355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Изабелла Эберхард » Тень ислама » Текст книги (страница 1)
Тень ислама
  • Текст добавлен: 5 мая 2019, 07:00

Текст книги "Тень ислама"


Автор книги: Изабелла Эберхард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Изабелла Эберхард
ТЕНЬ ИСЛАМА







ТЕНЬ ИСЛАМА

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

В лучшем и наиболее распространенном из американских журналов, «The North American Review», за апрель месяц нынешнего 1911 г. напечатана была статья известного английского писателя и критика Нормана Дугласа, под заглавием «Intellectual Nomadism» («Духовное кочевничество»).

Написанная из тех мест, которые вдохновляли собою Изабеллу Эбергардт, проникнутая глубокою симпатией к покойной писательнице и заключающая в себе весьма интересное мнение автора о русских, статья эта, как мне кажется, будет наиболее подходящим предисловием к русскому переводу посмертных записок Изабеллы Эбергардт, а поэтому она приводится здесь целиком:

«Время от времени горные ручьи, прорезывающие собою плоскогорье внутреннего Алжира, вздуваются до размеров рек и, скатываясь вниз кипящими потоками, производят большие опустошения. Такое именно несчастье постигло в октябре 1904 г. французский поселок Аин-Сэфру.

В ту пору здесь жила Изабелла Эбергардт, молодая дама-писательница, русская по происхождению и магометанка по религии. Среди развалин ее домика найдены были некоторые из ее рукописей, образующие в настоящее время посмертный том ее сочинений, озаглавленный „Dans l’ombre chaude de llslam“. Они открыты были при раскопках, предпринятых с большою тщательностью лейтенантом Paris, и оказались сильно попорченными от долгого пребывания в мокрой земле. Для того, чтобы восстановить между ними связь, один из друзей покойной, издатель алжирской газеты „Ахбар“, Виктор Барюкан, должен был обратиться к переписке, бумагам и путевым заметкам Изабеллы, находившимся у него на хранении. Это был труд, стоивший выполнения.

Один из французских критиков назвал Изабеллу „самым мужественным и искренним писателем Алжира“, и действительно, если бы читатель пожелал еще более живых и блестящих картин североафриканской жизни, чем те, которые заключаются в этом и другом томе ее сочинений, озаглавленном „Notes de Route“, то было бы весьма трудно сказать, где бы он мог найти их.

В свои юные годы, находясь на попечении двоюродного деда в Женеве, Изабелла воспитана была „совершенно как мальчик“. И вот, очутившись в Африке, она одна, под видом юного араба, верхом на коне совершает переезд по внутренним частям Алжира и Туниса от границ Марокко до Триполи. Два тома сочинений, состоящих из описания видов, рассказов из жизни туземцев и ее собственных размышлений, развертывают пред вами обширную и разнообразную панораму. То вы следуете по узким улицам разваливающихся городов и в полумраке спотыкаетесь на кучи всевозможного хлама, то вступаете в монастырское убежище, где одетые во все белое марабу бесшумно скользят, точно привидения, то под палящим солнцем следуете по пустыне, то отдыхаете в тени мастикового дерева или слушаете завывание ветра в дюнах. На всем этом пути вы встречаете кочевников, солдат, рабочих, женщин, рассказывающих вам на ходу свое горе, свои радости, свои надежды.

Пробегая глазами страницы книги, вы точно рассматриваете яркий восточный ковер, полный самых смелых красок, которые каким-то чудесным образом гармонируют между собою, скорее внушая, чем наглядно показывая вам образуемый ими простой рисунок.

Но что же это, однако – где же скрывается секрет этой основной простоты, проникающей собою все целое?

Этот секрет лежит в характере самой Изабеллы Эбергардт, обладающей самым необходимым для писателя качеством – неуклоняемостью от своего пути, верностью своей природе.

Будучи же по своей природе совершенно русскою, она могла питать глубокую симпатию к кочевым арабам.

Не подозревая того сами, русские имеют в себе еще много кочевнического. Где во всем мире найдете вы другую страну, столь обширную по своему пространству и столь однородную по языку, как Россия?

Несмотря на практикуемую внутри империи паспортную систему, имеющую целью прикрепить обитателей к земле, – кочевническое стремление народа одерживает верх и над суровыми зимами, и над плохими дорогами, и над топкими болотами, и над могущественными реками. Бедные люди часто оставляют свои дома и семьи для того, чтобы отправиться на поклонение святыням отдаленного храма, совершенно так же, как это делают и арабы. Причем, тронувшись с места, русский паломник часто не в силах остановиться сам. Переходя из одного города в другой, он просто теряется в океане своего отечества, забывая и дом, и родных. Для русского, одинаково как для богатого, так и для бедного, путешествие заключает цель в самом себе. Он ненавидит занятие, прикрепляющее его к какому-нибудь определенному месту. Земельные собственники не чувствуют почти никакой привязанности к своим владениям. Для них ровно ничего не значит отправиться из Екатеринослава или Пензы в Петербург под предлогом купить шляпу или пару перчаток. Железнодорожные станции представляют собою цыганский табор, а второклассные гостиницы, набитые путешественниками с подушками, полотенцами, самоварами, керосиновыми машинками, чайниками и прочими принадлежностями полукочевого хозяйства, напоминают собою караван-сараи. Русские жилища выглядят так, как будто они предназначены не для постоянного пребывания в них: никакая вещь не имеет своего определенного места; часы не ходят; двери не закрываются – инстинктивное воспоминание о жизни в палатке; бросается в глаза недостаток обстановки, в особенности такой, которую англосакс требует для помещения одежды и которая указывает на прочное оседание на месте. Русские никогда не осаживаются. Все они имеют нечто общее с страдавшим плохим пищеварением старым князем одного из тургеневских рассказов. Комнаты у них постоянно меняют свое назначение, кровати передвигаются с одного места на другое, и все это из непоседливости и любви к переменам. Целыми неделями могут они жить в хаотическом беспорядке, требующем для своего устранения не более получасовой работы. Старая, безотчетная тревога точно подсказывает им, что „все равно“, завтра нужно будет сниматься и переходить на новую кочевку. Швейцарец думает о том доме и той деревне, в которой он родился, для русского же „домом“ является не географический пункт; а общественная среда. Он везде дома там, где вокруг него люди своего племени. В таком виде вы наблюдаете его и на европейских курортах. Никогда, подобно англичанину, не бывает он один, а, как Араб, всегда в толпе своих.

Эти примеры еще не исчезнувшего в России кочевничества, которые могут быть умножены до бесконечности, приводятся здесь не для того, чтобы объяснить любящим эту страну непонятные на первый взгляд черты русского характера, и не для того, чтобы научить враждебных критиков, указав им, что ненавистная для них автократическая система представляет собою тот же простой семейный принцип, которым держится и каждое хозяйство в стране. Они упоминаются нами только потому, что следы их ясно видны так же и в литературе, как и в повседневной жизни.

Это не значит, например, что Изабелла Эбергардт целые дни бродила по пустыне, не слезая с коня. Но это объясняет нам состояние ее духа, ту глубокую и неподдельную грусть, которая разлита на каждой странице ее трудов. Она была полна „gout de l’espace“ – „volupte profonde de la vie errante“[1]1
  «Вкусом пространства» – «величайшим наслаждением скитальческой жизни» (фр.). (Здесь и далее прим. ред).


[Закрыть]
.

Для кочевнической семьи каждая радость жизни обеспечена плохо, ибо завтра же нужно снимать палатку, а следовательно и те удовольствия, которые можно получить сегодня, могут оказаться отложенными до бесконечности. Вот почему русский, так же, как мадьяр или араб, не хочет возлагать на себя никаких ограничений в отношении „вина, женщин и песен“. Он хватается за все, что ему нравится, почти с театральною экзальтированностью, и это опять-таки отражается на его литературе. Можно сказать, конечно, как это уже и говорилось не раз, что подобный характер есть результат сурового климата; что в нем заключается протест против безжалостных условий физической среды; что человечество из противодействия мрачному гнету природы стремится к духовным излишествам. Может быть, в этом аргументе и есть доля правды. Несомненно, что истерическое творчество скандинавов носит на себе отпечаток тех страшных скачков от зимы к лету и от бесконечного дня к бесконечной ночи, какие неизвестны „под голубым небом Ионии“. Но влияние среды сделалось фетишем, своего рода deus ex machina[2]2
  Богом из машины (лат.).


[Закрыть]
, устраняющим все непонятное. Между тем, чем же объясните вы, что рядом с непоседливыми русскими живут крепко приросшие к земле латыши и финны, точно так же, как бок о бок с мечтательными и парящими в поднебесьи арабами ходят по земле спокойные и трудолюбивые берберы?

Нет, здесь дело не в почве, а в расе, и в этом заключается разгадка номадизма Изабеллы.

