы дать общую характеристику спекулятивной конструкции. Трактовка «Парижских тайн» у г-на Шелиги покажет нам её применение в дemaляx.

Когда я из действительных яблок, груш, земляники, миндаля образую общее представление «плод»; когда я иду дальше и воображаю, что моё, выведенное из действительных плодов, абстрактное представление «плод» [ «die Frucht»] есть вне меня существующая сущность, мало того – истинная сущность груши, яблока и т. д., то этим я, выражаясь спекулятивным языком, объявляю «плод» «субстанцией» груши, яблока, миндаля и т. д. Я говорю, следовательно, что для груши несущественно то, что она – груша, для яблока несущественно то, что оно – яблоко. Существенное в этих вещах, говорю я, есть не их действительное, чувственно созерцаемое наличное бытие, а абстрагированная мною от них и подсунутая под них сущность, сущность в моём представлении, «плод». Я объявляю тогда яблоко, грушу, миндаль и т. д. простыми формами существования, модусами «плода». Правда, мой конечный рассудок, находящий себе поддержку в чувствах, отличает яблоко от груши и грушу от миндаля, но мой спекулятивный разум объявляет это чувственное различие несущественным и безразличным. Спекулятивный разум видит в яблоке то же, что в груше, в груше то же, что в миндале, а именно – «плод». Различные по своим особенностям действительные плоды являются отныне лишь иллюзорными плодами, истинную сущность которых составляет «субстанция» «плод».

Этот путь не приводит к особому богатству определений. Минералог, вся наука которого ограничивалась бы установлением той истины, что все минералы в действительности суть «минерал вообще», был бы минералогом лишь в собственном соображении. При виде каждого минерала спекулятивный минералог говорил бы: это – «минерал», и его наука ограничивалась бы тем, что он повторял бы столько раз это слово, сколько существует действительных минералов.

Спекулятивное мышление, сделавшее из различных действительных плодов один «плод» абстракции – «плод вообще», вынуждено поэтому, чтобы прийти к видимости некоторого действительного содержания, попытаться тем или иным образом вернуться от «плода», от субстанции, к действительным, разнообразным обыденным плодам – к груше, яблоку, миндалю и т. д. Но насколько легко из действительных плодов создать абстрактное представление «плод», настолько же трудно из абстрактного представления «плод» создать действительные плоды. Больше того, перейти от абстракции к тому, что является прямой противоположностью абстракции, просто невозможно, если не отказаться от абстракции.

Спекулятивный философ отказывается поэтому от абстракции «плода», но он отказывается от неё на особый, спекулятивный, мистический манер, – так именно, что сохраняется видимость, будто он не отказывается от абстракции. Поэтому он и действительно лишь по видимости выходит за пределы абстракции. Он рассуждает примерно следующим образом:

Если яблоко, груша, миндаль, земляника действительно не что иное, как «субстанция вообще», «плод вообще», то спрашивается, каким же образом «плод вообще» представляется мне то в виде яблока, то в виде груши, то в виде миндаля, – откуда эта видимость многообразия, столь осязательно противоречащая моему спекулятивному представлению о единстве, о «субстанции вообще», о «плоде вообще».

Это происходит от того, отвечает спекулятивный философ, что «плод вообще» – не мёртвая, лишённая различий, покоящаяся сущность, а сущность живая, себя в себе различающая, подвижная. Разнообразие обыденных плодов имеет значение не только для моего чувственного рассудка, но и для самого «плода вообще», для спекулятивного разума. Различные обыденные плоды суть различные проявления жизни «единого плода»; это – кристаллические образования, создаваемые самим «плодом вообще», так что, например, в яблоке «плод вообще» придаёт себе яблоковидное наличное бытие, в груше – грушевидное. Поэтому нельзя уже, повторяя точку зрения, исходившую из представления о субстанции, говорить здесь: груша – это «плод», яблоко – это «плод», миндаль – это «плод». В данном случае, напротив, нужно говорить: «плод» полагает себя как грушу, «плод» полагает себя как яблоко, «плод» полагает себя как миндаль. Различия, отделяющие друг от друга яблоко, грушу, миндаль, суть именно саморазличения «плода», они делают отдельные плоды именно различными звеньями в жизненном процессе «плода вообще». Таким образом, «плод» не есть больше бессодержательное, лишённое различий единство: он есть единство как совокупность, как тотальностью плодов, образующих «органически расчлененный ряд звеньев». В каждом следующем звене этого ряда «плод» придаёт себе всё более развитое, всё более выпукло выраженное наличное бытие, пока, наконец, в качестве «обобщения» всех плодов, он не становится в то же время тем живым единством, которое настолько же содержит растворённым внутри себя каждый плод в отдельности, насколько оно производит каждый плод из себя, подобно тому как, например, все части тела постоянно претворяются в кровь и постоянно воспроизводятся из крови.

