355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Изабелла Эберхард » Тень ислама » Текст книги (страница 7)
Тень ислама
  • Текст добавлен: 5 мая 2019, 07:00

Текст книги "Тень ислама"


Автор книги: Изабелла Эберхард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

В САДАХ КЕНАДЗЫ

Почти каждый день, как только солнце начинает направлять свой путь к верхушкам каменистых холмов Марокко, унося с собою разливаемый им в воздухе ужас и гнет его мертвящих ласк, – сопровождаемая рабом, я иду на прогулку по садам Кенадзы.

Разведенные посреди пустыни и обреченные на тяжелую борьбу с медленным, но упорным нашествием песков и убийственною сухостью лежащей по соседству гамады, они имеют довольно тощий вид. В них не чувствуется той таинственной и глубокой силы, которая охватывает вас при входе в лес или в обильные влагою пальмовые рощи Фигига и Бехара. Группы финиковых пальм, по пяти или шести штук выходящих из одного корня, дают мало тени. Но ближе к стенам, в гуще винограда и лиан, обвивающих собою пальмы и гранаты, и под приплюснутыми смоковницами есть прелестные уголки. Лежа здесь в тени и думая свои думы, я иногда часами слушала жалобный концерт единственных музыкантов пустыни – маленьких лягушек, наполняющих собою зеленоватые пруды и поросшие мятою и пахучею базиликою сегии.

Уход за садами предоставлен своего рода арендаторам, большею частью неграм, получающим за свой труд одну пятую урожая. Эти садовники целый день копошатся на своих участках. Они расчищают сегии, заботятся о равномерном распределении влаги для питания как деревьев, так и небольших посевов ячменя; разводят цветы и овощи. Из цветов самые любимые, полезные и обязательные для каждого сада – это «цафур», замечательно красивого оранжевого оттенка, служащий женщинам для окраски материй и заменяющий румяна.

При каждом моем посещении гостеприимные садовники спешат приготовить чай. В полах своих загрязненных бурнусов они приносят мне золотистые абрикосы и миндаль, ибо гость зауйи считается ими почетным гостем.

Однажды самый старый из садовников, совсем согнувшийся под бременем лет марокканец, принес мне в подарок букет гранатовых цветов и свяжу луковиц.

– Посмотри, цветы и плоды моего сада не обильны. Я бедный старик, и у меня нет ничего, что бы я мог принести тебе в дар, как моему гостю. Прими эти овощи. Прими их во имя Господа, распределителя богатств, и прости меня…

Я не могла отказаться от этого наивного и трогательного приношения из опасения обидеть бедного старика, смотревшего на меня сконфуженными глазами, как будто бы он обязан был делиться со мною плодами его сада…

У КОЛОДЦА

Каждый вечер по тропинке вдоль городской стены женщины Кенадзы идут за водою к колодцу Сиди-Амбарека. В блеске лучей самого красивого в мире заходящего солнца их одежды горят и переливаются всеми цветами радуги. Глядя издали, можно подумать, что они одеты в редчайшие шелка, расшитые золотом и драгоценными камнями.

Одни из них – суданки, а в особенности кочевницы, – выделяются плавностью своих движений и изяществом поз, когда они, изогнув бедро и руку, ставят на плечо наполненную водою амфору.

У других красоте и выразительности лица мешает дикость и в то же время робость взгляда. Но сквозь это, своего рода естественное лицемерие, являющееся, может быть, подтверждением целомудрия, блеснет иногда такая улыбка, подыскивать смысл которой было бы излишним.

Сильный запах влажной кожи и корицы идет от женских групп и распространяется в теплом вечернем воздухе.

Мужчины – негры и кочевники – приводят сюда лошадей на водопой.

Но в то время, как черные рабы смеются и шутят с женщинами, люди пустыни смотрят на них лишь краем глаза, и в их диких зрачках вспыхивают настоящие огоньки.

Сколько интрижек завязывается таким образом у колодца Сиди-Амбарека в течение тех немногих минут, пока лошади, уткнув морду в освежающую струю, утоляют свою жажду!

Несколько едва заметных жестов и быстрых взглядов достаточны для того, чтобы кочевник и ксурианка поняли друг друга и условились относительно часа ночи и места свидания.

