Текст книги "Война с саламандрами (сборник)"
Автор книги: Карел Чапек
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
Головокружение
– Совесть! – воскликнул пан Лацина. – Нынче это называют уже не так. Теперь это называется «подавленными представлениями», но это что в лоб, что по лбу. Не знаю, слыхал ли кто из вас о случае с фабрикантом Гирке. Это был очень богатый и важный господин, рослый и крепкий, как дуб; рассказывали, что он вдов, а больше никто ничего о нем не знал – такая уж это была замкнутая натура. Так вот, когда ему перевалило за сорок, он влюбился в хорошенькую молоденькую куколку, всего семнадцати лет, но такую красавицу, что дух захватывало; ведь от подлинной красоты почему-то сжимается сердце, и то ли жалко становится чего-то, то ли великая нежность просыпается в душе, или еще там что-то… Вот на этой девушке и женился Гирке – ведь он был великий, богатый Гирке.
Провести медовый месяц они поехали в Италию, и там случилось вот что: поднялись они в Венеции на знаменитую колокольню, и когда Гирке глянул вниз – а говорят, вид оттуда прекрасный, – то побледнел и, повернувшись к молодой своей жене, рухнул, как подрубленный. С той поры он как-то еще больше замкнулся в себе; перемогаясь изо всех сил, делал вид, будто с ним ничего не происходит, только взгляд у него стал беспокойным и полным отчаяния. Понятно, жена его страшно перепугалась и увезла Гирке домой; дом у них был красивый, окнами в городской парк, – там-то и начались странности Гирке: он все ходил от окна к окну – проверял, хорошо ли закрыты; только, бывало, сядет и тут же вскакивает и бежит к окну – запирать. Даже ночью вставал, бродил как призрак по всему дому и в ответ на все вопросы бормотал только, что у него ужасно кружится голова и он должен запереть окна, чтоб не вывалиться. Жена велела тогда забрать все окна решетками, чтоб избавить его от постоянного страха. На несколько дней это помогло. Гирке немного успокоился, а потом снова начал подбегать к окнам и трясти решетки – крепко ли они держатся. Тогда на окна навесили стальные ставни, и супруги жили за ними как замурованные. Гирке на какое-то время угомонился. Но потом оказалось, что головокружение охватывает его на лестницах; пришлось водить его по ступенькам, поддерживая, как паралитика, а он трясся как осиновый лист и весь покрывался потом; иногда даже сядет, бывало, посреди лестницы, всхлипывает судорожно – так ему было страшно.
Естественно, начались хождения по всевозможным врачам, и, как водится, одно светило утверждало, что это головокружение – следствие переутомления, другое находило какое-то нарушение в ушном лабиринте, третье считало, что это от запоров, четвертое – от спазм мозговых сосудов; знаете, я заметил: стоит кому-нибудь сделаться выдающимся специалистом, как в нем начинается какой-то внутренний процесс, завершающийся появлением точки зрения. И тогда этот специалист говорит: «С моей точки зрения, коллега, дело обстоит так-то и так-то». На что другой специалист возражает: «Допустим, коллега, но с моей точки зрения все обстоит диаметрально противоположно». По-моему, следовало бы оставлять эти точки зрения в прихожей, как шляпы и трости; как только впустишь человека с точкой зрения, он обязательно что-нибудь напортит или, по крайней мере, не согласится с остальными. Но вернемся к Гирке: теперь, что ни месяц, очередной выдающийся специалист мытарил и пользовал его по совершенно новому методу; хорошо, что Гирке был здоровенный детина, он выносил все; только не мог уже вставать с кресла – головокружение начиналось, едва он взглянет на пол, – и вот он сидел, немой и неподвижный, уставясь в темноту, и лишь порой все тело его содрогалось – он плакал.
В те поры прославился чудесами некий новый доктор, невропатолог, доцент Шпитц; этот Шпитц специализировался на излечении подавленных представлений. Он, видите ли, утверждал, что почти у каждого человека сохраняются в подсознании самые разные кошмары, или воспоминания, или вожделения, которые он подавляет, потому что боится их; эти-то подавленные представления и производят в нем нарушения, расстройства и всяческие нервные заболевания. И если знающий врач нащупает такое подавленное представление и вытащит его на свет божий, пациент почувствует облегчение и все налаживается. Однако такой лекарь по методу психоанализа должен завоевать абсолютное доверие пациента, только тогда он сможет выудить из него сведения о чем угодно – например, о том, что ему снилось, что ему запало в память с детства и все прочее в том же роде. После чего доктор говорит: итак, дорогой мой, когда-то с вами случилось то-то и то-то (обычно что-нибудь очень постыдное), и это постоянно давило на ваше подсознание, – у нас это называется психической травмой. Теперь мы это вскрыли, и – эники, беники, чары-мары-фук! – вы здоровы. Вот, стало быть, и все колдовство.
Однако следует признать, что этот доктор Шпитц и в самом деле творил чудеса. Вы не можете вообразить, сколько богачей страдает от подавленных представлений! Бедняков они обычно мучат реже. Короче, клиентура у Шпитца была отменная. Ну-с, так вот, после того как у Гирке перебывали уже все светила медицинского мира, пригласили к нему доцента Шпитца; и Шпитц объявил, что это головокружение – явление чисто нервное и он, Гуго Шпитц, берется избавить от него пациента. Хорошо. Только разговорить этого Гирке, господа, оказалось совсем нелегко; о чем бы ни спрашивал его Шпитц, больной едва цедил сквозь зубы, потом умолк, а под конец просто велел выставить доктора за дверь. Шпитц был в отчаянии: подумать только, пациент с таким положением, да это вопрос престижа! К тому же это был исключительно интересный и трудный случай нервного заболевания. И потом – пани Ирма такая красавица и так несчастна… И вот наш доцент впился в это дело как клещ. «Я должен найти у Гирке это подавленное представление, – бормотал он, – или придется бросить медицину и пойти продавцом в магазин Лёбля!»
Он решил применить новый метод психоанализа. Первым делом выяснил, сколько у Гирке разных теток, кузин, зятьев и прочих престарелых родственников всех колен и степеней; потом постарался войти к ним в доверие – такой доктор должен главным образом уметь терпеливо слушать. Родственники были очарованы – какой этот доктор Шпитц милый и внимательный. В конце концов Шпитц стал вдруг очень серьезным и обратился в одну надежную контору с предложением послать по одному адресу двух надежных сотрудников. Когда те вернулись, доктор Шпитц заплатил им за труды и прямиком отправился к Гирке. Тот сидел в полутемной комнате, уже почти неспособный двигаться.
– Сударь, – сказал ему доктор Шпитц, – не стану вас затруднять; можете не отвечать мне ни слова. Спрашивать вас я ни о чем не буду. Мне важно только установить причину ваших головокружений. Вы загнали ее в подсознание, но это подавленное представление столь сильно, что вызывает тяжкие расстройства…
– Доктор, я вас не звал! – хриплым голосом перебил его Гирке и протянул руку к звонку.
– Знаю, – ответил доктор, – но погодите минутку. Когда на колокольне в Венеции вас впервые охватил приступ головокружения – вспомните, сударь, вспомните только, что вы перед этим почувствовали?
Гирке замер, не отнимая пальца от кнопки звонка.
– Вы почувствовали, – продолжал доктор Шпитц, – вы почувствовали страшное, безумное желание сбросить с колокольни вашу молодую красавицу-жену. Но так как вы ее безмерно любили, то в вас произошел конфликт, который и разрядился психическим потрясением; и вы, потеряв от головокружения равновесие, упали.
Наступила тишина – только рука, протянутая к звонку, вдруг опустилась.
– С той поры, – заговорил снова доктор Шпитц, – в вас и засел этот ужас перед головокружительной бездной; с той поры вы начали закрывать окна и не могли смотреть с высоты, ведь в вас постоянно жила ужасная мысль, что вы можете сбросить вниз пани Ирму…
Гирке издал нечеловеческий стон.
– Да, – продолжал доктор, – но теперь, сударь, возникает вопрос, откуда же взялось у вас это навязчивое представление? Так вот, Гирке, восемнадцать лет назад вы уже были женаты. Ваша первая жена, пан Гирке, погибла во время вашей поездки в Альпы. Она разбилась при восхождении на гору Хоэ-Ванд, и вы наследовали ее состояние.
Слышно было только учащенное, хриплое дыхание Гирке.
– Гирке! – воскликнул доктор Шпитц. – Ведь вы сами убили вашу первую жену. Вы столкнули ее в пропасть; и поэтому – слышите, поэтому! – вам кажется, что так же вы должны убить и вторую – ту, которую любите; поэтому вы панически боитесь глубины; от этого вы страдаете головокружениями…
– Доктор! – взвыл человек в кресле. – Доктор, что мне делать? Что мне с этим делать?!
Доцент Шпитц стал очень грустным.
– Сударь, – произнес он, – если бы я был верующим, я бы посоветовал вам: примите наказание, чтобы Бог вам простил. Но мы, врачи, обычно не верим в Бога. Что вам делать – тут уж решайте сами, но с медицинской точки зрения вы, по-видимому, спасены. Встаньте, пан Гирке!
Гирке поднялся, бледный, как известка.
– Ну как, – спросил доктор Шпитц, – голова по-прежнему кружится?
Гирке сделал отрицательный жест.
– Вот видите, – облегченно вздохнул доцент. – Теперь исчезнут и сопровождающие симптомы. Ваше головокружение было только следствием подавленного представления; теперь, когда мы его обнаружили, все будет хорошо. Можете выглянуть из окна? Отлично! Следовательно, все это свалилось с вас, так? Головокружения нет и в помине, верно? Пан Гирке, вы – самый интересный случай во всей моей практике! – Доктор Шпитц в восторге всплеснул руками. – Вы совершенно здоровы! Можно позвать пани Ирму? Нет? А, понимаю, вы хотите сами сделать ей сюрприз, – господи, как же она обрадуется, увидев, что вы ходите. Видите, какие чудеса творит наука…
Счастливый своим успехом, он готов был трещать хоть два часа кряду, но, заметив, что Гирке нужен покой, прописал ему что-то такое с бромом и откланялся.
– Я провожу вас, – вежливо сказал Гирке и довел доктора до лестничной площадки. – Поразительно – ни намека на головокружение…
– Слава богу! – восторженно вскричал Шпитц. – Стало быть, вы чувствуете, что вполне выздоровели?
– Совершенно, – тихо ответил Гирке, провожая взглядом доктора, спускавшегося по лестнице.
Когда за доктором захлопнулась дверь, раздался еще один тяжелый, тупой удар. Когда под лестницей нашли тело Гирке, он был мертв и страшно изломан – падая, он ударялся о перила.
Когда об этом сообщили доктору Шпитцу, тот присвистнул и долго странным взглядом смотрел в пространство. Потом взял журнал, в который записывал своих больных, и к имени Гирке прибавил дату и одно только слово: «Suicidum». К вашему сведению, пан Тауссиг, это значит «самоубийство»…
Взломщик-поэт
– Случается иной раз и по-другому, – прервав молчание, сказал редактор Зах. – Иногда просто не знаешь, что движет человеком – угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно профессиональные преступники – эти просто лопнули бы с досады, если бы не могли всюду трезвонить о своих похождениях. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы. Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, вкусив однажды aura popularis[119]119
Преходящая славы (лат.).
[Закрыть], преступники впадают в этакую манию величия, так же как, впрочем, политиканы и разные там общественные деятели.
Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету «Восточный курьер». Сам-то я, правда, уроженец западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал местные интересы восточных районов! Край там тихий, холмистый, так и просится на картинку: журчат ручейки, растут сливовые деревья… Но я еженедельно призывал «наш кряжистый горный народ» упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязненно настроенным правительством! И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца. Два года я проторчал в «Восточном курьере» и за это время вдолбил тамошним жителям, что они «кряжистые горцы», что их жизнь «тяжела, но героична», а их холмистый край «хоть и беден, но поражает своей меланхолической красотой». Словом, превратил Чаславский район почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты!
Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит:
– Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, «Торговля бакалейными товарами». И как вам понравится, господин редактор, – этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Ну не наглость ли это, а?
– Покажите стихи, – сказал я быстро. – Это подойдет для «Курьера». Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай – сенсация для города и всего края!
Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в «Восточном курьере».
Я прочту вам из них, что помню. Начинались они как-то так:
Вот час двенадцатый пробил,
Громила, час твой наступил.
Все хорошенько взвесь и смерь,
Когда ты взламываешь дверь.
Чу! Слышны на дворе шаги. Я здесь один, мне все – враги.
Но я не трушу. Тишина.
Лишь сердце дрогнет, как струна.
Шаги затихли. Пронесло!
Эх, воровское ремесло!
Дверь заскрипела, подалась,
Теперь не трусь и в лавку влазь.
Сиротка я. Судьба мне – камень.
Вот слёз бы было бедной маме…
Пропала жизнь. Мне не везет.
Вот слышу, где-то мышь грызет.
Она да я – мы оба воры,
Нам жить в ладу, не зная ссоры.
Я поделиться с ней решил,
Ей малость хлебца накрошил.
Нейдет. Отважится не скоро.
Видать, и вор боится вора.
Потом там было еще что-то, а кончалось так:
Писал бы – муза не смолкает, —
Да жалко, свечка догорает.
Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу. Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указал на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий Часлава и разных других городов нашего края утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Как раз в самый разгар полемики с оппонентами, когда я защищал нашего местного взломщика-поэта, ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал:
– Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи.
– Хорошо, – сказал я. – Тиснем их в газете.
– Еще чего! – проворчал комиссар. – Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, – словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть.
– Гм, – говорю я, – этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили. Но знаете что? Не будем печатать его стихов, и баста!
Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но «Восточный курьер» молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турнов или Табор и не стал там сенсацией для тамошней пишущей братии. Представляете себе, как бы они обрадовались?
Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию «Восточного курьера». Но «Курьер» был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы – словом, стал вести себя как настоящий писатель.
Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку.
– Не зажигать света! – сказал глухой голос. – Это я.
– Ага! – отозвался я. – А что вы хотите?
– Пришел спросить, как там с моими стихами, – ответил глухой голос.
– Приятель, – говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. – Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать.
– Чтобы меня там сцапали? – мрачно спросил голос. – Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов?
Тут только я догадался, что это наш вор.
– Это долго объяснять, – сказал я ему. – Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот.
– А я думал… – печально сказал голос, – что… что они не хуже тех первых.
– Да, первые были неплохи, – сказал я строго. – В них была непосредственность, понимаете? Искреннее чувство, свежесть, острота восприятия, настроение – словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся.
– Да я будто… – жалобно произнес голос, – будто я написал их так же, как и те первые.
– Вот именно, – сказал я неумолимо. – Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице…
– Так я же их слышал, – защищался голос – Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает.
– И опять в них была мышь… – продолжал я.
– Мышь! – нерешительно возразил голос. – Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех…
– Короче говоря, – перебил я, – ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться.
Мой гость с минуту помолчал.
– Господин редактор, – сказал он, – да ведь оно завсегда одно и то же. Попробуйте воровать – что одна кража, что другая… Нелегкое это дело.
– Да, – сказал я. – Надо бы вам взяться за другое ремесло.
– Обчистить церковь, что ли? – предложил голос. – Или часовню на кладбище?
Я сделал энергичный отрицательный жест.
– Нет, – говорю, – это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние.
– Раскаяние? – с сомнением сказал голос. – И вы думаете, стихи тогда станут лучше?
– Разумеется! – воскликнул я. – Друг мой, это придаст им психологическую глубину и эмоциональность.
– Попробую, – задумчиво отозвался голос. – Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься.
– А хоть бы и так! – воскликнул я. – Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?! Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis[120]120
В темнице и оковах (лат.).
[Закрыть]. Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. На это вам не мешает взглянуть.
– И она была в газетах? – спросил замирающий от волнения голос.
– Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире. Зажгите лампу, я вам ее прочту.
Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей – таким может быть и жулик, и поэт.
– Погодите, – говорю, – я сейчас найду ее.
И взял с полки перевод «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Тогда она была в моде.
В жизни я не декламировал с таким чувством, как в ту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку «каждый убивает как может». Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул.
Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал:
– Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи.
И погасил лампу.
– Покойной ночи, – произнес в темноте взволнованный голос. – Так я попробую. Большое спасибо.
И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор.
Через два дня его поймали в одном магазине. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка: «Каждый ворует как может…» – явное подражание «Балладе Рэдингской тюрьмы».
Суд дал ему полтора года, как рецидивисту-взломщику.
Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи: сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовищным условиям в этой тюрьме.
Журналист, знаете ли, проникает всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски.
– Ну что, – говорю я ему, – где же эти звенящие оковы, о которых вы писали?
Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы.
– Господин редактор, – забормотал он, – ведь про то, что тут есть, не напишешь стихов. Что поделаешь!
– Так у вас нет никаких жалоб? – спрашиваю я.
– Никаких, – говорит он смущенно. – Только вот стихи писать не об чем.
Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике «Из зала суда», ни в поэзии.