Вы видите: если христианской религии известно только одно воплощение бога, то спекулятивная философия знает столько воплощений, сколько имеется вещей, как, например, в данном случае для неё каждый отдельный плод есть особое воплощение субстанции, абсолютного плода. Главный интерес спекулятивного философа заключается, таким образом, в том, чтобы произвести существование действительных, обыденных плодов и с таинственным видом затем сказать, что существуют яблоки, груши, миндаль и изюм. Но те яблоки, груши, миндаль и изюм, которые мы вновь обретаем в спекулятивном мире, суть уже всего лишь иллюзорные яблоки, груши, миндаль и изюм, ибо они представляют собой моменты жизни «плода вообще», этой абстрактной сущности, созданной рассудком, а потому и сами суть абстрактные создания рассудка. Что нас в этой спекулятивной операции должно радовать, так это то, что мы вновь обретаем все действительные плоды, но уже как плоды, имеющие более высокое, мистическое значение, – плоды, которые выросли не из материальной почвы, а из эфира нашего мозга и представляют собой воплощения «плода вообще», воплощения абсолютного субъекта. Когда мы, таким образом, возвращаемся от абстракции, от сверхъестественной рассудочной сущности «плод вообще» к действительным, естественным плодам, то естественным плодам мы, наоборот, придаём вместе с тем сверхъестественное значение и превращаем их в чистые абстракции. Наш главный интерес должен теперь заключаться в том именно, чтобы доказать единство «плода вообще» во всех его жизненных проявлениях – в яблоке, в груше, в миндале и т. д., – доказать, стало быть, мистическую взаимную связь этих плодов и показать, как в каждом из них «плод вообще» осуществляет себя по ступеням и как он необходимым образом переходит от одной формы своего существования к другой, от изюма, например, к миндалю. Значение обыденных плодов поэтому и заключается теперь уже не в их естественных свойствах, а в их спекулятивном свойстве, отводящем каждому из них определённое место в жизненном процессе «абсолютного плода».

Обыкновенный человек не предполагает, что сказал что-то особенное, когда говорит, что существуют яблоки и груши. Философ же, выразив эти существующие вещи в спекулятивных терминах, сказал нечто необыкновенное. Он совершил чудо: из недействительной рассудочной сущности «плод вообще» он произвёл действительные предметы природы – яблоко, грушу и т. д., т. е. он из своего собственного абстрактного рассудка, который представляется ему каким-то абсолютным субъектом, вне его находящимся, в данном случае «плодом вообще», создал эти плоды. И всякий раз, когда спекулятивный философ заявляет о существовании тех или иных предметов, он совершает акт творения.

Само собой разумеется, что спекулятивный философ лишь потому способен проявлять такое беспрерывное творчество, что он общеизвестные, наблюдаемые в действительности свойства яблока, груши и т. д. выдаёт за открытые им определения, давая тому, что может быть создано исключительно абстрактным рассудком, а именно – абстрактным рассудочным формулам, названия действительных вещей и объявляя, наконец, свою собственную деятельность, проявляющуюся в том, что он сам переходит от представления яблока к представлению груши, самодеятельностью абсолютного субъекта, «плода вообще».

На спекулятивном языке операция эта обозначается словами: понимать субстанцию как субъект, как внутренний процесс, как абсолютную личность. Такой способ понимания составляет существенную особенность гегелевского метода. Необходимо было предпослать эти замечания, чтобы сделать г-на Шелигу понятным. Если до сих пор г-н Шелига возводил действительные отношения, как, например, право и цивилизацию, в категорию тайны и таким путём превращал «тайн у» в субстанцию, то теперь он впервые поднимается на истинно спекулятивную, гегелевскую высоту и превращает «тайн у» в самостоятельный субъект, который воплощается в действительных отношениях и лицах, так что графини, маркизы, гризетки, привратники, нотариусы, шарлатаны, любовные интриги, балы, деревянные двери и т. д. представляют собой проявления жизни этого субъекта. Произведя сначала из действительного мира категорию «тайн а», он теперь из этой категории производит действительный мир.

В изображении, даваемом г-ном Шелигой, тайны спекулятивной конструкции раскроются перед нами с тем большей очевидностью, что он неоспоримо имеет двойное преимущество перед Гегелем. Во-первых, Гегель путём искусной софистики умеет изобразить тот процесс, при помощи которого философ, пользуясь чувственным созерцанием и представлением, переходит от одного предмета к другому, как процесс, совершаемый самой воображаемой рассудочной сущностью, самим абсолютным субъектом. А во-вторых, Гегель очень часто внутри спекулятивного изложения даёт действительное изложение, захватывающее самый предмет. Это действительное развитие внутри спекулятивного развития понятий побуждает читателя принимать спекулятивное развитие за действительное, а действительное развитие за спекулятивное.

Оба эти затруднения отпадают у г-на Шелиги. Его диалектика свободна от всякого лицемерия и притворства. Он проделывает свои фокусы с похвальной честностью и самой простодушной прямотой. А затем он нигде не привносит действительного содержания, так что у него спекулятивная конструкция свободна от всяких мешающих добавлений и представляется нашим взорам без всяких двусмысленных покровов, во всей своей обнажённой красе. Кроме того г-н Шелига на собственном примере демонстрирует самым блестящим образом, как спекуляция, с одной стороны, по видимости свободно, из самой себя, творит a priori свой предмет и как, с другой стороны, желая отделаться софистикой от разумной и естественной зависимости от предмета, она попадает именно в самую неразумную и неестественную рабскую подчинённость предмету, самые случайные и самые индивидуальные определения которого она вынуждена конструировать как абсолютно необходимые и всеобщие.

3) «ТАЙНА ОБРАЗОВАННОГО ОБЩЕСТВА»

Показав нам сначала низшие слои общества, заставив нас посетить кабаки преступников и т. д., Эжен Сю переносит нас затем в высший свет, на бал в квартале Сен-Жермен. Г-н Шелига следующим образом конструирует этот переход:

«Новым поворотом тайна пытается ускользнуть от расследования. До сих пор она противостояла истинному, реальному, положительному как нечто абсолютно загадочное, совершенно неуловимое, отрицательное; теперь же она проникает в это истинное, реальное, положительное как его невидимое содержание. Но тем самым она уничтожает безусловную невозможность быть познанной».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю