Текст книги "Воззрения и понимания. Попытки понять аспекты русской культуры умом"
Автор книги: Карл Аймермахер
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Карл Аймермахер
Воззрения и понимания. Попытки понять аспекты русской культуры умом
Книга издана благодаря поддержке и содействию крупного немецкого мецената Удо ван Метерена, а также участию
Геннадия Бордюгова, Владимира Воловникова, Татьяны и Игоря Горяевых, Андрея Макарова и Сергея Щербины.
Немец с русской душой
Вместо Предисловия
Зарубежные русисты делятся на две неравные группы, одна из которых включает в себя их подавляющее большинство, а другая -несопоставимо меньшее число отдельных исследователей разных направлений. Эти группы различаются друг от друга вовсе не по критериям профессионализма, объективности, конъюнктурной – и в своих странах, и в России – востребованности или признанности коллегами-россиянами. Речь о другом.
Те, кто входит в первую группу, так и остаются переводчиками с языка русской культуры на язык своей родной культуры. Пусть талантливыми, безукоризненными, виртуозными, но всё же переводчиками, весь пафос гуманитарного труда которых сводится к решению одной-единственной задачи – поиску оптимальных и максимально адекватных соответствий смыслов, образом, знаков, столь разнящихся и столь уникальных, индивидуальных для каждой культуры. Это вполне достойная и необходимая деятельность, и хотелось бы, чтобы таких переводчиков становилось всё больше и больше – особенно на фоне неожиданного впадения мировой политики в какую-то совсем уж дремучую архаику.
Но воистину уникальна вторая группа, объединяющая буквально штучное меньшинство русистов, которые – в отличие от первой группы – забывают о том, что они – толмачи, не переводят, а просто живут в изучаемой культуре как в своей собственной – родной, исконной, определяющей и формирующей идентичность. К такому меньшинству относится и Карл Аймермахер.
Подобное заключение можно сделать хотя бы уже потому, что на протяжении вот уже нескольких десятилетий он неугомонно, без устали, с завидными упрямством и педантизмом – как обладатель хрестоматийных качеств своего народа – открывает для себя мир русской культуры. Да, разумеется, открывает не только для себя одного, но и для своей аудитории – в этом смысле тяжкая ноша переводчика никуда не делась. Но эта ноша не мешает Карлу Аймермахеру видеть свое главное творческое предназначение в другом – в том, чтобы прежде всего не переводить, а именно жить внутри пространства русской культуры.
В этом смысле название настоящей книги выглядит несколько провокационным: автор как бы бросает интеллектуальный вызов Фёдору Тютчеву, заявляя о намерении постигать русскую культуру всё же умом, однако с самых первых страниц – с эпиграфа из Гоголя – наглядно демонстрирует: «понять» и «верить» должны быть не противопоставлениями друг другу, но дополнениями друг друга. Да, не по-тютчевски, но и не наперекор гениальному русскому мыслителю. Во всяком случае, без «верить» Карл Аймермахер вряд ли вслед за Гоголем пытался бы докопаться до ответа на вопрос: до каких пределов простираются возможности человеческого познания.
Еще одним доказательством того, что автор прежде всего именно живет в русской культуре, а уже только потом переводит ее, являются его изыскания в области семиотики. Семиотика -интригующая область междисциплинарного гуманитарного знания. На излете минувшего века – после ярких и нетривиальных интеллектуальных интервенций великого Умберто Эко – она стала модной, но это обстоятельство лишь усугубило ее энигматичность и недоступность для упрощенного понимания. Семиотика тоталитарна, поскольку фактически утверждает превосходство надуманного фантома над породившей его реальностью, означающего над означаемым, но вместе с тем она онтологична, поскольку «материализация» знаков и их «одушевление» требуют от производящего эти операции полного погружения в создаваемые им миры. А значит – выхода за пределы сугубо рационального знания.
Карл Аймермахер предлагает собственную дорожную карту, на которой прочерчен именно такой путь – в те миры, где один лишь рассудочный взгляд не будет исчерпывающим. Обращаясь к современному литературоведению с эпическим вопросом «камо грядеши?», он тут же дает и собственный ответ, точнее – совет: уделять приоритетное внимание механизмам понимания, в том числе с точки зрения «чувствительности». Иными словами, эта дорожная карта Карла Аймермахера – не что иное, как попытка довольно цельного практического опыта личного вживания в культуру, в данном случае – культуру русскую. О чем-то подобном более 130 лет назад грезил в своем трактате «О понимании» Василий Розанов – мыслитель хотя и эклектичный, но вместе с тем пронзительно остро чувствовавший и воспринимавший русскую действительность. Случайно ли такое совпадение призывов -Василия Розанова и Карла Аймермахера?
Очень по-русски звучит и ключевой посыл представленной в сборнике авторской «исповеди», в которой разбирается один из вечных вопросов – о том, как искусство соотносится – и как должно соотносится – с политикой. Карл Аймермахер высказывает здесь мысли, на которые вряд ли отважился бы просто «переводчик культур»: о необходимости «достраивания» гуманитарного знания мощным этическим компонентом, который способно произвести лишь искусство, об ассоциативных аналогиях и их роли в обретении понимания там, где молчит исторический источник, толкуемый традиционным образом, о том, как грамотно выстроить своего рода мнемолатрию, то есть культ памяти, который не просто имеет право на существование, но крайне востребован, причем именно сейчас, в начале нового столетия.
Порой складывается впечатление, что Карл Аймермахер живет русской культурой и порождаемыми ею смыслами не как исследователь, преднамеренно погружающийся в изучаемый мир, дабы лучше его понять и объяснить, а если получится, то и где-то подправить, а как естественный ее носитель, как обладатель души, порожденной именно этой культурой. Немец с русской душой. Западный русист, не пытающийся перевести непереводимое, но изучающий другую культурную реальность из нее самой, на языке ее собственных кодов.
Карлу Аймермахеру – 80 лет. И на этот замечательный юбилей хочется пожелать ему – без преувеличения, патриарху современной западной русистики – новых творческих свершений, чтобы они, как и его прежние работы, помогали нам лучше понимать свою родную культуру, все ее оттенки и детали, с такой дотошностью выписываемые и объясняемые «из Германии туманной» нашим другом – Карлом Аймермахером.
Геннадий БОРДЮГОВ
К русскому изданию
У меня никогда не было намерения по собственной воле обращаться к своим возможным русским читателям. Однако сейчас я все-таки это делаю. Очевидно, что в этом – хотим мы того или нет – состоит парадокс нашей жизни и нашей профессии. У нас появляются стремления и желания, которые не сбываются или приводят нас совсем не в том направлении, которое мы наметили. Я, например, никогда не хотел защищать ни кандидатскую, ни докторскую диссертацию, но получилось по-другому. Затем я стал университетским преподавателем (что тоже не было моей целью), причем по специальности «литературоведение». Это парадоксально, поскольку все годы учебы я имел дело прежде всего с вопросами языкознания. И кто бы мог подумать, что когда-нибудь вместо классических проблем филологии я стану всё больше времени уделять вопросам теории познания. То же самое касается и искусства. Ни разу в жизни я не мог себе представить, что однажды – в новой «жизни» – я начну изучать искусство, а потом и сам займусь художественной деятельностью.
Но и в ходе моей научной деятельности имелось большое количество объектов исследования, которыми я ни в коем случае не стал бы заниматься, а впоследствии всё равно делал это, зачастую весьма интенсивно. Так, я с большим уважением (и даже страхом) относился к русской (славянской) глагольной системе, в то время как более простая область, скажем, морфологии прилагательных давалась мне легче. Тем не менее моя диссертация была посвящена проблемам русского глагола. Заметную тревогу я испытывал от необозримости литературных объединений начиная с конца XIX века в России / Советском Союзе (1895-1932). В дальнейшем же я изучал в первую очередь литературные объединения 1920-х годов с точки зрения их общественных концепций и культурно-политической актуальности. Примерно так обстояли дела и с целым комплексом проблем русско-немецких отношений в ХХ веке: этот обширный проект я поддержал, взяв на себя по просьбе Льва Копелева руководство исследованиями. К счастью, в том числе благодаря сотрудничеству с Геннадием Бордюговым и многими немецкими и русскими историками, эти масштабные начинания удалось осуществить.
Помимо этих скорее ненамеренных, но в конечном итоге успешно проведенных научных работ, были и многие другие, к которым я подходил без предварительных опасений и с большим интересом. В частности, мне бы хотелось назвать системные инициативы, направленные на то, чтобы совместить научные достижения ГДР и ФРГ после воссоединения Германии. Сюда же входят и изменения, вызванные перестройкой. Особый интерес представляли возможности научного сотрудничества между университетами и аспирантами Восточной и Западной Европы.
В ходе составления данного сборника у меня была свобода при выборе текстов и структуры. Для меня было важно продемонстрировать основные области моих интересов в наглядной подборке материалов.
Моей научной карьере присущи нестандартные черты, совсем не характерные для слависта. В данном сборнике содержатся статьи, в которых представлены основные принципы моей исследовательской деятельности и моей позиции ученого и художника. Постараюсь коротко пояснить, в чем состоят их особенности.
В университете я получил образование историка и классического филолога. Однако вопрос об истинной цели и смысле образования в то время никто всерьез не обсуждал. Учеба шла так, как повелось, хотя уже и без открытой идеологической индоктринации. Занятия базировались на критическом подходе к имевшемуся материалу, чтобы студенты могли на должном уровне передавать усвоенную информацию как надежно проверенный продукт осмысления. Когда в 1964 году я начал проводить самостоятельные семинары, мне показалось, что одного этого метода недостаточно для учебного процесса. Я пытался найти обоснование цели моих занятий, то есть приемлемый ответ на вопрос, для чего студенты могут использовать полученные знания и как они могут дальше их развивать.
Этот в сущности банальный вопрос не имеет решающего значения во время прослушивания учебных курсов. Впрочем, он требовал ответа точно так же, как и другой вопрос: почему до выпускных экзаменов приходилось осваивать столько предметов, несмотря на то что, как правило, их основы не имеют прямой практической пользы для большинства профессий?
Несложно было понять, что эти вопросы вписывались в более широкий контекст. Во-первых, как я убедился впоследствии, они были связаны с кризисом гуманитарных наук. Во-вторых, происходившее в то время постепенное возвращение некоторых дисциплин к фундаментальным принципам других (в том числе естественнонаучных) областей провоцировало дискуссию об основах и статусе гуманитарных наук. На этом фоне возникал вопрос об эмпирическом уровне научного познания в целом.
Таким образом, не позднее 1960-х годов в гуманитарных науках начался процесс переопределения их границ, исследовательских подходов и обсуждение их методологических основ. При таких обстоятельствах казалось логичным, что, с одной стороны, научно-теоретические проблемы стали концентрироваться на методах получения знаний как таковых, а с другой – язык, литература, искусство, кинематограф, музыка и философия стали рассматриваться в рамках реструктурированных культурных процессов при новых условиях исследования. Последствием стало осознанное, систематическое включение культурных феноменов в историографическую и социально-политическую картину.
Из такой широкой проблематики естественным образом вытекала необходимость использовать междисциплинарный подход для изучения комплексных явлений. Это привело к кардинальной смене парадигмы в динамике развития всех разделов филологии начиная с 1960-х годов. Теория систем, структурализм, теория моделей и семиотика открыли для моего поколения новые возможности решения межпредметных вопросов. За счет этого на новый уровень вышли и культурологические исследования.
Многие из упомянутых здесь эпистемологических проблем (метаязык, теория моделей, теория знаков...) с этого времени многократно становились объектом моих собственных трудов.
Часто применяемый при анализе междисциплинарный подход позволил не только рассматривать ограниченные аспекты литературных и художественно-изобразительных произведений, но и постоянно обращаться к значению вышестоящих антропологических принципов. Не меньший интерес представляло сопоставление смежных культурных и общеисторических этапов развития.
В качестве примера можно было бы назвать соотношение исторического и мифологического мышления и историографии, а также их положение при различных условиях общественно-культурной жизни. Схожим вопросом была роль исторического знания и мифов в создании национальной идентичности, то есть использование народного самосознания для политической борьбы в пропагандистских целях. Еще один случай – проблема возникновения, осуществления и трансформации революционных идей в теории и практике, как это происходило в случае коммунистической общественной модели (у Маркса и Энгельса, Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Горбачева), включая ее создание, изменения, извращения, корректировки, а также попытки фундаментального реформирования во время перестройки.
Центральное место при этом занимал вопрос о динамичном взаимодействии политики, культуры (литературы, искусства, кино, музыки, театра...), образовательной системы и науки как сложном чередовании различных областей человеческой жизни (ср. также задачи, стоявшие при основании Института русской и советской культуры имени Лотмана в Рурском университете в Бохуме и Института европейских культур в московском РГГУ).
Некоторые ключевые статьи, освещающие эту проблематику, я добавил в этот сборник в качестве примеров. Остальные тексты можно найти в перечне моих публикаций.
В заключение считаю своим долгом от всего сердца поблагодарить Ассоциацию исследователей российского общества и ее руководителя Геннадия Бордюгова за поддержку, оказанную при издании этой книги. Кроме того, я очень признателен переводчикам сборника.
Карл АЙМЕРМАХЕР
I. Основные предпосылки научных исследований в области культуры
Все ярко, пестро, нестройно[1]1
Из: Знак. Текст. Культура. – М, 2001. С. 13-40.
[Закрыть]...
...Все ярко, пестро, нестройно, мечется кучами и снуется перед глазами. Разноголосные речи потопляют друг друга, и ни одно слово не выхватится, не спасется из этого потопа; ни один крик не выговорится ясно.
Н.В. Гоголь. Сорочинская ярмарка
Эта цитата из повести Гоголя «Сорочинская ярмарка» представляет собой описание пестрой сумятицы ярмарочного дня в его обычной беспорядочности, в которой знаки теряют свои контуры и словно сливаются друг с другом. Вместо того чтобы сохранять дискретность, они растворяются в не поддающемся рациональному осмыслению хаосе и превращаются в подобие жизненного континуума.
Если рассматривать этот фрагмент изолированно, то подобная интерпретация не подлежит сомнению. Однако на фоне всей повести и других элементов повествования его характер и функция в свете ряда коннотаций предполагают более дифференцированный подход.
Это тривиальная констатация элементарного филологического постулата: тексты нельзя читать, будто они не обладают глубиной, будто у них есть только поверхностная структура, нельзя читать части текста изолированно, односторонне, в одном измерении. То есть так, как обычно делают, быстро пробегая текст взглядом и доверяясь «надежным сведениям»: лишь последние сомнения в правильности высказываний дают возможность их фальсификации и тем самым действительно углубленного понимания. Сомнения же опираются, в свою очередь, на вопросы, не имеющие однозначного ответа. В отношении гоголевского текста один из подобных вопросов мог бы звучать так: не хотел ли Гоголь этим описанием выразить свое специфическое видение мира как не выраженной в эксплицитном виде теории о взаимообратимости знака и незнака, хаоса и упорядоченности или постоянной трансформации упорядоченного состояния в неупорядоченное и наоборот, т. е. нераздельном, обоюдном взаимопроникновении порядка и беспорядка как подлинном отражении жизни, культуры и человеческого бытия? Если скрытое в вопросе утверждение обосновано, то текст передает его в такой форме, которая противоречит нашим определяемым метаязыковыми структурами представлениям о мире или же культуре, и это потому, что искусство ближе к жизни, чем теория относительно 'жизни', 'мира', которую мы пытаемся вывести из произведений литературы, искусства или явлений культуры.
Это хорошо согласуется с убеждением Гоголя, согласно которому литературные миры, несмотря на то что они опираются на сложную систему конвенций, выражают жизнь. Жизнь сама является выражением высшего божественного порядка, повинующегося собственным законам и потому не доступного сомнениям. Только дьявол способен, влияя на человека, на время «нарушить» или «изменить» этот порядок жизни.
Возвращение одного и того же было в этой системе мышления основополагающим принципом, защищающим от вторжения иного, отличного от вариации... В этом мире не было принципиальных изменений, никакого движения, никакого нового знания, никакого развития.
Глядя на нас, культурологов, специалистов по семиотике -или как нас еще назвать – Гоголь мог бы воскликнуть: «Черт побери, нет для вас ни бога, ни мира. Все, чем вы занимаетесь, -чертовщина, сатанинские козни. Вы хотите упорядочить мир, чтобы лучше его понять, но чем больше порядка вы, как вам кажется, находите, тем больше неизвестности перед вами будет открываться. Иначе говоря: вам никогда не удастся ни познать, ни понять мир до конца». Нечто в этом роде мог бы сказать Гоголь, который не только выразил в художественной форме семиотические трансформации в пограничной области между порядком и беспорядком, культурой и хаосом, но и был озабочен вместе с этим, пусть и в скрытой форме, вопросом о «месте» человека в мире и возможностях человеческого познания, т. е. о пределах познавательных возможностей человека.
Ведь может оказаться, что уже первых шагов в понимании природы этих сложных феноменов – «познание», «культура», «эволюция» – будет достаточно, чтобы получить общее представление об их характере. Тем более, что нам известно: еще ни одному человеку не удалось преодолеть границы познаваемого. Однако, несмотря ни на что, даже зная это, каждый из нас испытывает действие неиссякающей силы, толкающей нас на новые и новые попытки прорваться в сферу окончательного познания. Оказывается, что безуспешные опыты предыдущих столетий игнорировать ограниченность наших познавательных возможностей, как ни странно, не могут удержать нас от того, чтобы вновь попытаться достичь недостижимого. Совершенно очевидно, что чужой опыт не может быть просто позаимствован, чтобы обеспечить нам мудрую скромность, состоящую в признании ограниченных возможностей человеческого знания.
Volens nolens нам придется смириться с тем, что знание с течением времени не просто аккумулируется, чтобы – сгущенное в понимание – всего лишь передаваться от поколения к поколению, чтобы в конце концов вылиться во всеобъясняющую теорию (подобную самодостаточному мировому духу Гегеля, который в зените своего самосознания занят только собой). Скорее дело обстоит таким образом, что каждый – как это ни горько – сначала должен все же пройти мучительную процедуру самостоятельной проверки уже полученных другими познаний, прежде чем сможет опираться на них. Поступательное наращивание знаний, к которому мы стремимся, постоянно сопровождается, таким образом, сбоями, потерями и необходимостью то и дело начинать процесс сначала. Одновременно эти новые попытки страдают от того, что их сопровождает опасение, что поставленной цели никогда не удастся достигнуть.
Чужой опыт чаще всего легковесен: несмотря на уже упомянутое отрезвляющее осознание сизифова характера этого занятия, каждый заново начинает познавательную деятельность с непосредственно наблюдаемых поверхностных деталей, проникает в глубинную структуру их связей, обозревает целостные структуры сложных систем, чтобы от них снова вернуться к единичным явлениям. И все это ради одной цели: обрести возможность судить обо всем на достаточных основаниях. Мы поддаемся этому стремлению, хотя и сознаем, что в действительности никогда не сможем постичь целое, и тем самым понимаем относительность достаточных оснований.
Николай Гоголь понимал это так же хорошо, как и Вальтер Кох, выразивший это во множестве своих работ, которые теперь опубликованы отдельной книгой (Koch W. Origins of Semiotics: Sign Evolution, Systematics and Behaviour / Ed. by W. Noth. – Berlin; New York, 1994). Оба прибегают – каждый по-своему – к драматическим эффектам. Николай Гоголь попытался наглядно представить феномен (в конечном итоге) непостижимого через введение в мир, кажущийся совершенно нормальным, хаоса, в то время как Вальтер Кох пытается достичь того же самого через изображение становящегося все более дифференцированным и сложным порядка, в котором все-таки всегда сохраняется остаточное присутствие хаоса. И если Гоголь помещает в центр своего литературного изображения художественно сублимированный мотив вечного возвращения, то Вальтер Кох подчеркивает в своих систематических попытках объяснения возникновение сходного из противоположности различий.
Этот подход, близкий по своим целям интенциональной направленности, однако очень различный в способе реализации, подход, заключающийся в стремлении выявить рационально мотивированное стремление к познанию, при этом, как я полагаю, обещающий ничуть не более, чем многие другие сходные попытки. И поскольку никто из нас, вступающих на этот путь, не в состоянии предугадать результат подобных вылазок, то никто не сможет воспрепятствовать нам вновь и вновь приниматься – якобы с чистого листа – за эти попытки...
Вот и я присоединяюсь – несмотря на все уже сказанное – к изначально бесперспективной борьбе за полное познание.
Впрочем, делаю я это с одной задней мыслью: несмотря на понимание ограниченности человеческого познания, я в то же время всегда хотел знать, что является подлинной мотивацией, целью моей научной деятельности, и как можно достичь всего этого с достаточно спокойной совестью, несмотря на всю непредсказуемость, открытость, ненадежность, искусственность. Слепо заимствовать что-либо у других мне было тяжело, зато легко было вступать в спор с другими (хотя это и не всегда отражено в тщательно составленных сносках). Поэтому я чувствую себя не столько наследником в цепочке действий сходной направленности, сколько человеком, строящим свой мир, свои убеждения и свою решимость в дискуссии с чужим опытом, чужими убеждениями и моделями, объясняющими мир (включая его «остаток хаоса», как это называет В. Кох). Возникающий в конце концов по самостоятельно разработанным рецептам «собственный мир» представляет собой некий порядок, в котором я ориентируюсь, который дает мне возможность обосновывать нормы деятельности, которым я могу свободно руководствоваться и которым я могу пользоваться для решения практических задач.
С течением лет я пришел к убеждению, что и то, как мы понимаем сущность культуры, а также более ограниченные культурные процессы, т. е. явления такого масштаба, системные связи которых не удается охватить одним взглядом, явно определяется теми же предпосылками, что и понимание текста, а также ограниченные познавательные способности человека. Да и как иначе интерпретировать культуру, если не понимать ее, по крайней мере гипотетически, как единое целое и – исходя из этого – придавать ее частям некий «смысл», или, наоборот, если, опираясь на гипотетический «смысл» одной из ее частей, например одной из эпох, т. е. определенного, хронологически ограниченного временного отрезка, делать заключения о «смысле» культуры в целом? Представление о целом, хотим мы того или нет, как правило, складывается из представлений о его составляющих, о множестве их частных смыслов.
На первый взгляд эта мысль, высказанная в подобной абстрактной форме, – прописная истина. Но на практике, прежде всего в практике научного исследования, важно то, каким образом может быть выявлена взаимосвязь части и целого, каким образом мы интерпретируем (т. е. снабжаем «смыслом») культуру как таковую или ее отдельные области или хронологические отрезки.
Понимание культуры при таком подходе оказывается сходным с интерпретацией текста, при этом молчаливо опускается то обстоятельство, что у культуры, в отличие от текста, нет столь ясно обозначенных границ. Сходная аналогия имеет место и при не обсуждаемых эксплицитно гипотезах о познаваемости мира: просто поступают так, словно мир – это текст, который как бы обладает теми же свойствами, что и тексты в обычном смысле слова, и смыслообразующие механизмы у него сходные.
Если же при этом молчаливо подразумевается, что наше понимание мира, культуры и текстов является неким аналогом нашего сознания, то становится ясно, насколько универсальна и вместе с тем проблематична эта самая прописная истина. Тем самым мы снова возвращаемся к Гоголю и остаточному хаосу Коха.
Из сказанного с еще большей ясностью, чем прежде, следует, что все, именуемое нами культурой, ее сущностью, ее образом бытия, ее развитием и даже ее смыслом, – не более как гипотеза, опирающаяся на другие гипотезы, гипотеза, следующая из интерпретации суммированных данных о ее частях, подобно тому как смысл текста художественных произведений выводится из смыслообразующих связей многократных семантических трансформаций.
Интересно при этом то, что мы можем делать подобные высказывания не только относительно таких «больших систем», как «культура» или принципы ее развития, но и относительно других не менее важных проблемных областей, которые на основе своих свойств являются существенными компонентами культуры и в то же время обладают в отношении текстов очень специфическим статусом. Я имею при этом в виду как глобальные интерпретации мира, известные нам по мифу, так и научные реконструкции в образе теорий. Оба этих способа обращения с «миром» принадлежат к числу наиболее фундаментальных форм, в которых человеческое сознание добывает и накапливает знания.
* * *
Вернемся еще на короткое время к нашей исходной мысли.
Всякое высказывание о культуре основано – подобно всякому текстуальному процессу смыслообразования – на избранных предварительных положениях, методах познания и целевых установках, а также – как уже упоминалось – на понимании и интерпретации взаимосвязи части и целого. Подобно «высказыванию о смысле» некоторого текста всякое высказывание о культуре как таковой или одной из ее эпох представляет собой не что иное, как результат многократно повторенной многоходовой интерпретации, направленной на ее компоненты и их взаимодействие. Существенно то, что смысл текста (т. е. представление некоторого идеологического целого) оформляется лишь в зависимости от того, опознаются ли, и если да, то каким образом, его составляющие, как они формируются и трансформируются. Существенно при этом также и то, на фоне каких иных, т. е. внетекстовых знаков и знаковых систем, тексты конденсируются в соответствующие специфические познавательные модели. Само собой разумеется, что в подобном процессе понимания в добавление к каждому субъективному по своему происхождению познавательному интересу существенную роль играют коллективно обусловленные ментальные, психические и социально-психологические установки восприятия, влияние которых также оказывает воздействие на постоянно меняющуюся комбинацию интерпретационных параметров.
Логическое обобщение относительно целого сосуществует с потенциально открытым диапазоном вариаций исследовательских и интерпретационных параметров, с которыми мы имеем дело в первую очередь при систематическом детальном анализе. Комбинация проникновения в свойства целого и его частей, их «диалогические отношения», а также взаимодействие аналитических и синтетических методов познания и создают основу всякой интерпретации. На основании структурного сходства направленных (по крайней мере в тенденции) на цельность моделирующих мир знаковых систем различной степени сложности можно предположить, что свойства отдельных подвергнутых изучению знаковых формаций (например, текстов) действительны и для таких больших систем, как культура. Действуя по аналогии, мы вполне можем заключить, что сходные структурные и функциональные механизмы характеризуют и наше сознание. Если это предположение окажется вероятным, значит, мы не обязательно должны обозревать и понимать весь массив культуры, чтобы быть в состоянии высказываться о ней. Достаточно обследовать ее фрагмент, чтобы далее экстраполировать и проецировать полученные знания на весь массив (например, культуру), создавая еще поддающуюся фальсификации гипотезу. Хотя культура, несмотря на известные методы изучения, не поддается аналитическому разложению вплоть до последних составляющих и потому не поддается и окончательному пониманию, все же возможно – подобно тому, как это происходит с текстами – ухватить ее существенные черты, опираясь на распознаваемые, по крайней мере до определенной степени, структурные принципы и интерактивные механизмы. Если принять такой подход, это значит, что мы можем считать себя свободными от гнетущего требования конструировать безусловно полные гиперсистемы культуры, будь то в их развитии ab ovo или ad infinitum, чтобы отваживаться на высказывания о феномене «культура» и его интерактивных отношениях с человеком. В конце концов, это могло бы послужить для нас и средством определенной психической разгрузки, даже если мы тем самым нисколько не приблизимся к решению коренной проблемы.
И если Гоголь по этому поводу сказал бы: к чему эти терзания при том, что возможное знание не выходит за пределы здесь и сейчас человеческой жизни, то Кох мог бы ему ответить: как бы там ни было, давайте, несмотря ни на что, с упорством и рвением Сизифа искать философский камень. Аймермахер же задался бы по поводу всего этого вопросом: не берем ли мы на себя слишком много? Не походим ли мы на муравьев, которым в определенное время дана возможность лишь поддерживать функционирование своего муравейника? Но поскольку наша жизнь, наша культура, наши стремления явно чрезвычайно трудно понять, на все это есть наверняка много – и очень разнообразных – ответов, как и вопросов, которые могут за ними последовать...








