Текст книги "Нонкина любовь"
Автор книги: Ивайло Петров
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Петя! – вскрикнула испуганно Нонка и встала между ними. – Вы что… не ругайтесь. Идем!
Петр резко повернулся и вышел.
Старый Пинтез лущил кукурузу прямо в миску. Этим он занимался каждый вечер – готовил к утру зерно для кур. Когда Нонка с Петром вошли, он поднял на них глаза и спросил:
– Ну, как поросятки? Устала, небось?
Нонка отвернулась и всхлипнула.
Пинтез положил недочищенный початок в миску.
– Нона, ты что? Никак плачешь? Что случилось? – посмотрел он на жену.
– А я почем знаю! – ответила та с притворной тревогой в голосе. – Кто их знает, о чем они там говорили по дороге.
– А ты что молчишь? – обернулся Пинтез к сыну. – Скажи, что с ней?
Петр, насупившись, опустив глаза и будто не слыша слов отца, сел на табуретку и прорычал Нонке:
– Перестань реветь!
– А вот кочергой как огрею! – гневно крикнул Пинтез и привстал. – Говори, когда спрашивают!
– Да ну, отец! Чего кричишь. Наше дело…
– Что это за дела такие, что до слез доводят Нонку?
– Такие уж. Сказал, чтоб бросила ферму, потому и плачет.
– Бросить ферму? А как же с ее работой?
– Работа везде найдется… – вставила Пинтезиха.
– Ты помалкивай, тебя никто не спрашивает!
– Вот еще! Чужая я что ли? Никто меня, видишь, не спрашивает, – всхлипнула Пинтезиха и высморкалась в передник. – Для того я, видно, вырастила и выкормила сына, чтоб теперь никто меня ни о чем не спрашивал. Нонкино место здесь, дома.
Упершись руками в бока, Пинтез остановился посреди комнаты и постоял так с минуту, не меняя позы, не шевелясь, о чем-то думая. Его седые густые брови нависли над глазами, а усы, тоже седые и красивые, нервно подрагивали.
– Лишить человека любимого дела – все равно что живым закопать, – тихо, как бы про себя, проговорил он. – Не плачь, доченька. Отдохни-ка сегодня, а завтра утречком пойдешь на ферму. И чтоб…
– Ну нет, никуда она не пойдет! – прервал его Петр и пошел было к двери.
– Стой! Ты куда? – властно протянул руку Пинтез. – Ты так это с отцом разговариваешь? Сказано, завтра…
– Можешь что угодно говорить. А я говорю: Нонка останется дома – вот и все! – Петр, сутулясь, смотрел отцу прямо в глаза, упрямо и гневно, как бык.
Впервые Пинтез почувствовал, что он не единственный хозяин в этом доме, что его воле пришел конец. Что-то стеснило ему грудь, он задохнулся, и рука его, протянутая вперед, медленно и бессильно опустилась.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Тетка Колювица первая узнала новость. Забежала к сватам на минутку, и Нонка, грустная и огорченная, рассказала, что Петр запретил ей работать на ферме. Тетка Колювица не очень-то встревожилась, однако для виду поохала, а по дороге домой совсем успокоилась и даже вздохнула с облегчением: «Слава богу, дома теперь будет, а то все люди как люди, только она света белого не видит с этими свиньями».
Дядя Коля собирался куда-то и уже одетый стоял в дверях.
– Ну что сваты? – спросил он. – Нона не приходила сегодня?
– Пришла и больше не пойдет.
– Куда не пойдет?
– На ферму. Петр запретил.
– Запретил ходить на ферму? – попятился ошеломленный дядя Коля. – Ну, а она?
– А она… дома будет сидеть.
Дядя Коля побледнел. Сдвинув на затылок кепку, вытер выступивший на лбу пот.
– Да ты что так побелел весь! Ничего особого не стряслось, – встревожилась тетка Колювица. – Вечно все близко к сердцу принимаешь, а потом жалуешься, что оно у тебя болит. И лучше, что дома будет жить. Пусть теперь другие…
– Ах ты дурья башка! – вскричал вне себя дядя Коля и погрозил кулаком тетке Колювице. Равнодушие, с которым она сообщила ему неприятную новость, взбесило его еще больше, и он старался найти слова пообиднее, но, не находя их, заикаясь от гнева, все повторял: «Дурья башка, балда, дурья башка, балда!» Он метался по комнате, отшвыривая стулья, и все, что попадалось ему под ноги. Наконец, немного успокоившись, он закурил и стал смотреть в окно.
– Боже милостивый, господи, совсем рехнулся. И чего орешь, как бешеный! – сказала тетка Колювица, почувствовав себя наконец в полной безопасности.
– Да как же не кричать-то! Человек губит твою дочь, а ты туда же, еще защищать его. Ведь Нона без фермы – что цветок без воды.
– Ну да, губит…
– И что ты понимаешь своим бабьим умом. Только и умеешь что охать да ахать. С тех пор, как вошла Нонка в их семью, места себе не нахожу. Сердце беду чует, все боюсь чего-то. Сейчас на ферму не пускают, потом еще что взбредет в голову. – Дядя Коля снова надел старый потертый тулуп, который в припадке ярости снял и бросил на лавку. – Натерпимся от зятя! Ну да посмотрим-то. Рано стал когти показывать!..
Он вышел на двор, захватив с собой толстую палку отбиваться от собак, и пошел к Пинтезовым. С Нонкиной свадьбы он ходил к ним только два раза, а они ни разу не переступали порог его дома. Родня, а сторонились, ровно чужие. Дядя Коля не мог не беспокоиться: он знал, что Нонка с самого начала пришлась не по душе Пинтезихе, и это больше всего тревожило его. Злая и заносчивая старуха будет понукать Нонкой, проходу не даст, со свету сживет ее. «Авось, Петр не похож на нее, не даст жену в обиду, не будет во всем слушаться старых…» – утешал он себя.
Но оказалось, что яблоко от яблони далеко не падает. Что он не знает, что ли, сколько труда, забот стоила Нонке ферма, что она душу вложила в это дело.
Всю дорогу дядя Коля думал, как поговорить с Петром, с чего начать, как его образумить, но, открыв дверь и увидев в комнате председателя кооператива Марко и партийного секретаря Ивана Гатева, он понял, что ничем не поможет дочке, потому что оба они были чем-то взволнованы, а комната – полна табачного дыма. Легко было догадаться, что здесь уже давно шел неприятный разговор. Пинтез сидел, потупив голову, на краешке кровати, а рядом с ним примостилась, поджав губы, Пинтезиха с пряжей. Петр и Нонка в смущении встали.
Дядя Коля, оставив палку за дверью, сел на стул и проговорил, чтоб только прервать неловкое молчание:
– А я, кажется, помешал вам.
– Что надо было, уже сказано, – ответил Марко. – Теперь послушаем Петра.
– А я уж все сказал, бай Марко. Не стоит повторять.
Марко наклонился вперед, скрестив руки на груди.
– Послушай, парень! Мы уважаем и ценим тебя, ты отличный бригадир, работящий и способный человек. Есть ли смысл объяснять то, что самому тебе совершенно ясно. Отпусти Нонку на ферму и дело с концом, а то насмех все подымут. Я, признаться, не ожидал этакого от тебя. Считал тебя более честным и сознательным.
– Да чем же я нечестный, бай Марко? – спросил Петр.
– А поступаешь нечестно! – вспылил Иван Гатев, и его громкий, резкий голос всколыхнул густые облака дыма, повисшие над головой. Его маленькие колючие глазки мигали, часто и злобно поблескивая. – Срываешь работу свинофермы. Кооператив вложил в нее столько средств. И в конце концов у нас свой устав, и ты, как член кооператива, должен ему подчиняться. Да где это виданно! Если каждый будет делать, что взбредет ему в голову, что станет с кооперативом? Ты всегда или против решений председателя и других бригадиров, или при особом мнении, все критикуешь их.
– Не могу же я соглашаться с неправильными решениями, – мрачно ответил Петр.
– Так ты умнее коллектива? Да?
– Не умнее; но коллектив-то из кого состоит? – из людей. Могут же они ошибиться.
– Ну и теперь мы, по-твоему, тоже ошибаемся, убеждая тебя отпустить жену на ферму? У тебя неправильное отношение к коллективному труду и к женщине. Тебе бы еще чалму на голове носить.
Петр посмотрел на него исподлобья, и лицо его залилось краской.
– А ты и без шапки сойдешь. Надеть не на что.
Иван Гатев невольно потрогал кепку, но, поняв, на что намекает Петр, вскочил и решительным шагом направился к двери.
– Марко, идем! Нечего с ним разговаривать. Не человек, а гниль!
Шаги обоих мужчин раздались на твердом снегу, и в комнате наступила тягостная тишина. Дядя Коля курил папиросу за папиросой, выпуская через нос клубы дыма. Ему стало жарко, и он расстегнул тулуп и обратился к Пинтезу:
– Ну, сват, не нравится мне все это.
Пинтез, подняв голову, быстро взглянул на него. В глазах мелькнули беспомощность и стыд за все случившееся в доме.
– И мне не нравится, сват! – тяжело вздохнул он, и усы его задрожали. – Такая жизнь пошла, что сам не знаешь, что хорошо, что плохо….
Он хотел было добавить еще что-то, но махнул рукой и вышел на двор. Нонка, всхлипнув, выбежала за ним.
У дяди Коли защемило сердце при виде Нонкиных слез. Хотелось ему все высказать зятю, да что пользы! Раз уж дошло до того, что и отец родной ничего поделать не может, уж лучше молчать. Только поссорятся, и все на Нонкину голову. Однако, выходя, он все же не сдержался и сказал с упреком, обращаясь к Петру.
– Нехорошо все это, так и знай!
– Хорошо ли, плохо ли, но уж дело сделано! – усмехнулся Петр. – Скажешь, не уважаю жену, ее работу. Неправда! Ты не слушай Ивана Гатева. Привык уму-разуму всех учить, а у самого-то его как раз и не хватает. Вычитал два-три слова из газет и заладил все одно и то же. А попробуй только не согласись с ним, сразу набросится: «контра, буржуазный пережиток!» Заладила сорока Якова одно про всякого.
Пинтезиха, которая до сих пор молча пряла, стараясь показать, что не вмешивается в дела сына, положила веретено на колени и, облизнув посиневшие губы, деланно засмеялась:
– Для Нонки стараемся, сват, для Нонки. Чтоб дома сидела, с нами жила. Ты, что требовалось, сделал – выкормил, вырастил. Теперь она наша, под нашим кровом будет жить, наш хлеб есть, мы ей отец с матерью.
Дядя Коля посмотрел на желтую, высохшую физиономию и ненависть горячей волной залила ему лицо. «Она заела Нонку. У, проклятущая!» – подумал он и, как ни старался, не смог сдержаться – снова слова сами сорвались с языка:
– Я, сватья, ей отец, и тяжело мне смотреть, как вы до слез доводите мою дочь! – сказал он хриплым голосом. – Смотрите, если заболеет или что… Все село знает, какою я ее отдал вам. Так и знайте.
Он схватил палку и, не прощаясь, выбежал на двор, подавленный тяжелым предчувствием, что не будет теперь Нонке житья в этом доме.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Нона с тех пор, как ушла с фермы, только раз ходила туда, да и то тайком от Петра. Дед Ламби чуть не заплакал, увидев ее.
– Что не приходишь, доченька, совсем забыла нас! – говорил с грустью дед Ламби, суетясь вокруг нее. – Измучились мы с Дамяном. Как умерла его жена, царство небесное, отказался он от бригадирства и поступил на твое место. Ну, а ты как поживаешь, Нона?
– Хорошо, дедушка! – ответила Нонка, и глаза ее наполнились слезами.
Она обошла всю ферму, обо всем расспросила и собралась уходить.
– Не уходи, Нона, подожди еще немножечко. Может, Дамян скоро вернется, с ним повидаешься. Он, бедняга, как сядем отдыхать, все тебя добрым словом вспомянет, – просил ее дед Ламби. Он сильно похудел и как будто стал меньше ростом. Папаху он носил по-прежнему набекрень, но уже без прежней молодцеватости. И халат его был не первой чистоты. Да и вид у него был отчаявшегося человека. – Я привык к тебе, ей-богу. Ведь немалое дело мы сделали. Грязь-то какая была на ферме, а теперь любо-дорого взглянуть. Ну, да бог с ней, с фермой-то, быть бы живу-здорову, это самое главное.
Провожал он Нонку до самой рощи и всю дорогу не умолкал ни на минуту.
Отойдя шагов сто, Нонка оглянулась: он все еще стоял посреди дороги, одинокий и бесприютный. Какое-то хорошее, теплое чувство потянуло ее обратно на ферму, где было пережито столько девичьих радостей и тревог. Возвращаться домой не хотелось, хотелось идти полем совсем одной, отдавшись тихой, безутешной грусти. На небе угасали последние лучи заходящего солнца, и кое-где мерцали первые звездочки. Теплый вечерний ветерок, как дыхание любимых уст, нежно и ласково касался ее лица, но чувство одиночества постепенно овладевало ею. Вдруг представила она свою жизнь с Петром в его доме, тяжелую и суровую, холодный пронизывающий взгляд свекрови и подумала, что будет теперь жить, точно птица бескрылая, что с девичеством кончились все ее радости. Это чувство, зародившееся в глубине сердца, вылилось наружу с такой силой, что она испугалась и бросилась бежать домой, в село. «Нет, нет! – подумала она, останавливаясь передохнуть. – Я буду счастлива, буду. Сама создам свое счастье. Оно во мне самой, оно в моей душе!»
С тех пор Нонка не ходила на ферму, и воспоминание о жизни там начинало бледнеть, вянуть, как цветок без воды. Всю домашнюю работу она взяла на себя. Чуть свет, пока другие еще спали, она доила корову, топила печь, стряпала. Когда же надо было стирать или печь хлеб, вставала в полночь и все-таки успевала выйти на работу в поле вместе с соседками. От этой тяжелой работы она не только что не похудела и не подурнела, а даже стала еще красивей. Стройный стан закруглился, рукава стали тесны, а на локтях появились маленькие прелестные ямочки. Только глаза под темными ресницами остались прежними – огромными, черными, и в них светилась прежняя девичья беспечность и независимость. И то непреодолимое очарование, что встречается у вступивших в первую зрелость красивых женщин, теперь еще больше привлекало взгляды людей. «Пинтезовы словно медом кормят сноху!» – говорили в селе, глядя на нее.
Нонке было приятно слышать все это, чувствовать на себе восхищенные взгляды. Она сама замечала, что хорошеет, и из невинного женского кокетства старалась одеться к лицу. В себе она замечала какую-то внутреннюю перемену, ее робкая девичья женственность с каждым днем разгоралась все сильней, зажигая огонь в крови. Бывали дни, когда Нонка после знойного рабочего дня, сгорая от любовной жажды, с нетерпением ожидала вечера, чтоб уединиться с Петром. Петр упивался ее красотой, но она будила в нем и ревность. Несмотря на то, что они были в одной бригаде, он всегда старался быть поближе к ней, не спускал с нее глаз. Ему казалось, что мужчины смотрят на Нонку жадными глазами, когда она проходит мимо них, покачивая бедрами, будто желая сказать: «Смотрите на меня, любуйтесь мною, мне приятно, когда мною любуются». Петр не пускал ее одну на собрания, не позволял допоздна задерживаться на улице. Вечерами, вернувшись с поля, он смотрел с нетерпеливым желанием то на ее покрытое легким загаром лицо, то на крепкую округлую грудь и часто уводил в густую пшеницу или в прохладный сумрак развесистой груши. А после ужина они всегда находили предлог поскорей встать из-за стола и подняться к себе наверх.
Видя, как Петр околдован женой, Пинтезиха терзалась ревностью и думала с затаенной злобой: «Совсем сбесилась сука, глаза так и блестят. Да было б толку, а то целый год рубашки нечисты. Больна чем или бездетная, что ль?» Когда соседки с завистью говорили ей о красивой и работящей снохе, она сурово поджимала губы, и никто не мог понять, гордится она снохой или недовольна чем.
Нонка постоянно чувствовала холодный взгляд свекрови, но уже не боялась ее, как прежде. Буйно вспыхнувшая любовь зрелой женщины как будто придавала ей силы и жизнерадостность, открывая новую, привлекательную красоту семейной жизни. Ей не хотелось ни о чем думать, и она говорила себе: «Так буду поступать, чтоб свекровь ни в чем не могла меня укорить!» Возвращаясь с поля, она поливала огород, перекапывала клумбы в палисаднике, убирала в доме. Все так и кипело у нее в руках, все, до чего она ни дотрагивалась, излучало обаяние ее возрожденной, влюбленной души.
Так прошел год, и пошел второй…
За это время и Петр сильно изменился: окреп в плечах, черты лица стали резче, мужественней. Люди пожилые, помнившие Пинтеза в молодости, говорили, что Петр вылитый отец – та же походка, тот же резкий, упрямый характер.
Петр и раньше был нетерпелив и требователен в работе, теперь же он стал еще беспокойнее, придирчивее. Каждое утро вставал с восходом солнца и ходил из дома в дом, поднимая людей на работу. Некоторые, высунув заспанные физиономии, ругались хриплыми голосами, что их будят ни свет ни заря; но бывало и так, что он слышал у себя за спиной недовольное ворчанье:
– У-у, Пинтезовское отродье, совсем спятил, будто на себя работает.
– Старается человек, медаль получить хочет! Таким, как он, теперь жестяночки дают.
Эти слова оскорбляли Петра. Он давал себе слово не принимать ничего близко к сердцу, не волноваться, ни с кем не ссориться. Но на следующий день его Пинтезовское сердце не выдерживало. Когда кто-нибудь работал спустя рукава: вместо того, чтобы срезать траву – зарывал ее, или вместо того чтобы зарыть стебель кукурузы – срезал его, он выхватывал из рук лодыря мотыгу и сильными, гневными взмахами показывал, как надо работать.
– Не ковыряй землю, работай как следует!
Однажды, в перерыв, подсел к Петру бай Христо Коев и, закурив, сказал:
– Смотрю я на тебя, работаешь ты не за страх, а за совесть. Во все вникаешь. За все у тебя душа болит… Правда ведь?
Бай Христо был человек лет пятидесяти, крепкий и трудолюбивый. Петр никогда не слыхал от него слова протеста так же, как и не видел его улыбающимся, смеющимся. Трудился он, как пчела, упорно и добросовестно, но был молчалив и необщителен, и поэтому все кругом насторожились. Немного смутившись, бай Христо продолжал:
– Так вот, значит… Послушай, что я тебе расскажу. Значит… Возвращаюсь третьего дня с сыном из Сенова. Простудился он у меня, возил к доктору. По дороге встречаем, значит, этого, что возит в лавку лимонад, не знаю, как его звать-то У сынишки все внутри горело, как увидел лимонадные бутылки и говорит: «Купи, купи лимонаду!» Остановил я телегу и кричу: «Дай-ка бутылку лимонада, мальчонка мой болен». Протянул он бутылку. Спрашиваю: «Сколько стоит?» Накупил я в Сенове лекарств, в кармане всего пятьдесят стотинок. «Шестьдесят стотинок», – отвечает. «Сколько?» – «Шестьдесят». Такая злость меня взяла, бросил я бутылку в телегу. «Стыд и срам, – говорю, – «Сто граммов водицы – что килограмм пшеницы». А он скалит зубы, как курва. Так-то значит… Вот и весь сказ.
Не ожидая ответа, бай Христо отвернулся, и папироса задрожала в его руке.
– Ох, что и говорить, бай Христо, – подхватила Тана Черная. Это была крупная, костлявая женщина, с огромными, как лопаты, руками и острым, как бритва, языком. Все, что другие не решались высказать в присутствии руководства кооператива или при посторонних, она выпаливала не сморгнув. От загара Тана Черная стала еще черней, уродливей и страшней.
– А нам-то каково! Второй год сын в гимназии. Лева лишнего не можем ему послать. Веришь, двадцать кур было – три осталось. Каждую субботу на базар бегаю, авось продам, деньжонок сыну пошлю. Все твердят детям: учитесь, учитесь, а на какие деньги. Мочи нашей больше нет.
– Ну, ну, не так уж вам плохо, – нерешительно улыбнулся Юрдан Гочев, комкая в руке рыхлую землю. – Привыкли жаловаться.
– А ты кривишь душой, потому что партиец. Вот тебе – получай! – крикнула взбешенная Тана, поворачиваясь к нему. – А ну-ка, скажи, сколько мы получили в прошлом году за трудодень? Шесть левов!
– И шести не было…
– За шесть левов целый день работать. Срам один!
– Сами виноваты, кооператив тут ни при чем, – сказал Юрдан. – Работаем кое-как, будто на чужих, а не на себя, да и организация, конечно, неважная.
– А кто виноват, что организация плохая? От вас зависит. Седьмой год работаем, а организация все хромает.
Тетя Тана, нельзя же все сразу, – вмешалась Нонка. – Трудностей много…
Петр посмотрел на нее исподлобья, и она замолчала.
– Трудностей много, да никто знать этого не желает. Хотят, чтоб все сразу как по маслу пошло. Не видят разве, сколько денег государство тратит на строительство.
– Это нам известно.
– Ты государство-то не впутывай.
– О нас речь.
– Государство, что ли, заставило вас устанавливать одни нормы на всю посевную площадь. У одних трудный участок, у других легкий, а норма одна. Труда меньше, а трудодней больше. Где же это видано? Где же справедливость!
– Протестуйте, критикуйте. На то и годовое собрание.
– Жди у моря погоды.
Чуть поодаль кричали хриплыми голосами несколько мужчин:
– Трудодень падает, потому что строим на свой счет. Полтора миллиона вложено! Сам посуди!
– Ладно! А зачем, спрашивается, построили овчарню – что твой дворец: из кирпича, крыта черепицей! Да хотя бы как следует сделали, а то обернули на север, чтоб овцам дуло.
– Создаем новое социалистическое животноводство!
– А ну тебя с твоим социализмом! Свиньи и овцы живут в новых постройках, а я – в саманной избе.
В крайней группе, где сидели вместе мужчины и женщины, спор перешел в ссору.
– По старым временам плачете, видно, старого жаль!
– Никто не плачет, говорим о правде и справедливости.
– Как же, небось, по кулакам плачете!
– И кулаки – люди.
– Так и говори. Давно на них не батрачили!
– Мало теперь батрачим!
– Что с ним говорить! У самого было сто декаров, сам кулаком был. Вот новые порядки и не по вкусу.
– Было, и не отрекаюсь, – кричал кто-то громким голосом. – Вот этими двумя руками обрабатывал их, на боку не лежал. А ты в это время чужих коров пас, в тени отлеживался.
– Знаем мы, как ты работал. Брюхо отрастил!
Петру стало противно слушать эту перебранку, он вскочил, схватил мотыгу и пошел на свой участок. За ним повставали и остальные и принялись копать, продолжая переругиваться.
Подобные горячие и острые споры стали обыкновенным явлением в его бригаде. Работают день, два, неделю, мирно разговаривают, судачат, шутят, а стоит кому-нибудь сказать слово, на что пожаловаться, как заорут все сразу, спорят, ругаются, а потом долго косятся, ждут только случая снова сцепиться. Тяжело было Петру видеть, как неспокойны и подозрительны люди. «Почувствуют ли они себя когда-нибудь членами одной семьи? – часто думал он. – Восьмой год работают вместе, а сговору нет. И как же ему быть, когда люди совсем не похожи друг на друга: разные взгляды, способности. Бедняки, что раньше вообще не имели земли или ковыряли какой-нибудь десяток декаров, ценят кооператив, потому что видят в нем спасение. Низкий трудодень их не пугает. Раньше и этого не видели, теперь же хлеб обеспечен. Говорят: земля теперь наша, а не очень-то заботятся о ней. Вижу ведь. Работают лишь бы трудодень выработать, в земледелии не разбираются. Те же, у кого было немного своей земли, что трудились от зари до зари, теперь работают спустя рукава, ждут пока солнце сядет, чтоб мотыгу на плечо – и домой. А что, если и дальше так будет?» – спрашивал себя Петр и не находил ответа.
Раньше он не задумывался над этими вопросами. Старался не отставать от других бригадиров, вовремя и регулярно отчитываться перед правлением и быть честным перед своей совестью. Правда, и прежде были кое-какие тревоги, но они быстро забывались среди других забот, да и мысли Петра были заняты больше любовными делами. Но женившись и наладив семейную жизнь, он отдался работе со всей страстью хорошего хозяина. В его душе пробудилась и разгорелась та сильная и неодолимая любовь к земле, которая была в крови у всех Пинтезовых. Он упивался ароматом полей, хлебов, сердце наполнялось восторгом и благоговением. Земля призывала его к труду, и он готов был отдать ей все свои силы. Но чем больше сил он чувствовал в своих окрепших руках, тем чаще ссорился он с правлением и членами кооператива. Ему казалось, что они обрабатывают землю не как хозяева, а как чиновники и администраторы, не берутся за дело как следует, а погрязли во всевозможных планах, которые спускают сверху. В прошлом году был невиданный урожай кукурузы. В правлении обдумывали, решали, подсчитывали, суетились и в конце концов прозевали: кукуруза сгнила на корню под дождем и снегом. Потом распорядились засеять такие культуры, которые не родятся в этих местах, лишь бы выполнить планы, спущенные сверху, или строили помещения наспех и необдуманно, и все это за счет членов кооператива. Петр злился и, будучи человеком резким и несдержанным, ругался с руководством кооператива, называя их чиновниками, формалистами, и только возбуждал ненависть к себе. А они, хотя и уверяли, что не обижаются за критику, считали, что он недоволен порядками в кооперативе. Петр чувствовал себя подавленным и угнетенным. «Не хозяин я этой земле, вот что! – думал он в отчаянии. – Руки связаны. Нет, не могу работать, как подсказывает сердце и разум!» Много беспокойства и неприятностей причиняли ему и люди из его бригады. Петру не верилось, что когда-нибудь эти люди, такие разные – одни довольные, другие недовольные, измученные, встревоженные – смогут работать дружно и радостно. Он ни с кем не делился своими грустными мыслями, даже с Нонкой, знал, не поймет она его, хотя и умна. Нонка сочувствовала ему, но в тоже время и упрекала его в пессимизме (это книжное слово Петр ненавидел, потому что Иван Гатев часто называл его «пессимист и контра»), убеждала, что в каждом кооперативном хозяйстве бывают трудности, что все это забудется, когда люди будут получать за свой труд достаточно и привыкнут добросовестно работать на кооперативных полях. Петру было неприятно то, что она с такой легкостью разрешает все волнующие его вопросы и смотрит на все ясными глазами, раздражала ее детская вера в людей и жизнь. «Что с ней говорить – женщина», – думал он и не хотел ни спорить с ней, ни поверять ей своих мыслей.
Но не только это было причиной его молчания. В последнее время он чувствовал какую-то невидимую преграду между ними, которая не позволяла ему открыть ей душу, высказать все, что камнем лежало на сердце. Этой преградой была Нонкина бездетность. До сих пор он все думал, что у них будет ребенок, но как пошел третий год с их свадьбы, начал терять надежду.
Он не мог представить себе семейную жизнь без детей. Прежде он не замечал в деревне ребятишек, а теперь невольно ласкал их взглядом, любил смотреть на их игры, на них самих, с перепачканными рожицами, быстрых и крикливых, как воробушки. Ему все казалось, что после работы и неизбежных неприятностей в бригаде на пороге дома его встретит, протягивая ручонки, крошечный мальчуган. Усталости как не бывало, сердце наполняется радостью, он берет ребенка на руки и несет его в дом. Это крепкий, бойкий мальчуган, самый младший в Пинтезовском роду.
С годами желание стать отцом все росло и росло. Каждый вечер он с трепетом ожидал, что Нонка взволнованная и счастливая, положит ему голову на плечо, и скажет, что у них будет ребеночек. Но она ничего не говорила, только с отчаянной преданностью отдавала ему свою любовь. Его сомнения превратились со временем в тяжелое горе, которое он скрывал, боясь оскорбить ее, и из гордости. Ему казалось, что, если она узнает, как ему хочется иметь ребенка, оба будут страдать еще больше, жизнь их станет тяжелой и невыносимой. Уже не было того сладостного трепета, который раньше так и тянул его домой. Не радовали его ни домашний уют, ни Нонкины заботы, ни ее любовь. Он стремился уйти из дому в кооператив, в поле. Только там, среди ровного, бесконечного простора душа его наполнялась тихой, безмятежной радостью.
Однажды, рано утром, он вышел в поле посмотреть, как пашут трактористы под сев. Он шел по извилистым мягким тропинкам и любовался восходом солнца. Небо медленно алело, а горизонт светлел с каждым мгновением и, казалось, убегал куда-то вдаль. Кусты, деревья, поля постепенно принимали свои подлинные краски, но все еще неясные, насыщенные фиолетовым сумраком. А солнце, движимое невидимой силой, поднималось ввысь и с веселой, дерзкой настойчивостью бросало золотые стрелы своих лучей на пробудившуюся землю. Тихая, могучая стихия дня вступала в свои права. По полю носился трактор, оставляя за собой синеватые облачка дыма. Рокот мотора отдавался где-то вдалеке.
Петр шел крупными шагами, любуясь необъятной ширью, и ему казалось, что поле раскрывает свои объятия не ласке солнца, а ему, хозяину этих необозримых полей. И как всегда, когда ему случалось бывать одному в поле, он почувствовал какой-то пламень в груди. В странном опьянении он хотел что-то крикнуть, но спазмы волнения и восторга сдавили горло. «Эх, земля, земля!» – тихо сказал он, взял горсть земли и изо всей силы сжал ее в руке.
Дойдя до своего участка, он вынул складной метр, который всегда носил в кармане, и измерил глубину вспашки. Восемнадцать сантиметров, вместо двадцати четырех! Борозды были кривы, неприглядны. На краю участка, там, где заворачивал трактор, совсем не было вспахано.
Петр пошел по борозде, кипя от гнева, который с каждым шагом превращался в ярость. Трактор несся ему навстречу легко и как-то беспечно, и это еще больше обозлило его. Он поднял руку и крикнул:
– Стой!
Тракторист высунул голову из кабинки:
– Говори скорей, некогда.
– Вылезай, вылезай!
Тракторист неохотно подошел, не выключив мотора.
– Либо начинай снова пахать, либо убирайся, – заорал Петр. – Это что, пахота?
– А что же?
– Сам посмотри! Поскреб землю, словно кошка лапой.
Тракторист обиженно тряхнул головой и искривил вымазанное лицо.
– Я, кажется, договор заключал с кооперативом, не с тобой! Понятно? Если буду пахать по пять декаров в день, с голоду помру. У меня план, должен его выполнять.
– Убирайся отсюда с твоим планом, выполняй его где хочешь.
– Все довольны моей работой, Только ты один такой нашелся.
Лицо Петра потемнело, он нагнулся, схватил горсть земли и бросил ее трактористу в лицо.
– Ни стыда, ни совести нет! Нам в убыток свои планы гонишь!
Выплюнув землю, тракторист отпрянул и матерно выругался. Петр, вскипев от гнева, схватил его за шиворот и влепил пощечину.
– В суд на тебя подам! – кричал тракторист, испуганно пятясь назад. – В суд подам!
– Посмотрим еще, кто на кого подаст! – хрипел Петр. – Формалист, бюрократ проклятый. Чорт тебя знает, откуда взялся землю нашу поганить. Или паши как следует, или моментально комиссию вызову.
Тракторист вывел машину на край участка и, поколебавшись немного, видимо поняв, что, действительно, плохо пахал, начал перепахивать.
Петр постоял, посмотрел на него и отправился в деревню, все еще сердитый, нахмуренный. «Все из-под палки!» – подумал он, раскаиваясь, что ударил тракториста.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Тракторист не подал в суд и никому не пожаловался, но по селу поползли слухи о пощечине. Члены кооператива, особенно из бригады Петра, каждый день горячо обсуждали случившееся, украшая всякими выдумками, и молва распространялась все шире и шире. Нонке неприятно было слушать разговоры о муже, и она стыдилась его поступка. Однажды вечером, возвращаясь домой, она сказала ему:
– Зачем ты даешь людям повод смеяться над тобой?
Петр сердито молчал. Ему уже делали выговор в молодежной организации и в правлении, и он раскаивался в своем поступке.
– Не надо было бить человека, – снова начала Нонка. – Если он ошибся, на это есть контроль, он будет требовать наказания. А ты – как чорбаджия…