Но здесь, в любви арабов, как и в любви кочевников, нередко заканчивающейся кровью, есть еще капля поэзии.

Совсем нет ее у женщин из еврейского квартала. Более смелые и более развязные, еврейки сами ведут атаку на мужчин, бросая вызывающие взгляды из-под век, красных от едкого дыма сухих пальм, на которых они приготовляют пищу в своих грязных лавчонках.

С тех пор, как существует колодец Сиди-Амбарека, вытоптанная вокруг него площадка служит театром, клубом, оперой, – словом, самым оживленным местом Кенадзы, а хождение к нему за водою – самым свободным и веселым часом для женщин этого городка пустыни. Вдали от подавляющего авторитета мужчин, они болтают, смеются и ведут свою опасную игру.

Глядя на этот первобытный флирт, я думаю о других романах, таких же в своей основе, как и этот, но сложных и красивых, когда смысл любви заключается в изысканном внимании к нравящемуся существу и в готовности, если нужно, жертвовать для него и своими желаниями и самим собою, а не в дурацких жестах. Однако многие ли понимают это?

Наряженная в иные одежды, менее живописные, чем вот эти покрывала, любовь в городах выражается обыкновенно в гадкой и отталкивающей форме – в форме прожорливого инстинкта, стремящегося, прежде всего и главнее всего, к увековечению жизни. И это не в одних только низах населения. В самом лучшем обществе, в самых строгих гостиных, сквозь внешний ум и тщательно заученные улыбки проглядывает все тот же инстинкт, который зажигает людям глава, изменяет голос и наводит белизну на трепещущие губы.

Было время, когда неугомонная чувственность, текущая в жилах человечества, глубоко печалила меня. Но сейчас эта естественная игра женщин пустыни доставляет мне одно развлечение. Любовь здесь не имеет никаких притязаний. И кто знает, может быть, и на самом деле ее следовало бы свести к этому, чтобы, унизившись перед природою, приобрести этим право подвергнуть поруганию самую божественную часть нашего существа – вечно беспокойную душу.

ЦЫГАНКИ ПУСТЫНИ

Я люблю замечать характерные черты каждого из многочисленных народцев пустыни, в особенности же тех, которые сохранили чистоту своей крови и обычаев.

Вот, например, странные даже для этих мест женщины племени мения, прикочевавшие к Кенадзе и остановившиеся на несколько дней у подножия Барги. Они выше, худее и здоровее местных ксурианок, а их изящество состоит, если можно так выразиться, в искусстве носить лохмотья.

Что женщина, одетая в богатые ткани, украшенная драгоценностями, побрякушками, вычурными прическами и надушенная сильными духами, может иметь вид ходячей кучи тряпок – это показывают нам еврейки Алжира, отказавшиеся от традиционного костюма и начавшие одеваться по французской моде. Наоборот, прикрывая свою наготу жалкими шерстяными лохмотьями, женщины кочевников – грабителей поражают своею горделивою осанкой и благородством поступи. Их отрепья составляют как бы одно целое с точно отлитым из бронзы телом. Когда резкий ветер, прижимая к ногам тунику, обрисовывает их нервные формы, – так и кажется, что видишь худую волчицу пустыни, вышедшую из пещеры на добычу.

Своими манерами эти женщины сильно отличаются как от арабок, так в особенности от мавританок. Перед мужчинами чужого племени они ходят смело и не раскачиваясь. Кокетство у них как будто отсутствует, а между тем, улыбка их алых губ действует гораздо сильнее, чем чувственность суданок или многообещающее выражение рта евреек.

Кочевник считает еврейку нечистою и никогда не замечает белой и немного болезненной красоты дщерей Меллы. Обе расы живут бок о бок, терпят друг друга, но никогда не смешиваются и не сближаются. Пастух и грабитель нуждаются иногда в еврее и могут вести с ним бесконечные споры, но раз кончено дело – конец и всяким отношениям.

Женщин племени мения можно смело назвать цыганками пустыни. Они обладают строгою красотою, просвечивающею сквозь все дыры их туник землистого цвета. Бедность не составляет для них никакого несчастья. Они воображают, что вся возможная на земле роскошь заключается в красивой лошади и хорошо насеченной рукоятке кинжала.



В ЕВРЕЙСКОМ КВАРТАЛЕ

Темнеет, и вместе с темнотою мою душу охватывает тяжелая тоска. Я наизусть знаю все сказки африканской ночи, а колыбельная песня моих воспоминаний сушит мне горло. Я больна от всех книг, прочитанных мною, от всех голосов, беседовавших со мною, и от всех путей, которыми я не следовала.

Я не могу больше подвергать себя пытке ненарушимого молчания этих запретных садов, этих террас, где все так спокойно, все решено, нет никаких препятствий, нет движения, нет действий, где умирают от вечности… Я хочу хоть немного жизни, простой, не думающей жизни, хочу слышать пение, смех, веселые голоса…

Меня неодолимо тянет за ворота зауйи, и я отправляюсь в Мелла смотреть на пляску силуэтов в волшебном фонаре жизни.

Вот перед дверьми своих тесных обиталищ еврейки разложили костры и, словно колдуньи, стоя над большими котлами, мешают варящуюся в них пищу.

Трудно представить себе что-нибудь оригинальнее этой иллюминации. Длинные языки желтого пламени сухих пальм и красноватый тусклый огонь верблюжьего помета освещают своим дрожащим и перемешивающимся светом фасады домов и глиняные стены. Появляющиеся на этом экране тени то вытягиваются до верхушек домов, то падают на песок, то сталкиваются друг с другом и разбегаются в разные стороны.

В то время, как женщины копошатся у костров, мужчины, сидя на корточках в глубине своих лавок, доканчивают при свете дымящихся огарков свою мелочную работу.

Еврей пустыни сильно отличается, особенно от мусульман, своею вульгарностью. Он не имеет ни малейшего представления о том, что мы называем чувством благородства. В этом, без сомнения, заключается секрет, почему он так легко проникает всюду. Когда он хочет приспособиться к чему-нибудь, ему нет надобности ни гнуть, ни ломать ничего в своем характере.

Внезапно вспыхнувшее пламя осветило целые группы молчаливо, подобно отдыхающему скоту, расположившихся на песке мужчин. Эти цепкие и упорные люди, покончив работу, не поют, не смеются – они ожидают часа ужина. Их счастье кажется мне очень нетрудным. Я знаю их душу – она подымается в парах котла… Я завидую им.

Они представляют собою критику моего романтизма и того неизлечимого недуга, который я принесла с собою с Севера и мистического Востока вместе с кровью предков, бродивших до меня по степи.

Когда же, наконец, пройдет у меня эта своеобразная мания, заставляющая меня смотреть на самые простые движения, как на священнодействия? В этом вся наша арийская слабость. Когда другие готовят себе обед, мы думаем о жертвоприношениях Сомы, о возлияниях на огонь благовонных масел.

Облокотись на обломок развалившейся стены, я продолжаю рассматривать постепенно меняющиеся картины моего волшебного фонаря.

Вот ползают взад и вперед дети, извиваясь по песку, точно личинки. Там с земли подымается красивая еврейка. Усталая и чувственная, она как тигрица потягивается, выгибая свой стан и выпячивая грудь. Красное пламя обливает ее своим кровавым светом, наводя румянец на ее бледное лицо. Ее фиолетовые глаза с тяжелыми веками кажутся более глубокими, синева под ними более темною, выражение более земным…

Мало-помалу эти картины мирной хозяйственной жизни начинают успокаивать и меня. Некрасивая своею бедностью и грязью Мелла Кенадзы кажется мне сейчас уголком какого-то таинственного города, поклоняющегося всепожирающему божеству огня.

Где же я, однако, жила, чтобы так глубоко почувствовать эту, точно виденную мною когда-то картину?

Заспанным голосом какая-то еврейка поет песню, укачивая своего горько плачущего ребенка. Из соседней конюшни слышится печальный рев ослика. Становится поздно.

Еврейки расходятся. Оставленные огни догорают перед закрытыми дверьми.

Вдали муэддины разливают по пустыне неизмеримую грусть их молитвенного зова. Могильный покой ислама стирает последние картины преображенного предместья.

В этот вечер я заснула безмятежным сном. Это был один из последних вечеров моего душевного и телесного здоровья. Немного времени спустя тяжелая лихорадка свалила меня с ног и перенесла меня в царство ужасных видений и мучительных грез…



ТЯЖЕЛЫЕ ДНИ

Это был страшный полуденный час, – час, когда сама пустыня, умирая от зноя и жажды, начинает бредить миражами.

Больная, я лежала на циновке в одном из запасных помещений, выходящем на высокую террасу. Маленькая комнатка во всю ширину открывалась на свинцовое небо и безбрежную даль песков и дюн, каменистые верхушки которых казались иногда срезанными и плавающими в волнах колебавшегося от жары воздуха.

За моим изголовьем к потолочной балке подвешен был козий бурдюк. Капли воды, просачиваясь сквозь кожу, падали на поставленный на земле медный таз.

Каждую минуту медь звучала с отчетливостью и однообразием госпитальных часов, и этот звук причинял мне острую боль, точно упрямая капля падала на мой горевший в огне череп.

Сидя возле меня на поджатых ногах, суданский раб с глубокими рубцами на лице молча обмахивал меня мухогонкой, сделанной из конского волоса и выкрашенной лавзонией.

Я смотрела на раба. В течение нескольких минут, казавшихся мне годами, я воображала, какое сильное облегчение испытала бы я, если бы он убрал таз и вода начала бы падать на земляной пол. Но я не могла произнести ни одного слова, и капля неумолимо продолжала звенеть по отполированному металлу.

Но вот стены моей комнаты начали понемногу раздвигаться. Балки потолка становились тоньше, прозрачнее и, наконец, совершенно исчезли из моих глаз. Я видела над собою низкий свод небес, а над моею головою качались и шумели серебристо-голубые пальмы. На веретенчатых стволах их, обвитых темно-зелеными виноградными лозами, висели гроздья крупных и сочных ягод. Пышно цвели своим кроваво-красным цветом гранатовые деревья.

Я лежала в сегии на мягких водяных растениях. Холодная вода бежала по моему телу, играя моими длинными русалочьими волосами, щекотавшими мне грудь и заставлявшими меня трепетать от их влажной ласки.

Время от времени вода в сегии подымалась выше, захватывала мне рот и, сама собою вливаясь в мое пересохшее горло, гасила внутри меня невыносимый огонь жажды. Мне хотелось крикнуть от счастья. Но едва только начинала я шевелить губами, как вода быстро опускалась. Черная тень скрывала от меня и небо и деревья.

Потом снова перед моими глазами появлялись огромные пруды с нависшими над ними деревьями. С покрытых густым мхом скал звенели кристальные водопады. Бесчисленные колодцы скрипели со всех сторон, доставляя из темных недр своих драгоценную влагу – источник жизни и счастья… Мне же невыносимо хотелось пить, пить и пить.

Где-то далеко-далеко, в самой глубине сада, кто-то запел песню…

Этот голос разбудил меня. Я открываю глаза и снова вижу себя в моей маленькой комнатке. Снаружи доносится заунывный голос служителя мечети, возвещающего время дневной молитвы.

Бодрствовавший возле меня раб подымает черный указательный палец правой руки, свидетельствуя о единстве Божием и о пророческой миссии Его Посланника. Потом он встает, облекает свое черное тело в белое покрывало и начинает молиться. При каждом земном поклоне его кривой мароккский кинжал в медных ножнах бренчит, ударяясь о землю. «Бог есть величайший», – говорит он и с этими словами простирается ниц, устремляя глаза к Мекке и касаясь лбом земли.

Я слежу глазами за медленными движениями раба.

Окончив молитву, суданец возвращается на свое место возле меня и снова принимается махать своею длинною, выкрашенною в оранжевый цвет махалкою…

Бурая мгла подымалась над террасами, трескавшимися от жары. Тяжелый, как расплавленный металл, воздух висел неподвижно. Моя белая одежда была насквозь пропитана испариною, жестокая, ничем не утолимая жажда мучила меня. Все члены мои были разбиты и ныли от боли. Точно налитая свинцом голова скатывалась с мешка, служившего мне подушкою.

Раб обмакнул кусок кисеи в кувшин с водою и освежил мне лицо и грудь. Затем он влил мне в рот несколько капель теплого мятного чая.

Я вздохнула, пробуя потянуть мои непослушные руки.

Голос муэддина замолк над погруженным в безмолвие ксаром, и я снова отправилась в долгое странствование по садам моей больной фантазии…

Только к вечеру подняла я снова мои тяжелые веки и устремила жадный взгляд на заходившее солнце.

И вот, внезапно, бесконечная печаль и детские сожаления нахлынули на меня и наполнили мне всю душу.

Я одна, – одна в этой никому неведомой трущобе Марокко и одна во всем мире, куда бы ни занесла меня судьба. У меня нет ни родины, ни дома, ни семьи… а, может быть, нет больше и друзей. Всюду я или чужой человек, или самозванец, навлекающий на себя подозрения и клевету.

Сейчас я страдаю вдали от всякой помощи, среди людей, которые равнодушно смотрят на развал всего их окружающего и скрещивают руки перед болезнью и смертью, как перед неизбежным «мектуб».

Те же, которые могли бы позаботиться обо мне, находятся далеко и, без сомнения, думают о собственном счастье. Мои страдания не тронут их… Да так, конечно, и должно быть!

Успокоившись с первыми слезами, я почувствовала презрение к моей слабости и улыбнулась моему несчастью.

Если я одна, то не сама ли я хотела этого в часы полного самообладания, когда моя душа подымалась выше того, что говорят одинаково немощные сердце и плоть?

Жить одинокой – значит быть свободной, а свобода – это единственное счастье, необходимое для моей натуры, беспокойной, нетерпеливой и гордой, – гордой, несмотря ни на что.

Затем, не мои ли это были слова: «Слава тем, которые идут в жизни одиноко! Только герои и святые, как бы ни были они несчастливы, являются цельными существами. Все остальные имеют лишь половину души».

Я сама стремилась к моему одиночеству и была вознаграждена за это без меры. Бедная, я владела божественными богатствами, когда с террасы деревенского дома в пустыне упивалась зрелищем заходящего солнца… Я взглянула мысленно на блестящие салоны и театральные ложи и почувствовала глубокую жалость к поющим, прыгающим и охорашивающимся в этих оклеенных сусальным золотом клетках. Высохшими от болезни руками измяла я убогую ткань их хорошо известных мне мечтаний. Я измерила глазами место их будущей могилы и моей… и вместе со слабым ветерком, пахнувшим на меня через открытую дверь, необъятная пустыня вдохнула в мою душу свой глубокий покой и тихую, сладкую грусть…

НЕОДОЛИМАЯ СИЛА

Временами лихорадка покидает меня, но я чувствую еще большую слабость, и меня утомляет каждое физическое движение. Давно не получала я писем и не жду их больше. Я работаю над приведением в порядок заметок, не зная, прочтет ли когда-нибудь и заинтересуется ли хоть один человек этими страницами, писанными без определенной цели.

Я хотела овладеть этою страною, но она сама овладела мною. Иногда я спрашиваю себя, не подчинит ли она своей власти и всех новых завоевателей, которые явятся сюда со своими идеалами могущества и свободы, и не переделает ли она их на свой лад совершенно так же, как поступила она со всеми прежними своими покорителями.

Разве не земля отливает людей в ту или иную форму?

Что станется с любым из европейских народов, совершившим свое нашествие на Африку, когда солнце выполнит свою медленную работу ассимиляции, действуя на человеческий организм и заставляя его применяться к условиям почвы и климата? Через сколько поколений наши северные расы будут иметь возможность назвать себя такими же туземцами, как русые кабиллы или светлоглазые ксуриане?

Вот вопросы, которые бы мне хотелось наметить возможно полнее для того, чтобы другие могли ответить на них с большею положительностью.

Сама я вижу пока лишь ту несомненную истину, что бесполезно бороться с причинами, устранение которых непосильно людям, и что надежная пересадка цивилизации с одной почвы на другую – дело невозможное.

Глядя по вечерам на стелющиеся над пустыней облака серого дыма, я чувствовала в них не простые испарения, а фимиам, воскуриваемый каждую ночь землею ее таинственным и грозным божествам.

От этих кумиров не в состоянии будет отречься ни одна самая смелая и скептическая душа, ибо африканское божество сейчас же напомнит о себе. В самом чудовищном виде покажет оно себя в тот вечер, когда сваленный лихорадкою дерзкий богоотступник будет стараться забыться сном, лежа затылком на попранной им земле со взглядом, обращенным к черной бездне африканского неба.