Теперь, что касается ее интеллектуальности, то откройте любую станицу ее книги и вы сразу убедитесь, что в ее точке зрения на каждую вещь чувствуется утонченный ум, а в изложении мысли большой талант. Многие из ее набросков оригинальны в хорошем смысле этого слова. Они новы, правдивы и удовлетворяют самому придирчивому вкусу.

„Я всегда была проста, – говорит Изабелла, – и в этой простоте я нашла большое утешение“. Нет ничего справедливее этих слов, если под простотою она понимает ясность и однородность. В противоположность известному русскому камню александриту, она все время сохраняет свой собственный блеск, при каком бы освещении вы ее ни рассматривали. В ней могут быть трещины, но эти трещины не чужого происхождения – горячо приветствуемое качество в наш век, производящий такое множество людей и книг, представляющих собою лишь простое отражение.

Ее мысль сформирована была тем единственно правильным путем, при котором только и может выработаться она во что-нибудь серьезное, т. е. большою начитанностью не для запоминания, а, по выражению одного английского мудреца – „to weigh and consider“ (взвесить и принять в соображение), и соприкосновением с хитрым и изворотливым миром живых людей и дикими местами природы. Глубоким и сильным вздохом втянула она в себя жизнь. Она выковала свою душу на медленном огне страданий, тоски и размышлений в одиночестве.

„Эти строки пишет обездоленнейшая из обездоленных в этом мире, изгнанница без очага и родины, сирота, лишенная всего, – и они искренни и правдивы“.

Или в другом месте:

„Я пришла к тому заключению, что никогда не следует искать счастья: оно идет по дороге, но всегда в обратную сторону…

Когда мое сердце страдало, оно начинало жить“.

Эта ощупь и душевная борьба сообщают языку Изабеллы Эбергардт особый привкус горечи и мягкого человеколюбия, представляющие собою противоположность с изготовленною машинным способом мишурою и противным фокусничеством, которыми щеголяют литераторы ее пола.

Нужно очень высоко ценить ее труд в те дни, когда, запершись в своей маленькой комнатке, она боролась с своими мыслями и словами, ибо только упорною борьбою научилась она обходить ту западню, куда так легко попадают писатели, в особенности ее расы – т. е. расплывчатость, неумение схватить мысль целиком. Русские скажут вам, что вид заборов, столь знакомый любителям наших пейзажей, слишком скучен и не сообразуется с их понятиями о свободе. Они должны иметь перед собою безграничный горизонт, потому что их дух бродит так же, как и их тело. Их сознательное многословие и постоянные „уклонения от сути“ составляют прелесть их разговорной речи и их литературный недостаток. Поминутно забираясь далеко в стороны, они хотят включить в свою работу все, что видят вокруг себя.

Так, один мой знакомый офицер, в течение шестнадцати лет работавший над историей русского управления Среднею Азией, сообщил мне, что наконец он достиг периода Кира. Надо думать, что при таких условиях Россия потеряла много писателей, погибших от надрыва или малодушно отступивших пред воображаемыми размерами их задачи. Слишком большой замысел парализует инициативу; все обнимающий ум является в то же время и тюрьмою для самого себя.

Этого стремления объять необъятное вовсе не чувствуется у Изабеллы. Она никогда не видит много вещей зараз и знает границы своей темы. Такая тренировка научила ее думать быстро и верно и отбрасывать все тривиальное. Выжимая из своих рассказов всю воду, она вечно неудовлетворена своими писаниями и верит больше в тщательность обработки, чем во вдохновение. Между тем – это писатель по природе, чувствующий неодолимое тяготение к литературной карьере.

„Я пишу потому, что меня увлекает процесс литературного творчества. Я пишу так же, как и люблю, ибо такова, вероятно, моя судьба. В этом мое единственное и истинное утешение“.

Но тот, кто захотел бы найти на страницах ее книги фотографическое воспроизведение жизни пустыни, будет разочарован висящим над ними миражом. Как все артисты, она улавливает цвета и формы, недоступные обыкновенному глазу. Ее картины „священной земли Африки“ являются искажениями почти в духе турнеровских ландшафтов; т. е. искажениями до тех пор, пока мы не подымемся на ее точку зрения и не научимся понимать лучше. Бесконечное молчание пустыни и вид развалин, по которым бродит глаз, безнадежно ища точку опоры, заставляют ее уходить в глубь самой себя и вызывают у нее, так же, как и у арабов, мечтательное настроение.

Кроме ее всесторонности, с одинаковою легкостью переносящей нас от одной фазы африканской жизни к другой, каждого внимательного читателя должно поразить ее чувство меры в отношении длины ее набросков. То, что на сцене жизни есть множество превосходных виньеток, которые лучше всего выглядят в микроскопической оправе сонета или даже эпиграммы; то, что преходящие душевные волнения лучше всего выражаются стихотворениями в прозе, наконец, то, что орографические, гидрографические и прочие описания континента требуют гигантского полотна Элизэ Реклю – понятно каждому. Однако, как часто нарушают это очевидное правило писатели даже с крупными именами! Изабелла счастливо избегает ошибок в этом направлении. Некоторые из ее рассказов, как например, „Женский мирок“, представляют собою настоящие миниатюры. Другие, как мрачный „Феллах“, где на всем протяжении вы слышите однообразный звук „нищеты, падающей капля по капле“, являются своего рода литературными барельефами. Но, длинные или короткие – все они читаются удивительно легко благодаря чудной технике, представляющей собою наглядную иллюстрацию к словам Шеридана, сказанным одной даме: „Easy reading, Madam, is damned hard writing“ (легко читающееся, сударыня, создается каторжным трудом).

Мы далеки от того, чтобы сказать, что труды Изабеллы Эбергардт составляют „последнее слово“ подобной литературы, ибо все то, что удовлетворяет нашему вкусу сегодня, – завтра оказывается уже менее интересным. По крайней мере, так было с любовью к пустыне. Еще недавно считавшаяся чем-то вроде земного ада, Сахара, подобно Альпам, открыта была романистами. Затем явился Фромантэн, и образованное человечество ахнуло от его откровений – пустыня создала моду в искусстве! Но почти вслед за ним идет Лоти. Нелюбознательный, бесстрастный, став в позу спокойного зрителя, он своим замораживающим неоклассицизмом сразу же остановил нас на том пути, по которому вел нас пылкий Фромантэн.

Сейчас на смену Лоти выступила Изабелла Эбергардт, для которой пустыня представляет собою не род искусства, а образ жизни.

Она погрузилась в глубь этих песчаных пространств не по эстетическим побуждениям, а по тождественности темперамента. Единство расы, религии и языка есть могущественная связь. Особенность же русских, как народа, та же, что и арабов: она заключается в чувстве братства, в своего рода апостольском духе, коренящемся в патриархальном строе и крепко связывающем между собою все классы империи. Манера, с которой бедный человек пустыни обращается к великому шейху своего племени, напоминает собою любовное отношение простого мужика к своему Великому Батюшке, в хозяйстве Которого, что бы там ни говорили, он является родным членом. Изабелла, и как араб и как русская, полна глубокими братскими чувствами: „Все мы бедные черти, – говорит она, – а тот, кто отказывается понять нас, – беднее нас самих“. С удивительною легкостью открывает она лучшие качества, прячущиеся в груди даже, по-видимому, потерявших уже свой человеческий образ существ. Вероятно, она нашла бы возможным сказать доброе слово даже дикарям Альбиона, опошляющим жизнь пустыни устройством дорог, несясь по которым в вышитых жемчугами платьях, надменные „мисс“ и „миссис“ будут описывать красоты пустыни для читателей разных „Review“.

В ее сочинениях нельзя не подметить некоторого сходства с Лоти. Подобно ему, она сумела, например, перевести на язык красок сухие и жесткие научно-коммерческие слова, и как эта чисто литературная речь, смело выступившая на арену совершенно чуждой ей мысли, приковывает к себе наши глаза! Она так же дополняет собою картину, как васильки ржаное поле.

Ее труд принадлежит к разряду тех, которые могут быть выполнены хорошо только однажды. Чтение ее подражателей и учеников, появляющихся сейчас на книжных рынках Франции, ясно показывает разницу между действительностью и ее тенями. Да и трудно вообразить себе другого писателя, который бы выступил на сцену в столь необычайном вооружении и снаряжении. Быть в одно и то же время полным удали и смелости мужчиною и глубоко чувствующею женщиною, даровитым ученым и дикарем пустыни, мечтательным курильщиком кифа и журналистом fin de siecle[3]3
  Конца века (фр.).


[Закрыть]
, магометанином, христианином и агностиком – это может не всякий!..

„Я всегда была проста…“

Так, кажется нам, думала о себе и Мария Башкирцева, которая, несмотря на разницу в судьбе, весьма походила на Изабеллу в ее стремлении вырваться из мира грязных пошлостей и оставить по себе след в жизни. И как высоко должны мы ценить этих детей Севера, самих, без всякой посторонней помощи, нашедших верное средство выйти из колебательного состояния, опутывающего ум и подтачивающего характер.

Правда, они имели большое преимущество принадлежать к той расе, которая не прошла школьного учения остальной Европы и не затемнила свой рассудок метафизикою, классическими идеалами и „Sturm und Drang“[4]4
  «Бурей и натиском» (нем.).


[Закрыть]
; которая способна поэтому прививать к своему здоровому дичку плоды самых новейших изысканий. Все это имеет, конечно, и свою слабую сторону. Мало знакомые с эллинскими традициями и презирающие их, русские светские искусства страдают недостатком элементов спокойствия и сосредоточенности мышления. Нетронутое Возрождением церковное искусство прозябает в старых условных бороздах и не обнаруживает настойчивого и деятельного стремления к высшему идеалу, достигшему на Западе своего кульминационного пункта в соборе св. Петра или в Мадонне Рафаэля. Но в изящной литературе и философии все преимущества на стороне русских, ибо им не вдалбливали в течение многих столетий, на что именно нужно смотреть на земле и как нужно смотреть. Как литературный народ, они воспламенены огнем юности. Они научились нравственным правилам, прислушиваясь к голосу сердца и совести, а не к тому, что внушали нам средневековые искусники в словопрениях. Они инстинктом поняли тот факт, что наше чувство правды и неправды, будь оно старо, как холмы, ежедневно принимает новые формы; что наша добродетель есть простое приспособление к постоянно меняющейся обстановке, накладывающей на все наши деяния клеймо своей мимолетности.

Полное отсутствие желания тянуть кого бы то ни было в свой приход сообщает трудам обеих писательниц возвышающую, аристократическую ноту, ибо нравоучительность – свойство толпы. Она носит губительный для всех родов искусства заголовок: connu![5]5
  Известное, знакомое (фр.).


[Закрыть]

А между тем, Изабелла, подобно многим, от природы благородным артистам, проникнута демократическими чувствами:

„Меня часто упрекают в моей любви к народу, но где же и жизнь, как не среди него? Во всех других местах свет мне кажется тесным…“

Выражаясь коротко, можно сказать, что философия Изабеллы и Марии Башкирцевой состоит в решимости держать все поры открытыми. Причем необходимо заметить, что обе они в духовном отношении, равно как и в географическом, стоят на середине пути между Западом и Востоком. По своей способности испытывать удовольствие от всякой новизны и по напряженности труда они принадлежат Западу, но они в достаточной степени буддистки для того, чтобы презирать бредовый шум и стадный дух нашей цивилизации и ненавидеть все формы западного лицемерия.

В своем возмущении против всех видов уродливой чувствительности эти русские девушки взяли новую и верную ноту. У Изабеллы есть очаровательный рассказ, где она описывает время ужина в еврейском квартале, полном вони, пошлости и „нетрудного счастья“:

„Я хорошо знаю их душу. Она подымается в парах котла… Я завидую им. Они представляют собою критику моего романтизма и неисцелимого недуга, принесенного мною с Севера и мистического Востока вместе с кровью тех, которые бродили до меня по степи.

Когда же покончу я с этой своеобразной манией, заставляющей меня понимать каждый простой жест в религиозном смысле?… Когда другие готовят себе обед, мы думаем о жертвоприношениях Сомы и о возлияниях масла на огонь…

Прочь от меня, вся неуверенность моей болезненной юности!.. Все мое моральное воспитание требует переделки“…»

Как глупо было бы перед лицом этой жестокой самокритики назвать Изабеллу Эбергардт неврастеничкой!.. Точно способность смотреть на себя с такою объективностью не есть признак необычайного здоровья. Гораздо правильнее будет, если мы скажем, что из романтического движения она взяла золото, очистив его от примесей – слюнявого ханжества и вечно всхлипывающей сентиментальности. В ее взглядах на взаимные отношения полов есть восточный цинизм, но ее здоровая варварская этика не тронута гнилостными началами похотливого зуда. Вся ее религия состоит в порывистом стремлении к «честному богу» – тому сияющему кротостью «доброму старцу», которого рисовал в своем воображении Лукреций.

Мария Башкирцева была противницею слезливой чувствительности того же типа. Она смотрела на мужчин с игривостью вполне здоровой и трезво мыслящей женщины. Добродушная Матильда Блайнд не раз сожалела о том, что Мария не дожила до встречи со своим «идеалом». Но русские девушки редко, по-видимому, стоят у окна, выжидая, не пройдет ли их идеал, и чаще предпочитают взять что-нибудь менее воздушное, но более удобное в носке. Однако, как же это так? Может ли статься, что, будучи в некотором смысле «новыми женщинами», они принадлежали бы не к известной под этим именем странной смеси наивности и свирепости, а к тому классу женщин, с которыми мужчина может находиться в наилучших супружеских и товарищеских отношениях?

Своим личным примером Изабелла дает на это совершенно определенный ответ. В 1900 г., на двадцать третьем году своей жизни, она сочеталась браком по магометанскому обряду с туземным офицером, французским подданным, которого очень любила. (Как большинство женщин, она всегда питала пристрастие к военным.)

В следующем году с ней произошел весьма печальный случай. Находясь недалеко от Элуэда, она подверглась нападению одного фанатика, принадлежавшего к братству, враждебному тому, к которому принадлежала она сама. Полученные ею при этом раны были настолько серьезны, что ей пришлось целый месяц пролежать в военном госпитале. Сейчас же вслед за этим последовало административное распоряжение о высылке ее, как иностранки, русской подданной, с территории Алжира «по политическим причинам». Она обвинена была в антифранцузской пропаганде, причем воображение обвинителей зашло так далеко, что в ней подозревали переодетую английскую миссионерку ордена методистов.

Изабелла Эбергардт – методистка! Вот уж действительно странное сопоставление идей. Но французы сами странный народ. Их патологическая подозрительность к иностранцам напоминает собою боязливую недоверчивость афинян. Никакими усилиями воображения и воли не могут они поставить себя в духовные условия людей другой национальности, и их idee fixe, при всей их врожденной любезности, делает их иногда весьма неприятными.

Изгнанная из Алжира, разлученная с мужем, не имея никаких средств и страдая еще от ран, Изабелла очутилась в Марселе в весьма тяжелом положении. Ее лишения были так велики, что она вынуждена была работать в порту бок о бок с итальянскими носильщиками при нагрузке и разгрузке судов. Но в скором времени ее мужу удалось перевестись из туземной конницы во французский гусарский полк, стоявший в Марселе. Здесь их брак был утвержден французскими законами, и Изабелла получила право вернуться в Алжир.

Последним местопребыванием ее с мужем был маленький поселок Аин-Сэфра, где и захватило ее наводнение 21 октября 1904 г., разрушившее ее дом и стоившее ей жизни.

«Я умею плавать, не бойся, я поддержу тебя!» – крикнула она своему мужу и бросилась отрывать доски, чтобы связать плот. В этот момент не выдержавшая напора воды глиняная стена рухнула на нее. Муж спасся каким-то чудом. Ее тело найдено было два дня спустя и похоронено на туземном кладбище с наветренной стороны песчаного холма, недалеко от разваливающейся часовни одного марабу. Там лежит она, обращенная головою к Востоку.

Ее жизнь была коротка, но она успела выжать из этой виноградины все соки до последней капли.

С того места, на котором пишу я эти строки в Нефте, на границе Сахары, мне виден путь, ведущий через пылающие зноем солончаки из Шота в Элуэд, где когда-то жила Изабелла.

С грустью смотрю я в ту сторону, и невольно в моем воображении рисуется высокий и стройный юноша-араб с типичным лицом русской девушки и детскою улыбкою, бешено мчащийся на своем славном белом жеребце из породы тех, что составляют гордость Суфа[6]6
  Во время пребывания в Элуэде у И. Эбергардт был великолепный белый жеребец суфской породы, названный ею «Суфом», на котором она совершала свои, иногда до безумия смелые поездки по пустыне (Примеч. переводч.).


[Закрыть]
.

«Я не сочиняла себе идеала, а отправилась на разведку…»

Вот основная нота всей жизни Изабеллы Эбергардт.

Эти слова снова заставляют нас вспомнить другого духовного кочевника – Марию Башкирцеву, которая так же полагала, что для ее «моральной гигиены» необходим «внутренний озноб», и которая так же вечно стремилась к открытию новых горизонтов. Подобное состояние гораздо правильнее назвать неутомимою жаждою души, чем непоседливостью.

Оставленные обеими русскими женщинами труды не относятся ни к разряду тех, к которым можно было бы обращаться за справками, ни к категории чисто художественных произведений. Они представляют собою своего рода исповедь, зеркало души или, по счастливому выражению Маллока – человеческий документ, раскрывающий перед нами окрашенный во все цвета радуги мир по мере того, как он профильтровывается через простой и искренний ум и кристально чистую душу писателя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю