Текст книги "Нонкина любовь"
Автор книги: Ивайло Петров
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
– Я этого не знал, – сказал он, подумав. Потом добавил: – Но вы не тревожьтесь! – и пошел дальше.
Дядя Коля долго с тревогой и недоумением смотрел ему вслед.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Пинтез вернулся домой хмурый и молчаливый. Повесил за дверью ямурлук и сел у печки. Только после ужина, когда старуха стала наматывать пряжу, он сказал, не глядя на нее:
– Сына женить нам надо. Ты все приготовь, и в то воскресенье свадьбу сыграем.
Пинтезиха оставила свой клубок и удивленно посмотрела на мужа.
– Когда ж ты успел невесту ему сыскать, что уж и к свадьбе готовишься?
– Он сам себе сыскал, – ответил Пинтез, и на его суровом лице мелькнула улыбка.
– Кого ж это, скажи-ка?
– Колину дочку, Нонку.
– Мм! – поджала губы Пинтезиха и вскочила, как ужаленная.
– Что ты там бормочешь? Не нравится она тебе, что ли?
Старуха ничего не ответила и склонилась над пряжей, но пальцы не слушались ее. Подошла кошка, сладко потянулась и потерлась о ее колени. Пинтезиха замахнулась и ударила ее кулаком по голове. Кошка закричала и стрелой бросилась под кровать.
– Что ты бьешь ее, что она тебе сделала, – прикрикнул на нее Пинтез.
– Пускай не лезет!
Они замолчали. Пинтезиха долго распутывала пряжу, потом сказала:
– Нашел себе сноху и радуешься!
– Чего ж мне не радоваться. Один сын у меня…
– И у меня один сын. Потому-то… и не хочу я такой снохи. Моему сыну не свинарка нужна, а такая жена, чтоб дома сидела.
И она рассказала все, что слышала о Нонке, добавив и от себя кое-что. Пинтез слушал, слушал и вдруг набросился:
– Не смей так говорить о девушке! Я раз гляну на человека и уж насквозь его вижу. Многие на нее зарятся, потому и болтают. А мне такие, как она, нравятся.
– Подумаешь! Свет клином на ней сошелся. Куда лучше есть. Вот хоть Марийка Кутева. С ума сходит девка по нем. И красивая и домовница. А эта? Небось, и глаз не кажет домой.
Пинтез нахмурился, брови его совсем нависли над глазами.
– Наш сын уже не маленький. Кто ему по сердцу, пусть ту и берет. Ведь он будет жить с ней! А ты держи язык за зубами. Слышишь!..
Он встал и пошел спать, не сказав больше ни слова. На другое утро, увидев Петра, позвал его во двор и стал бранить:
– Чтоб ты не смел позорить девушку, она тебе сердце отдала, а ты ее мучишь. Я такого в моем доме не потерплю.
– Мы с Нонкой уже договорились, отец, – сказал Петр взволнованно. – Но мать не хочет ее в снохи. Уже с каких пор мне это твердит.
– А ты сердце свое слушай, – прервал его Пинтез. – Что оно тебе подскажет, то и делай. А на мать не обижайся. Она мать, боится, как бы ты не попал на плохую женщину. Потому и говорит так. Ну, а теперь делай свое дело, а завтра пошли весточку сестре, пусть приедет там со своими, поможет к свадьбе готовиться.
Теперь Пинтезиха по целым дням не присаживалась. Побелила дом, убирала, стирала. Как увидела она, что не оторвать ей Петра от Нонки, не перетянуть старика на свою сторону, сразу примирилась. Бегала туда сюда в каком-то особенном возбуждении, и никто не слышал, чтобы хоть раз сказала: ох, уморилась. Стала угождать Петру еще больше, чем раньше, советовала ему, что как сделать к свадьбе, будто никогда и не думала ей противиться. Только, оставшись одна в кухне или наверху в комнате, опускала руки и задумывалась о чем-то. Тогда две морщины, как два серпа, появлялись по обеим сторонам ее высохшего рта. А Пинтез словно помолодел. Этот семидесятилетний старик и раньше никогда не сидел сложа руки, в кооперативе вырабатывал по сто, а то и по полтораста трудодней, а теперь его просто нельзя было удержать на месте. Отнесет посуду лудить, починит столы и стулья и принимается двор приводить в порядок. Двор у него был не очень большой, но ровный и чистый, отгороженный от сада дощатым забором, а со стороны улицы – красивой каменной оградой. Там не было никаких других построек, кроме деревянного амбара на каменных подпорках. Летом под ним лежала собака и куры прятались от жары или дождя. Пинтез построил овчарню, свинарник и курятник в саду – не хотел, чтобы скот ходил по двору и пачкал его. В саду росли яблони-петровки, сливы и абрикосы, там было и гумно, дальше – огород, а в глубине – колодец. Но вода в нем не питьевая, а для поливки и для скота. Все это было обнесено проволочной оградой и поддерживалось с любовью и заботой. Амбар стоял фасадом к дому. Дом был двухэтажный. На верхнем – три комнаты и маленький открытый балкончик с парапетом из буковых досок, побуревших от времени, с вырезом в форме сердца посередине. Внизу – хлев с небольшим навесом над дверью и чулан. Фасад дома был выкрашен в темно-оранжевый цвет с белыми полосами по углам и вокруг окон. Перед домом – палисадник. Пока дочки не вышли замуж, они заботились о садике, а потом Пинтез сам занялся этим. Он и теперь с палисадника начал уборку двора. Перекопал клумбы с пышно расцветшими астрами и еще не отцветшей геранью, починил изгородь, заколотил расшатавшиеся доски, осмотрел плитки на дорожке к калитке и наконец взялся за метлу. Чем ближе подходила свадьба, тем веселее и разговорчивее становился Пинтез. Однажды вечером, когда вся семья собралась в кухне ужинать, он спросил Петра:
– Что, есть у тебя новое платье для свадьбы?
– Есть.
– А ну-ка, иди оденься, я посмотрю.
– Эх, отец! Ну чего там одеваться да смотреть.
Но Пинтез властным жестом указал на дверь.
– Оденься, раз отец так хочет!
Когда Петр вошел в кухню в темно-синем костюме, в белой рубахе с алым галстуком, Пинтез встал, оглядел его с просиявшим лицом и сказал:
– Человек раз в жизни женится, сынок! И одежда у него должна быть красивая и душа чистая.
Встал рядом с ним, выпрямился, усы у него дрогнули. Постоял с минутку, прямой и высокий, потом размахнулся и так сильно ударил Петра по плечу, что тот со смехом покачнулся.
– Ах, черт, до чего хорош! Тьфу, чтоб не сглазить!
– Совсем спятил старый хрен с этой свадьбой, – рассердилась Пинтезиха.
Приехали из соседних сел обе замужние дочери с детьми, взялись за работу, и дом наполнился гамом и суетой. В среду утром Пинтез налил в баклажку вина и подал Петру со словами:
– Найди себе дружку и пошли его по селу приглашать гостей на свадьбу.
– Эх, отец! – вскрикнули в один голос его дочки. – Да кто же теперь ходит с баклагой приглашать на свадьбу. Засмеют нас люди.
– Как это засмеют! – нахмурился Пинтез. – Что ж тут смешного?!
– Теперь на свадьбу приглашают самых близких, – сказала младшая дочь. – Уж не собираешься ли ты созвать все село?
– Да мы что, болгары или турки, хотел бы я знать, – рассердился Пинтез и, подбоченясь, посмотрел в упор на дочерей. – Что-то вы слишком скоро забыли дедовы обычаи! Как это можно болгарину без свадьбы. Да потому-то он и остался болгарином, что свадьбы справлял такие, каких нигде на свете нет, и песни поет такие, каких нигде не поют. Свадьба для человека это все равно, что второе рождение, потому что тогда он связывает свою жизнь с другой жизнью. Свадьбу справлять нужно так, чтобы запомнилась она до самой старости. Любо-дорого вспоминать наши прежние свадьбы. Просто сердце радуется. Какое это было веселье! какие песни пелись! Если есть человеку чем прошлое помянуть, тогда и вся жизнь его будто полнее. А теперь молодым нечего и вспоминать, потому так легко и рвутся узы, которые их связывают. Я свадьбу своего сына, если сил хватит, справлю так, как знаю от деда и отца, а вы не мешайтесь!
– Да оно, конечно, хорошо, мы знаем, но чем ты будешь угощать такую уйму народа, – отозвалась Пинтезиха. – Да и время ли теперь поднимать столько шуму? За трудодень в этом году, может, лева по два, по три получим, неизвестно еще.
– В этом деле не только деньги – душа нужна, – сказал Пинтез и вышел.
Уважили старика, позвали соседского мальчика, навязали ему на рукав белый платок и послали приглашать гостей:
– Начнешь с первого же дома и так до самого конца, – наказывал Пинтез. Когда кончится вино в баклаге, не возвращайся домой. Тебе ее наполнят те, у кого в это время будешь. Так положено.
Кто не любит свадеб! Ну, а у наших земляков при этом слове глаза разгораются.
Наши, уж коли работают, так работают, а коли веселятся, так дым коромыслом. Земля дрожит. Ну, а винцо наше за себя постоит, хоть и домашнее. Да это не вино, а просто живая вода. Глотнешь, резанет тебе горло, как бритвой, слезы из глаз так и брызнут, огонь побежит по жилам, до самых пяток доберется! И будто не ты его пьешь, а оно тебя. А как выпьешь кувшин, да будь у тебя с три короба печалей, все испарятся, развернется душа, как Добруджанская равнина, в мышцах почуешь силу молодецкую и, кажется, были бы крылья – полетел бы по белому свету. Вот такое трехлетнее вино было и у Пинтеза. Когда Петр привел из сельсовета молодую жену, старик вышел во двор и крикнул:
– Эй, люди добрые! Двух дочерей я выдал замуж, ушли в чужие дома, привел бог и мне в своем доме сноху встретить. У кого сил достанет, пусть спустится в погреб и принесет бочку с вином, поставит ее здесь, и кто меня уважает, пусть выпьет и знает, что Пинтез женит сына!
Веселые гости кинулись в погреб, подняли бочку и на руках, как царицу, вынесли на середину двора. Пинтез встал рядом и угощал каждого, кто подходил. Не ожидали наши, что старик справит такую свадьбу, знали, какой он бережливый и нелюдимый, да и времена теперь не те, чтоб так расходиться. Поэтому все обступили его и смотрели с веселым любопытством. Некоторым из них в другое время вряд ли удалось бы обменяться хоть парой слов с этим суровым и молчаливым стариком, а теперь он сам шутил с ними. Как все непьющие люди, Пинтез охмелел от одного-двух стаканчиков, и язык у него развязался. А гости шли да шли, кажется все село тут перебывало. Во дворе началось «хоро». Пришли дядя Коля, тетка Колювица, Петко с женой. Пинтез их встретил с полной чашей вина в руках:
– Добро пожаловать, сваты! Милости просим! Кто не пьет, того в дом не пущу. Пейте пожалуйста! Дай вам бог здоровья, что вырастили такую дочку!
Сваты выпили по очереди. Сначала дядя Коля, потом и остальные. Пинтез повел их в дом. Пинтезиха, одетая в темное платье, с пестрым старушечьим фартуком, встретила их на пороге. На сухом лице ее застыла приготовленная заранее улыбка. Она засуетилась, рассадила сватов, сама села рядом с тетей Колювицей. Гостиная у них была просторная, выбеленная голубоватой известкой, пол устлан новыми домотканными коврами. Предусмотрительная хозяйка накануне вынесла все из комнаты и расставила в два ряда столы, покрытые пестрыми, из сурового полотна, скатертями, уставленные стаканами и тарелками, между которыми лежали горки нарезанного хлеба. Вошли Петр и Нонка – оба нарядные, красивые и счастливые. Тетка Колювица вскочила и бросилась к Нонке, словно целый год ее не видела.
– Ох, Нона! – всхлипнула она и прижала ее руки к своей груди, будто хотела защищать от кого-то.
– Ну, ну, вот расхнычься теперь! – прикрикнул на нее, однако, с улыбкой, дядя Коля, но и у него самого дрогнул голос. – Бабам бы только реветь, сват, – обратился он к Пинтезу. – Вот, отпускает дочку на два шага от себя, а все-таки…
– Мать ведь, от сердца отрывает, сват, – ответил Пинтез. – И во дворец бы пошла жить, матери все равно тяжело. В чужой дом отдает.
Пинтезиха ничего не сказала, только облизнула свои тонкие губы.
Разлили по стаканам вино, разложили по тарелкам угощение, зазвенели вилки. В это время, ухмыляясь до ушей, явился дед Ламби и внес своим приходом еще большее оживление.
– Пинтез! – крикнул он еще с порога. – Ну-ка, место мне, хочу возле тебя сидеть. Посмотрим, как ты меня отблагодаришь. Дал я тебе сноху, как картинку. Так ведь.
– Добро пожаловать, честь и место, – сказал Пинтез.
Опрокинув два-три стаканчика, дед Ламби распустил язык:
– Да я давно все это пронюхал, слышь ты! – начал он. – Еще когда Петр стал вертеться возле фермы, как волк вокруг овчарни, я и подумал: не к добру это, ну, да там видно будет.
– Что ж ты не сторожил овечку-то! – отозвался кто-то, и все засмеялись.
– Я-то стерег, да она убежала.
Опять засмеялись.
– Но вот что-то она приуныла. Будто и веселая, бегает туда-сюда, а все на село поглядывает. Ну, говорю я себе, ясное дело, придется плясать на свадьбе у Пинтеза, вот только надо покрепче подвязать царвули. Ну, ваше здоровье! – Дед Ламби выпил, отер рукавом свои жиденькие усики и крикнул: – Что ж, гайды[7] нет здесь? Я плясать собрался.
При мягких, нежных звуках гайды гости совсем развеселились. Подняли стаканы, расшумелись, кто-то стукнул по столу кулаком. Лица раскраснелись, в сытых глазах блеснули искры буйного веселья. Гайдарь[8], тоже красный, как глиняный кувшин, от натуги и выпитого вина, заиграл рученицу[9].
– А где же, молодая, где? – послышались голоса. – Пусть спляшет рученицу со свекром!
– Верно-о!
– Привести ее.
– Здесь она, здесь.
– Ну, ну, молодая, не ломайся!
Нонка стеснялась плясать одна, пряталась за спинами гостей, но, когда все начали ее упрашивать, вышла на середину комнаты, встала против свекра и начала танцевать. Все окружили ее, покрикивали, хлопали в ладоши, хвалили ее пляску, а женщины шептали:
– Ух ты, просто до земли не дотрагивается!
Пинтез был на седьмом небе от счастья. Милая детская улыбка озаряла его лицо. Он смотрел на сноху влажными от слез глазами и приговаривал:
– Дай тебе бог здоровья, сношенька, цвети у меня в доме, как роза!
После рученицы Нонка поцеловала ему руку. Он склонил к ней свою седую голову и сказал:
– Сношенька, дарю тебе на счастье телочку.
И дед Ламби вскочил, будто ему было двадцать лет.
– Целуй руку, Нона! От меня тебе поросеночек. Так-то. Я от Пинтеза отставать не стану.
Тут посыпались подарки. Поднялся с другого конца стола и Марко Велков, председатель кооператива, позвенел вилкой по тарелке, как на собрании, и шум затих. Его тоже никогда еще не видели навеселе, поэтому, как начал он заикаться, все засмеялись, засмеялся и он сам.
– Весело мне, товарищи… Ну, одним словом, правление кооператива дарит молодым кухонный стол.
Нонкины подруги отошли в сторонку и то перешептывались, то смеялись, перебрасывая с рук на руки какой-то пакет. Наконец, Раче взяла его и выступила вперед.
– Молодые, идите-ка сюда! Вот еще один подарок от нас.
Нонка и Петр остановились против нее. Раче начала медленно развязывать руками и зубами веревочку, которой был связан пакет. Развернула газету, под ней оказалась вторая, третья, четвертая… Всем было так интересно, что даже снаружи, у дверей, столпились люди посмотреть, что же она подарит молодым.
– Ишь ты, конца нет этим газетам! – кричали более нетерпеливые.
– Да это, кажется, просто шутка, – говорили другие.
Когда Раче развернула последнюю газету, в руках у нее оказалась маленькая голая куколка. Радостный многоголосый крик раздался со всех сторон.
Немного погодя вошел Яцо в вывернутом наизнанку пиджаке, с лицом, размалеванным, как у клоуна, и начал показывать фокусы. У одного он вынимал из кармана ножик, у другого – папироску из уха и, выпуча глаза, каждому говорил что-нибудь не своим голосом. Потом взял газету, свернул фунтиком, зажег верхний конец, а нижний прикрепил к подбородку. Размахивая руками, чтобы освободить себе место, он присел на корточки, а потом постепенно лег на спину. Полежал так несколько минут, встал и только когда фунтик сгорел почти до конца, он задул его и под одобрительные возгласы гостей стал кланяться во все стороны.
– А теперь слушайте! Петковица будет петь! – закричали женщины, сидевшие в углу.
Петковица, сноха дяди Коли, повторяла, смущенно потупившись:
– Да не умею я петь, пускай кто другой…
Будто мы тебя не слушали! Поешь, как соловей! – уговаривали ее женщины.
– Давай «Русанкину»!
– Пускай споет «Сватал Караджа Гергину!»
– Да забыла я их, сестрица Ивана, – сказала Петковица, посмеиваясь застенчиво в кулачок, но то и дело откашливалась, чтобы прочистить горло. Это было признаком того, что она споет, если ее попросят еще немного. Все приготовились слушать, но она не начинала. Дядя Коля, молчавший до сих пор, тяжело повернулся к снохе и среди общей тишины сказал спокойно, но с гордостью:
– Ну, спой, сношенька, спой! Это, как ее, Богданову.
Петковица густо покраснела, отняла руку ото рта, уставилась в одну точку, вздохнула и запела:
Стал возводить Богдан,
Богдан – чорбаджия,
Чорбаджия-лиходей
Возводить башню высокую
Из гайдуцких голов,
Голов молодецких…
Голос ее залился, нежный и пленительный, затрепетал на высоких нотах, потом перешел на низы, и после нескольких задорных коленец песня снова полилась плавно и грустно.
…Одной головы не хватает,
Чтобы крепость докончить,
А на крепости – башню.
Думает Богдан да гадает,
Чья голова всех краше,
Всех краше да лучше,
Ту голову и взять.
Дядя Коля, со слезами на глазах, молча качал головой и вздыхал так тяжело, будто его что-то душило. Пинтез, глубоко задумавшись, потупился, а дед Ламби бормотал сквозь слезы:
– Ах ты, крепость строить из человечьих голов!
– Капиталист, живодер! – пробубнил Иван Гатев, партийный секретарь. – Народной кровью…
– Молчи, послушаем что дальше! – прикрикнула на него одна старуха, и опять уставилась прямо в рот Петковице.
Но можно ли слушать спокойно эту страшную песню! Богдан надумал отрубить голову молодому воеводе Радану. Посылает он жену в горы, чтобы позвала она своего брата Радана выпить с ним вина и крепкой ракии[10]. Радан колеблется, а сестра его успокаивает:
Радан, братец меньшой мой,
Мне ли учить тебя?
Ведь рука у тебя молодецкая,
Сабля острая, гайдуцкая!
Радан склоняется на ее уговоры и сходит с гор. Богдан запирается с ним в своем дворце и угощает. «Съели быка целого, выпили полную бочку вина». Теперь все обратились в слух. Кто, как сидел, так и замер. Недокуренные папиросы давно погасли в пепельницах. Синеватые облака дыма тихо плавали над головами приумолкших гостей. А Богдан-чорбаджия уже встает от трапезы и берется за нож, хочет убить Радана. Песня оборвалась. Люди, сидевшие понурив головы, обернулись к Петковице.
– Что же дальше? Убивает он его?
Она рассмеялась, перевела дыхание и тряхнула головою:
Ой ты гой, Радан, Радан,
Вскочил Радан на ноги,
Да саблю острую выхватил,
Саблю острую, верную,
Срубил голову Богданову
Да с ней на ту крепость поднялся
И крепость Богдану докончил,
А на крепости – башню.
Глубокий вздох облегчения вырвался у всех, Гости подняли недопитые стаканы, стали чокаться, но все еще оставались во власти песни, потрясенные страшным видением крепости из гайдуцких голов, и сердца у них больно сжимались.
– Эй, гайдарь, заснул ты что ли? Песни песнями, а ты жарь нашу рученицу! – вскрикнул Яцо и собрался пуститься в пляс.
Гайдарь словно только этого и ждал. Гайда запыхтела, загудела, и тут же раздались дробные, задорные звуки рученицы, сразу развеселившие гостей. Яцо снял пиджак, засучил рукава и осмотрелся:
– Кто хочет?
Дед Ламби подошел к нему и оттолкнул его:
– Ты, парень, потом попляшешь! – и, изогнувшись, позвал: – Пинтез, вставай!
– А ну-ка! – кричали все и смотрели на Пинтеза, не веря, чтобы он пошел плясать. Пинтез только молча улыбался.
– Ах ты, такой-сякой Пинтез! Я сноху тебе дал, от сердца ее оторвал, ведь так. Не выйдешь плясать – умру, а с места не сойду! И в доказательство этого дед Ламби со всего размаху ударил оземь своей мохнатой шапкой.
Пинтез не заставил себя долго упрашивать. Улыбаясь, с покрасневшими щеками и заблестевшими глазами, он медленно встал с места и направился к деду Ламби. Шум утих. На лестнице и на балконе толпились люди и напирали друг на друга, норовя попасть внутрь. «Пинтез будет плясать!» – говорили все и вытягивали шеи, стараясь ничего не пропустить. Пинтез вынул из-за пояса белый платок, взмахнул им и, по-прежнему улыбаясь, стал танцевать. Дед Ламби, вдвое меньше его ростом, то подпрыгивал, как щенок, вертелся, то приседал и вскрикивал:
– Веселее, Пинтез! Жги!
– Ногой притопни!
Пинтез только спокойно и сдержанно поводил плечами. Так танцуют умудренные жизнью старики. Порой, он величественно склонял свою седую голову, словно задумываясь о чем-то, затем устремлял вверх мечтательный и рассеянный взгляд, уносясь мыслями далеко, далеко… К полуночи гостям показалось тесно в доме, все вышли во двор и там стали водить хоро. Нонка и Петр отошли в сторону. Осенняя ночь была ясная и холодная. Дул ветер. В саду шелестели акации, усыпая двор листьями.
– Ты не простудишься? – сказал Петр и положил руку Нонке на плечо. Она прижалась к его груди, обняла.
– Ах, до чего мне хорошо так!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Как солнце ранним утром озаряет широкое, утопающее в синеватой мгле поле, так Нонка озарила дом Пинтеза…
Пинтезиха и сама была хорошей хозяйкой – проворной и ловкой. Но с приходом Нонки в доме сразу почувствовалась умелая рука. На другой же день после свадьбы она вымазала выщербленный пол, постирала дорожки, убрала комнаты, и, покончив совсем с этим, принялась месить хлеб. Пинтезиха тоже хлопотала по хозяйству, все время следя за снохой. Примечала, как она возьмется за квашню, как вымесит тесто, как затопит печь. Когда Нонка вынула хлеб из печи, Пинтезиха взяла один каравай, осмотрела его и ничего не сказала. Хлеб хорошо поднялся, на целую пядь – он был мягкий, как пух. «Ну, с этим справилась, а с другими делами еще посмотрим!» – подумала она и уже не спускала глаз с Нонкиных рук.
Через несколько дней Нонка сшила по рубахе Петру и свекру, а свекрови – платье из пестрой материи, которую принесла в приданое. Быстро скроила, устроилась наверху, в средней комнате, и стала шить, что-то напевая. Чуть ли не на другой же день она управилась с шитьем. И все она делала быстро и ловко, с песнями. Наблюдая за ее работой, за тем, как с одного разу запоминала, что где лежит, как все у нее спорится, Пинтезиха не находила, к чему бы придраться. Но вместо того, чтобы похвалить ее, сказать доброе слово, она ходила за ней по пятам, перекладывала вещи с места на место и ворчала:
– Здесь эта подушка должна лежать, тут она всегда и лежала!
Если Нонка вешала новую занавеску, та снимала ее с окна или заменяла старой.
Нонка смотрела на нее улыбаясь и говорила:
– Не так, мама. Теперь вот так занавесочки вешают, а подушки кладут вот так! – и, смеясь, устраивала все по-своему. Пинтезиха злилась, что не может настоять на своем даже в таких мелочах. Красота снохи, ее улыбка порой заставляли старуху идти на уступки.
«Колдунья!» – думала она с неприязнью. С этой красотой да улыбкой каждого к рукам приберет. И Петр и старик прямо в рот ей смотрят, угождают во всем. А особенно старый бирюк! Раньше все молчал, словно немой, а как явилась она, будто черт в него вселился. И правда, сильно переменился Пинтез. Стал веселее, разговорчивее. Чуть зазвенит Нонкина песня, он оставлял работу и говорил улыбаясь:
– Повезло Петру с женой!
– Повезло, – отвечала Пинтезиха, поджимая губы.
– Ты-то не очень ее хвалила раньше. Вздор всякий болтала…
– Ну да, болтала! – надувалась Пинтезиха.
– Ты бы ей сказала, чтоб не вставала так рано, высыпалась бы.
– Говорила, не слушает.
– Очень она мне по сердцу, сношенька эта! – повторял Пинтез и опять прислушивался к Нонкиной песне. – За какое дело ни возьмется, все у ней спорится. Ну, и стариков уважает. Нынешняя молодежь не слишком-то стариков жалует, а наша сноха не такая.
Нонка как будто чувствовала эту любовь и отвечала ему искренним уважением. Как только старик входил, она вставала.
– Садись, дочка, садись! – говорил он каждый раз. – Мы, старики, все ходим туда-сюда, а ты делай свое дело, не вставай.
Нонка не садилась за стол, пока не приходил свекор. Захочет старик умыться – она вскочит, польет ему на руки, даст полотенце. По одному его взгляду она понимала, что ему нужно, и сразу делала. Потому Пинтез и любил ее и радовался ей.
Петр был счастлив. Каждый час, каждую минуту, где бы он ни был, что бы ни делал, думал только о Нонке. Как только подходил перерыв на обед или ужин, он бежал домой. Здесь все ему было теперь бесконечно дорого: и еда, которую она приготовила, и комната, убранная ее руками, но прежде всего она сама, ее близость. Иногда его охватывала тревога. А что, если его счастье – сон? Что будет, когда он проснется? Сердце у него сжималось, и он спешил домой убедиться, что он, действительно, женат, что Нонка его жена, ощутить теплую ласку ее черных глаз, увидеть ее нежную улыбку. И Нонка жила в каком-то счастливом упоении. «Господи, какая я счастливая! – восклицала она, хлопоча по хозяйству. – Я все здесь люблю – и комнату, и коврик, и окно – все, потому что он жил в этой комнате, ступал на этот коврик, смотрел в это окно. И родителей его люблю, словно давно уже живу с ними. Ах, какой молчаливый человек свекор. Но как он внимателен ко мне, как улыбаются его глаза из-под белых бровей, когда он смотрит на меня! Свекровь… она немножко хмурая, все дуется, будто чем-то обижена, но зато как чисто у нее, какая сама опрятная, строгая. Ну, а я люблю строгих свекрух! А раз я люблю ее, значит, и она меня любит!»
Короткий зимний день казался им длинным, бесконечным. После ужина они находили какой-нибудь предлог, чтобы поскорее уйти в свою комнату. Там было тепло, уютно. Не успев закрыть за собой дверь, они бросались друг к другу. Петр обнимал ее тонкий стан и в безумном порыве нес на кровать. И долго не мог оторваться от ее наивно-преданных губ, от покорного, нежного и крепкого, смуглого тела, а она вся была во власти его мужской, неутолимой страсти.
В эти ночи они не смыкали глаз до зари, упоенные ненасытной любовью, наивно мечтая о своем будущем, о доме, о детях. Иногда даже спорили и ссорились с милым притворным упорством.
– Я хочу дочку, – говорила Нонка.
– А я сына.
– Мм! Девочки милее.
– Если ты родишь девочку, я и не взгляну на нее, подарю каким-нибудь бездетным людям. Я не шучу, говорю правду…
– А лучше всего иметь двух детей – мальчика и девочку.
– Так я согласен.
– Девочка будет похожа на тебя, а мальчик на меня.
– Лучше, чтобы оба походили на меня.
– Почему?
– Потому что, если они пойдут в тебя, станут свиноводами.
– Ты что меня дразнишь? Какой ты плохой, плохой, плохой!
Сон смыкал их отяжелевшие веки, и они погружались в сладкую дремоту.
– Ну, а как мы их назовем? – спрашивала Нонка, засыпая, а Петр что-то хрипло бормотал, тяжело дыша ей в щеку.
Дома как будто позабыли, что Нонка в отпуску. Когда однажды рано утром она собралась в путь, все почувствовали, как будет пусто без нее. Петр вышел проводить ее. Выпал первый снег. День был холодный, ясный, равнина ослепительно блестела на солнце. Нонка, укутавшись в шерстяной платок, быстро шла, оживленно рассказывая о предстоящей работе. Петр молчал. Его раздражало ее отличное настроение. Недалеко от фермы он остановился.
– Ты не зайдешь?
– Нет. Когда ты вернешься?
– К семи, а, может, и запоздаю немножко.
Петр нахмурился и посмотрел в сторону:
– Не хватает тебе, разве, дня, что ты и вечером…
– Нельзя, Петя. Как же оставить дело недоделанным?
– Подумаешь, важное дело!
– Петя, прошу тебя, не говори так, ты всегда надсмехаешься над моей работой.
– Ну, иди, а то опоздаешь. Свиньи плакать будут, – сказал Петр хмуро, круто повернулся и, не попрощавшись, зашагал в село.
За обедом еще сильнее почувствовалось Нонкино отсутствие. Дом как-то сразу опустел, не хватало той праздничности, которую сноха внесла в жизнь. Сели на стол, но никто и не притрагивался к еде, как будто ожидали, чтобы и она села с ними.
– Вот это не хорошо, – сказала вдруг Пинтезиха.
– Да что? – спросил Петр, протянув руку за хлебом.
– А то, что невестки нет. Не прошло и месяца, как она у нас, а уж опять прочь. Я-то подумала – помощница будет мне, а оказалось…
Ни Петр, ни отец его не промолвили ни слова. Хлебали горячий суп, глядя в тарелки. Пинтезиха начала снова:
– Сказал бы ты ей, чтоб сидела дома. Поработала и хватит. Пускай там кто заменит ее. Теперь она мужняя жена, у нее семья, даст бог, и дети скоро пойдут, а то так каждый в свою сторону тянет. Никуда это не годится.
Пинтез положил ложку и посмотрел на жену исподлобья.
– Раз уж взялась за работу, бросать нельзя. Будет она и здесь помогать по возможности. Да и ты еще на ногах хорошо держишься, сможешь обед сготовить. И не суй нос, куда не надо.
Пинтезиха вздохнула и промолчала…
Нонка возвращалась вечером бодрая и веселая и сразу принималась помогать свекрови. Когда надо было стирать или месить хлеб, она вставала в полночь. Успевала до восхода солнца все сделать и вовремя уходила на ферму. Но Пинтезиха вечно была недовольна. Ходила по дому сердитая, хозяйничала будто через силу, а, садясь или вставая, каждый раз жаловалась, что у нее в пояснице колет, живот болит.
Иногда Нонка оставалась ночевать на ферме. Подходило время опороситься десяти маткам, совестно ей было заставлять деда Ламби дежурить каждую ночь.
Дожидаясь ее, Петр беспокоился, нервничал, слонялся по дому. Его все раздражало, ужин не нравился, он ссорился с матерью из-за пустяков. Наконец поднимался к себе и ложился, не раздеваясь. Только что затопленная печь приятно гудела. В теплом воздухе пахло сырыми дровами, айвой и зрелыми яблоками, уложенными с осени в ларь. Ветер выл за окном, тихо и скорбно. Когда Нонка бывала дома, тихий, заунывный стон ветра звучал нежной колыбельной песней, а теперь он будил в душе тревожные, мучительные мысли. В этой тихой, уютной комнате, среди Нонкиных вещей чувство одиночества охватывало Петра все сильнее и сильнее. Он пробовал читать газету или книгу, но скоро это ему надоедало. Долго не мог заснуть, наконец его одолевал тяжелый сон, но вскоре он опять просыпался, забыв, что Нонки нет, протягивал руку и нащупывал пустое место на кровати. «Где же она? – спрашивал себя Петр, вдыхая сладостный аромат ее тела, исходящий от простынь. – К черту ферму, я хочу, чтобы жена была со мной!»
Еще в первые дни их связи он решил забрать Нонку с фермы, но, видя, как она увлечена работой, не решался огорчить ее. Петр был уверен, что она не послушается, а только охладеет к нему из-за этого.
Теперь, когда они уже поженились, в его власти было принудить ее бросить ферму. Он это сделал бы сразу после свадьбы, если б не партийная организация и совет правления. Все были очень довольны Нонкиной работой. Ее уважали, хвалили, ставили в пример другим. Петр знал, что, если он запретит Нонке работать, руководство кооператива воспротивится и не простит ему этого поступка. Он не хотел, чтобы поднимался шум, не хотел ссориться ни с Марко Велковым, ни с партийным секретарем Иваном Гатевым. Марко Велков – мягкий и добродушный человек, но Ивана Гатева – упорного и твердого, как кремень, – трудно переупрямить. До того, как стать партийным секретарем, он сапожничал. Петр считал, что Гатев не знает и не любит землю, и часто пытался спорить с ним по разным вопросам. Но сам он был беспартийным, а другие бригадиры – партийцы, и никто из них не решался поддерживать его. В конце концов он оставался один против всех, и некоторые даже стали называть его контрой. Зная, что на него нападут все, а в особенности партийный секретарь, Петр стал уговаривать Нонку по собственному желанию уйти с фермы. Никто не сможет задержать ее там, если она скажет, что после замужества хочет остаться дома.