ЗАКАТ

Какая глубокая и тихая радость наполняет меня каждый вечер, когда заходящее солнце начинает распускать свой пурпуровый веер, а тени пальм и стен удлиняются, ползут и гасят еще остающийся на земле свет!

Угрюмое равнодушие, овладевавшее мною в часы дневного недомогания, покидает меня, и снова жадными и очарованными глазами смотрю я на великолепие хорошо знакомой и вечно новой декорации. Простая и однотонная красота этой страны с ее незатейливыми линиями расцвечивается теплыми и прозрачными красками. Выделяемые бесплодною землею испарения, колеблясь и мерцая, как сияние славы, придают особую выразительность передним частям грандиозной картины, в то время как дали ее постепенно заволакиваются легкою серо-голубою дымкою.

В этот вечерний час ежедневного возрождения души каждое существо чувствует себя точно выросшим и похорошевшим.

На дорожке к колодцу Сиди-Амбарек появляется вереница кокетливо улыбающихся и весело щебечущих женщин.

Группы мужчин беседуют, полулежа на разостланных на песке бурнусах. Но с закатом солнца каждый мусульманин встает и с тем благородством в движениях, которое неразлучно с спокойным и ясным настроением души, направляется к низине у кладбища.

Сильный гул густых голосов, читающих вечернюю молитву, подымается из этого уголка пустыни.

По окончании молитвы мужчины снова расходятся к своим бурнусам, и еще долгое время их руки перебирают в темноте зерна красных и черных четок, а губы шепчут славословие Пророку…

…Быть здоровым телом, омывать себя от нечистоты свежею и холодною водою, верить, не мудрствуя и не борясь с самим собою, терпеливо и без страха ожидать неизбежного часа кончины – вот все, что необходимо для душевного покоя и счастья мусульманина, и – кто знает? – может быть, в этом и есть истинная мудрость…

Время течет здесь ровно и безмятежно, как река по равнине, где не отражается ничего, кроме туч красок, которые, пройдя сегодня и вернувшись завтра, не перестанут изумлять нас никогда.

В самой себе я чувствую большую перемену. Мало-помалу и мои сомнения, и моя печаль, и мои желания становятся менее ясными, ум расплывается в неопределенности, а воля не выходит из дремотного состояния.

Опасная и приятная оцепенелость, незаметно, но безошибочно ведущая к вратам того рая, где на развалинах человеческих страстей восседает Великое Ничто.

Как мне считать все эти дни, все эти недели, в течение которых ничего не случилось, ничего не делалось, не было ни усилий, ни страданий и только иногда чуть-чуть шевелилась мысль?

Следует ли их вычеркнуть из моего существования и оплакивать образованную ими пустоту или же, наоборот, когда настанет пробуждение, жалеть их, как лучшие во всей жизни?

Я ничего не знаю больше.

По мере того, как в меня проникает неподвижный дух ислама, которым здесь, кажется, дышит вся земля, по мере того, как безмятежно текут мои дни, необходимость труда и борьбы чувствуется мною все слабее и слабее.

Я, которая еще недавно мечтала о далеких путешествиях и жаждала деятельности, – я желаю теперь, не смея чистосердечно сознаться в этом, чтобы нынешняя дремота продолжалась бы если не до бесконечности, то, по крайней мере, возможно дольше.

Но я знаю хорошо, что лихорадка странствований еще вернется ко мне и что я не усижу на месте, ибо я еще очень далека от спокойствия и непротивленчества факиров и мусульманских отшельников.

Однако все то, что говорит во мне, что беспокоит меня и что завтра толкнет меня на поиски нового, – это не самый разумный голос моей души, а тот дух деятельности, которому нужен простор и который не ослабел и не сжался еще до такой степени, чтобы в самом себе мог бы искать и найти свою вселенную.

И вот мне кажется, что то, чего так усиленно искали многие из мечтателей, нашли простодушные… По ту сторону науки и прогресса, под поднятою завесою веков, я так же ясно вижу идущего по сцене будущего человека, как ясно понимаю и то, что при желании и сейчас уже можно завершить свое существование в тишине и покое какой-нибудь зауйи Сахары, завершить его без сожалений и тревожных порывов, неподвижно сидя на месте и не сводя восторженных глаз с опьяняющего своею пышною красотою горизонта.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю