Текст книги "Нонкина любовь"
Автор книги: Ивайло Петров
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Вскоре правление отменило наказание, и его снова назначили бригадиром. Но это не обрадовало Петра. Не было в нем прежнего пыла, прежней страсти к работе, что не давала ему покоя, заставляла вставать чуть свет и звать людей в поле. Он по-прежнему работал добросовестно, по-прежнему был строг и требователен, но строгость его была мрачной, гнетущей. Теперь всякая неурядица не только возмущала его, но и озлобляла. Часто, вместо совета, с языка срывалась грубость или ругань. Однажды, в разгар сева, он поругался с лучшим работником бригады – Костадином Бозуковым. Вышел он утром по старой привычке поднимать людей на работу. Костадин стоял у сарая, задумавшись о чем-то.
– Иди, запрягай, повезешь семена на участок, – крикнул Петр, стоя в воротах.
Костадин не шевельнулся. Стоял, засунув руки в карманы, смотрел на Петра, не видя его.
– Оглох, что ли? – крикнул Петр громче, подумав, что Костадин притворяется глухим. – Вынь руки из карманов, да не почесывайся, время не ждет.
Костадин очнулся, сдвинул кепку на затылок, засунул глубже руки в карманы и сказал:
– Что-то в последнее время ты опять почувствовал себя хозяином! Все покрикиваешь, все приказываешь, будто у тебя на поденщине работаем.
Петр, проглотив обиду, направился домой, но пройдя несколько шагов, услышал сказанные ему вдогонку слова Костадина:
– Набрасываешься на всех, командуешь! Тоже, губернатор нашелся!
Петр обернулся и крикнул:
– Ты что болтаешь зря! Раз умней всех, иди, командуй ты!
– А ты что вообразил, что незаменим? – улыбнулся Костадин, открывая свои белые, цыганские зубы. – Да таких, как ты, что собак нерезанных.
– А таким, как ты, и штрафа мало.
– Легче на поворотах! Немудрено и ноги поломать! – Костадин снова сдвинул кепку на затылок, ему, видимо, доставляло удовольствие переругиваться с Петром. – На себя посмотри сначала, а потом уж других учи.
Этот намек вывел Петра из себя. Уже не владея собой, он крикнул:
– Заткни глотку, цыганская рожа.
Все в Костадиновом роду были черные, смуглые, за это в селе их прозвали цыганами, но никто не решался назвать их так в лицо. После слов Петра Костадин стал еще черней.
– Убирайся и лучше не попадайся мне на глаза. Понятно? Цыган-то ты сам, раз не знаешь, где жена обретается.
Петр от злости даже не заметил, как очутился на соседней улице…
Ему казалось, что после ссоры с Костадином вся бригада стала коситься на него. Не слушались, как раньше, спорили с ним, находили к чему придраться, что покритиковать. Петра мучило это, все сильней накипала ненависть к людям. Работа ему была в тягость. Он был подавлен и обижен. Не с кем было и слова сказать по-человечески. Он готов был поделиться своим горем с первым встречным, но никто его ни о чем не спрашивал, ни от кого он не слышал слова утешения, все сторонились его. И дома было то же. Он не разговаривал ни с матерью, ни с отцом. Поев наскоро, уходил из дому или шел к себе и ложился. Нонка и ее родные не давали о себе знать, будто считали его мертвым. После встречи на улице Петр понял, что только, если он пойдет за ней и поговорит с отцом, она вернется к нему. Но, несмотря на то, что ему было очень тяжело унижаться, он решил пойти к ним и поговорить с ее отцом. Если надо, руку поцелует, прощения будет просить, умолять, потому что дальше так жить невозможно. С тех пор как ушла Нонка, ни одной ночи не спал он спокойно, ласкового слова ни от кого не слыхал, есть не мог – в горло ничего не лезло. Но в тот же день случайно, дядя Коля застал его одного в правлении кооператива. Отворив дверь и увидев Петра, дядя Коля остановился на пороге и спросил:
– Председатель здесь?
– Нету его, – ответил Петр и встал.
Дядя Коля не успел закрыть за собой дверь, как Петр догнал его.
– Подожди маленько, отец!
Дядя Коля обернулся, оба стояли друг против друга по обе стороны порога.
– Ну, говори!
– Хочу поговорить с тобой… о нашем деле… – смешался Петр.
– Поздно, раньше надо было! С тобой у меня теперь никаких дел нет! – отрезал дядя Коля и выбежал из правления.
Петр отшатнулся, побелел как полотно, постоял посреди комнаты, потом сел и опустил голову на стол.
Однажды, когда Петр был в поле, прошел слух, что на нижнем участке река может затопить посевы. Петр пошел на участок, убедился, что посевам не грозит никакой опасности, и вернулся обратно.
Земля на невспаханных полях взбухла, как тесто, густая грязь липла к его резиновым царвулям. Теплый воздух сушил горло, его мучила жажда. Войдя во двор кооператива, он зашел в ближайший коровник напиться воды. Постучался в дверь и, услышав в ответ женский голос, вздрогнул. Хотел вернуться, но было поздно. Ему навстречу вышла в алой косынке Марийка, зардевшаяся, смущенная.
– Входи, входи же! Я… чего стоишь на пороге? Входи! – приглашала она, улыбаясь одними глазами.
– Нет, не войду, ноги грязные. Дай мне напиться, в горле пересохло, – сказал Петр, сдвинув кепку на затылок. И пока Марийка ходила за водой, он злился на себя, что постучался к ней. «Ты знал, что она здесь, поэтому и постучался! – упрекал его голос совести. – Ведь нарочно пришел к ней! Уйти – неловко. Напьюсь и уйду». Взял протянутую ему кружку воды и выпил до дна.
– Принести еще?
– Принеси!
Выпив вторую кружку, он глубоко вздохнул и вытер губы рукавом.
– Куда это ты ходил, что так уморился? – спросила Марийка, улыбаясь уже без всякого стеснения.
– На нижний участок.
– Ох, в такую даль! Присядь, отдохни!
– Н-н-ет, мне надо…
– Садись, садись же! – Марийка быстро повернулась, схватила стул и поставила его посреди комнаты.
От воды, выпитой залпом, он чувствовал тяжесть, да и Марийка приглашала его так настойчиво, что он вошел и сел на предложенный ему стул. «Только на минутку, – сказал он себе. – Через минутку уйду!» Марийка села против него на маленькую кровать, скрестила на груди руки. Она была все так же хороша, лицо все такое же нежное, глаза все такие же ясно-синие. И улыбка прежняя – теплая, милая, задорная.
– Как поживаешь, Петя? – спросила она тихо и участливо.
– Как видишь! – ответил Петр нехотя.
Марийка закусила губу, помолчала и снова спросила:
– Не подошли вы с Нонкой друг к другу. Кто тут виноват…
– Оба.
– Нелегкое дело. Вот и я с моим…
Петр понял, что Марийка начнет жаловаться, и встал.
– Ты что торопишься, Петя? Подожди, посиди еще немножко! – Марийка вскочила и загородила ему дорогу, жадно смотря ему прямо в глаза.
– Заходи опять! На этой неделе я дежурю, и в обед никого нет, я одна. Приходи, очень тебя прошу.
«Все такая же прилипчивая, – думал Петр по дороге домой. – Лучше подальше держаться!» Но через несколько дней опять зашел в коровник – поговорить с Марийкой, рассеяться и уйти. «Не век же он должен жить, как волк-одиночка!» На скотном дворе он осмотрел коров, перекинулся несколькими словами со скотниками и, крадучись, вошел в коровник. Марийка стояла в противоположном конце, держа в руке ведро с молоком. Увидев его, она вытерла руки о халат и сказала:
– Все в порядке, товарищ бригадир!
– Вижу, вижу, – проговорил Петр, с притворным интересом рассматривая коров.
Марийка нагнулась, взяла ведро, которое поставила было на пол, и шепнула:
– Иди ко мне, я одна.
Петр постоял еще немного в коровнике, оглянулся, нет ли кого, и вошел к Марийке. Она сняла халат и осталась в новой синей кофточке. На этот раз Марийка усадила его на кровать, сама села рядом. От нее приятно пахло одеколоном.
– Уж не ходил ли ты опять в поле?
– Нет.
Марийка деланно засмеялась, потом вдруг умолкла и потупила голову.
– Помнишь, Петя, как ты приходил к тетке? В маленькую комнатку? Тогда я…
– Что было, того не вернешь! – сухо прервал ее Петр. – Быльем поросло!
В коровнике послышался топот, громко вздохнула корова, и опять стало тихо. В широкой полосе света лениво плавали бесчисленные пылинки, время от времени постукивало в водосточной трубе. Марийка повернулась к Петру, посмотрела на него полными слез глазами и сказала тихо и глухо:
– Быльем поросло, говоришь, а я, Петя, ничего не забыла. Все помню, все. Навек полюбила тебя я тогда! Измучил ты меня. – Она положила голову ему на плечо и обняла его. – Все старалась забыть тебя – не могу. Вот, и замуж вышла, в чужой дом ушла, а все не могу… Хорошо еще, что муж убрался в казарму, так не вижу его. Противен он мне!..
Когда Петр шел к Марийке, он все повторял, что делает это от одиночества, что, как только она заговорит о любви, встанет и уйдет. Но когда она положила заплаканное лицо ему на плечо, начала обнимать его, целовать, не хватило сил уйти. Испытывая страшное раздвоение, он вдруг ощутил, как нежное чувство согревает его осиротевшее, изголодавшееся по женской ласке сердце, покоряет его волю. Кровь закипела в нем, и в неожиданном порыве страсти он притянул ее к себе, начал расстегивать кофточку.
– Нет, нет! Нас могут застать! – прошептала она ему. – Приходи вечером к нам на сеновал. Буду ждать там тебя.
В это время в коровнике послышались шаги. Петр вскочил и вышел с затуманенной головой.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
До встречи с Петром Нонка все надеялась, что, увидевшись, они объяснятся и помирятся. Непременно помирятся. Она с волнением представляла себе эту встречу, пережила ее много раз и во сне и наяву, готова была все простить Петру, помириться со свекровью, лишь бы положить конец этой тяжелой разлуке. Она была уверена, что и Петр хочет того же и при встрече возьмет ее за руку и поведет домой. Но гордость и холодность Петра разбили эту надежду, и она еще раз убедилась, что Петр не может понять ее. Она вернулась домой убитая горем, в полном отчаянии, глубоко в сердце спрятала горькую правду, что теперь они вряд ли помирятся. Несколько дней она жила в каком-то оцепенении, равнодушная ко всему на свете. Никто не мог утешить ее. Сочувствие домашних не только что не утешало, но даже раздражало ее. Мать обращалась с ней, как с больной, брат и невестка смотрели на нее, как на человека совершенно беспомощного. Только отец подбадривал ее, советовал начать работу на ферме. Он был так зол на Пинтезовых, что и слышать не хотел о возвращении Нонки.
– Знать их не желаю! – кричал он, матерно ругаясь. – Опозорили на все село, стыдно людям в глаза взглянуть. Не нужно мне их родства, ничего не надо. Если Нонка хочет вернуться, останавливать ее не стану, но не отец я ей тогда. Отказываюсь от нее.
Тетка Колювица плакала, ломала руки, умоляла его. Петко и невестка были на стороне дяди Коли. Все в доме были встревожены, из-за пустяков ссорились. Нонке было неловко и горько, что она причина всех этих ссор. Она знала, что только в работе найдет успокоение, но стыдилась выйти в поле с бригадой. Как они будут целые дни с Петром вместе? Как он станет с ней обращаться после всего, что произошло между ними, вдруг будет унижать на людях? Она не решалась пойти на ферму, боялась разозлить Петра, оттолкнуть его навсегда от себя. Но оставаться дома было еще тяжелее. Однажды утром она решила во что бы то ни стало выйти на работу в поле, быстро собралась и пошла к правлению. И на первом же углу встретилась с Марийкой.
– Хочу тебе что-то сказать! – упавшим голосом проговорила Марийка.
Нонка остановилась, чуя недоброе. Марийка подошла ближе. Лицо у нее было бледное, глаза опущены.
– Ты не думай, что я такая плохая, – начала она, до крови кусая свои полные, чувственные губы. – Горе привело меня к тебе… Полюбила я его еще, когда вы не знали друг друга. С тех пор с ним и живу.
Что-то сдавило Нонкину грудь, она задохнулась. Деревья напротив поплыли перед глазами, будто их ломала буря. Она почувствовала какой-то смертельный холод, кровь отхлынула от сердца. Марийка схватила ее за руку, она хотела вырвать ее, но не было сил.
– Прости меня! – сказала Марийка прерывающимся голосом. – Сердце разрывается, когда говорю об этом, но что же делать! Если любишь его, вернись к нему. А если не любишь, отдай его мне, не губи мою жизнь! – Марийка затряслась от рыданий, закрыла руками лицо.
Ее плач вывел Нонку из оцепенения. Она попятилась и, смотря прямо в Марийкины заплаканные глаза, повторяла:
– Я не люблю больше его. Я не люблю больше его. Так и скажи ему… Не люблю. – И с каждым шагом она чувствовала, как стынет вся и ноги проваливаются куда-то вниз, в землю.
Только вернувшись домой, она почувствовала острую боль, почувствовала себя такой опозоренной, что даже заплакать не могла.
– Отец, – сказала она на следующее утро. – Я решила снова работать на ферме. Сегодня же пойду туда.
– Иди, конечно. Нечего дома сидеть! Третьего дня мне Марко как раз говорил: «Пускай пойдет, начнет работать. Место ее свободно».
Петко и невестка поддержали Нонку, но тетка Колювица воспротивилась. Она понимала, что, вернувшись на ферму, Нонка навсегда расстается с Петром. Она не хотела этого и все надеялась, что они помирятся.
– Никакой фермы тебе не нужно! Брось ее проклятую, все беды от нее и пошли.
– Ты помалкивай, – сказал дядя Коля. – Опять заваришь кашу, не расхлебаешь потом. Там Нонкино место.
Он тоже понимал, что, возвращаясь на ферму, Нонка окончательно рвет с Петром, именно этого он и желал. Из всего, что произошло до сих пор, он понял, что они не помирятся, не заживут вместе. Начнет работу на ферме – успокоится, а там все уладится само собой. Не перестарок, без мужа не останется. Да и лучше совсем без мужа, чем с таким.
Нонка собралась и отправилась на ферму. Пока шла по селу, она была спокойна, но как только вышла за околицу и на нее повеяло теплым весенним ветерком, как увидела широкое, пробудившееся от зимнего сна поле, сердце у нее защемило, тоскливо стало на душе. И чего она идет на ферму. Петр, как узнает, что она вернулась туда, не захочет и видеть ее. «Вернусь! – сказала она себе и стала идти медленнее. – Вернусь, может вернется и счастье мое. Буду работать в бригаде, каждый день будем видеться с Петром. Поговорим с ним, объяснимся. Люблю я его. Жить не могу без него!»
Все вокруг навевало милые и мучительные воспоминания о Петре, об их любви. Вот здесь, в роще, они встретились, и он в первый раз поцеловал ее!.. Здесь началась их настоящая любовь…
Отдавшись всей своей нежной и любящей душой сладостным воспоминаниям, она вдруг резко остановилась посреди дороги, обессиленная душевным волнением. Именно здесь, в этой роще, могла остановиться она, покоряясь нежному зову воспоминаний. В роще, где тишина была такой ласковой и верной, как совесть, где тонкие, стройные акации устремлялись к небу в невинной надежде первой любви, где душа упивалась первым весенним дыханием леса…
В нескольких шагах от дороги лежала поваленная акация. Нонка свернула с дороги и села на нее. Она почувствовала терпкий, неприятный запах гнилого дерева, и ее снова охватила горькая безнадежность и глубокое отчаяние.
«Какая я глупая! О каком возвращении думаю, на что надеюсь! У него теперь есть другая, он не любит меня!»
Она услышала чьи-то шаги и обернулась. На дороге стоял Дамян и удивленно смотрел на нее.
– Ты что тут делаешь? – спросил он.
– Так просто села отдохнуть, – сказала Нонка. – Устала, трудно идти по этой грязи.
Но ей показалось, что Дамян понял, отчего она сидит в роще одна-одинешенька, и смутилась. Она даже забыла встать и сидела по-прежнему, охватив руками колени.
– Да, и я порядком устал. Эта проклятая грязища липнет, как тесто.
Дамян отряхнул царвули, сел на другой конец дерева. Нонка повернулась к нему. Он был в куртке из толстого, грубого сукна, в темно-синей фуфайке, из-под которой виднелся чистый воротничок рубашки. И одежда, и обувь были совсем чистые, несмотря на то, что он шел по глубокой грязи. У Нонки шевельнулось теплое чувство к этому человеку, такому опрятному, чистому, хотя прошло больше года, как он овдовел, такому доброму, тихому.
Может, потому, что было тяжело на душе и нужно было поделиться с кем-нибудь своим горем, может, потому, что она чувствовала к Дамяну безотчетное доверие, оставшееся у нее еще с той поры, когда он с таким усердием помогал ей оборудовать новую ферму, Нонка рассказала ему обо всем так спокойно и доверчиво, будто делилась с самым близким человеком.
Дамян слушал молча. Крупное, скуластое лицо его было добрым, задумчивым. Он сидел, потупив глаза, словно ему было неловко, что узнал о чужом горе. Нонка поняла это и не жалела, что открыла ему свою душу. «Какой он хороший, добрый» – подумала она и добавила:
– Вот и присела здесь обдумать все еще раз.
– Да ведь горе-то, и оно человеку дано, – сказал Дамян, все еще не поднимая глаз. – Когда-то господь-бог наделил им камень, да не выдержал тот – треснул. Потому и не надо думать о плохом да назад все оборачиваться, смотреть надо вперед да надеяться. Вот я, к примеру, один остался с малым ребенком на руках. Что горько – горько, да что поделаешь – прежнего не воротишь! В согласии с женой жили, пожаловаться не могу. Но как захворала, слегла и не встала! А я что… Вот и говорю, жизнь прожить – не поле перейти. А за плохим идет хорошее!
– Правда, – задумчиво проговорила Нонка.
Дамян, помолчав, добавил:
– Да у вас, может, и уладится еще все. Не принимай так близко к сердцу.
– Кто знает! Вот уж четыре месяца прошло, а мы все врозь, – сказала Нонка. – Он ведь такой… Трудный он человек.
– Верно. Трудный человек, знаю я. Еще когда пришел забирать тебя с фермы, понял. И тогда еще подумал – в ладу не будете жить. Уж очень вы разные. Не хочет понять, в какое время живем. Да и что он вообще видел? Я и на поденщине работал, чужой-то хлеб горек, на чужом поле спину гнул. А ему все наготове – и дом, и работа, и кусок хлеба. Вот и бесится. Ведь за что боролись люди? Чтоб по-новому зажил трудовой народ, чтоб каждый выбрал работу по сердцу. А он назад тянет. Нет, так нельзя.
Нонка слушала его спокойную, разумную речь и все больше и больше успокаивалась. Ее решение вернуться на ферму окрепло. «Если будет когда тяжело, – подумала она, – Дамян и дедушка Ламби не оставят, помогут».
Она совсем успокоилась, и одиночество, которого она больше всего боялась, теперь не пугало ее.
Дамян встал. Нонка поднялась и пошла с ним.
– Вот, теперь я фермой занялся. Бригадирство свое бросил. Попросил Марко освободить меня. Рук не хватает всюду, да и за ребенком нужен присмотр. Бабка совсем плоха стала. Как потеплеет, буду брать с собой на ферму, днем там будет играть, все поближе ко мне, а вечером буду уносить домой. А ты и представить себе не можешь, как дедушка Ламби обрадуется тебе. Что бы ни делал, твое имя с языка у него не сходит.
Чем ближе они подходили к ферме, тем легче становилось на душе у Нонки. Дед Ламби встретил их у ворот. Нонка издали увидела его улыбающееся лицо. Он сдвинул папаху набекрень, застегнул халат на все пуговицы и стоял в такой торжественной позе, будто встречал именитых гостей.
– Гляжу, гляжу и думаю, кто это с Дамяном идет! – проговорил он, улыбаясь до ушей. – Глазам своим не верю, говорю себе: Нона это, убей меня бог, наша Нона. По походке узнал. Так-то вот.
Он похудел, сгорбился весь, но глаза сияли от радости.
– Добро пожаловать, Нона! – протянул он ей руку и начал суетиться вокруг нее. И все расспрашивал, как это она надумала прийти.
– Пришла повидаться, дедушка. Ведь немало и я поработала здесь, – сказала Нонка.
– Ну и хорошо! Хорошо сделала, доченька! На днях приходил агроном с доктором, осмотрели поросят и говорят: больше таминов надо было им давать зимой.
– Чего давать, дедушка?
– Таминов, таминов, говорю, надо было давать.
– Витаминов, дедушка, не таминов, – засмеялась Нонка.
Засмеялся и Дамян.
– Да откуда же мне знать, что за витамины такие. Так вот, говорят, надо б поросятам еще зеленого вееру.
Нонка и Дамян переглянулись и захохотали. Нонка давно не смеялась так от души.
– Зеленый конвейер называется, дедушка, – говорила она сквозь слезы.
– Вот не могу запомнить я эти всякие, что тут поделаешь! От пустой головы чего и требовать! Пустая, проклятая, ветер в ней гуляет. Так-то!
Насмеявшись вдоволь, Нонка объяснила, что такое зеленый конвейер.
– Вот приготовим, – сказала она, – несколько ящиков длиной в два-три метра, шириной в полметра. Наполним землей, засеем первый ящик и, как вырастет трава, дадим ее поросятам. А в это время засеем второй, пока растет, засеем третий, потом опять первый, вот у поросят и будет зеленая травка до самой весны.
– А, ну теперь ясно. Не спросил, знаешь, тех, что приходили, чтоб дураком не считали. Так-то. Ты, Нонка, приходи к нам к осени подсобить маленько.
– А я здесь уж, дедушка! Пришла…
– Ну? – крикнул дед Ламби и отпрянул от удивления. – А ты, ненароком, не обманываешь, доченька?
– Не обманываю, дедушка, чего обманывать-то? Вернулась я!
– О-ох! – вздохнул с облегчением дед Ламби и перекрестился. – Слава богу, доченька, слава богу!
Дамян ласково посмотрел на Нонку, но она не заметила его взгляда.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
С тех пор, как Нонка возвратилась на ферму, будто сама жизнь вернулась туда. Поля вокруг фермы пышно зазеленели, оба вяза протянули к самому небу свои густые верхушки, речка зашумела тревожно и буйно и разлилась, молодые деревца на дворе фермы распустились и зацвели. Потянулись тихие, теплые весенние дни, когда в первом порыве молодости расцветает вся природа, безумно и пышно.
Дед Ламби точно помолодел. Его желтое, худое лицо порозовело, он стал еще разговорчивей и веселей. Нонка снова стала заботиться о нем, и он опять молодецки сдвинул набекрень мохнатую папаху и заважничал. И Дамян переменился. После смерти жены он стал замкнутым, молчаливым, а теперь узнать его было нельзя. Крупный, статный, он работал не покладая рук, и все ему было мало. Рано утром приходил он из села с маленьким сыном Маринчо на руках, оставлял его во дворе, а сам шел в коровник, тихонько посвистывая.
И Нонка успокоилась. Ей хотелось все на ферме устроить по-своему, и она минуты не сидела без дела. Дамян ходил за ней по пятам. Еще раньше, когда оборудовали ферму, Нонка оценила его работу – он больше всех помог ей в этом трудном деле. Теперь же она стала замечать, что он относится к ней еще заботливей и все старается порадовать чем-нибудь. Он всегда сразу догадывался, что ей нужно, и доставал и приносил на ферму: то новый ящик, безмен, электрическую лампочку, то лопату или еще что необходимое. Раз даже притащил пружинную кровать. Взял ее из конторы кооператива. Все, что ему удавалось раздобыть откуда-нибудь или выхлопотать в правлении, он передавал Нонке в собственные руки, улыбаясь кротко и добродушно.
– Принимай новый инвентарь, Нона!
Однажды он принес будильник и, как всегда, сразу же передал его Нонке.
– Смотрю я, твоя таратайка совсем отказывается служить.
Нонка была тронута и не знала, как отблагодарить его. В эти тяжелые дни, когда она переживала свое горе и чувствовала себя особенно одинокой, милое отношение Дамяна, его заботы и внимание искренне радовали и успокаивали ее. Вскоре оба так привыкли работать вместе, что понимали друг друга с полуслова. Она готовила свиньям корм – Дамян разносил его, он косил люцерну в саду – она собирала ее в стожки, и потом вместе они носили ее на ферму. Вечером, если Нонка не была дежурной, они вместе возвращались в село. Нонка привыкла к нему, и когда, случалось, он не приходил на работу, она ждала его до самого вечера. Спокойный, тихий и умный, он заполнял пустоту ее жизни, и без него она чувствовала себя одинокой. Она привязалась и к его ребенку и полюбила его. Это был тихий, худенький мальчик, в старой, некрасивой одежде, росший без материнской заботы и ласки. В свободное время Нонка шила ему обновки, мыла его, наряжала, как куклу, и ребенок привязался к ней. Каждое утро, входя с отцом во двор фермы, он кричал еще в воротах:
– Тетя Нона, ты где?
Нона брала его на руки и целовала в щечку.
С каждым днем воспоминание о ее жизни с Петром становилось все бледней и бледней. И часто она думала, что их жизнь, такая счастливая и такая горькая, была лишь обманчивым и мучительным сном. Но вечером, стоило ей остаться одной и закрыть глаза, как Петр вставал перед ней, с прищуренными глазами, суровый и гордый, властный и любимый. И тогда она чувствовала, что в глубине сердца таится тяжелая, безысходная любовь к Петру. Она забывала об его измене, обо всем, что произошло между ними, и мысленно обнимала его с трепетом девственной чистой любви. Но утром, освободившись от ложного обаяния сна, она рассуждала трезво, мысли ее были ясны, и, вместо любви, в сердце зарождалась обида и осквернение. Медленно и мучительно зарастала рана, но зарастала с каждым днем, и в ее юной душе пробивался нежный росток новой жизни. «Не сломит ли его буря, и для кого ему цвести?» – спрашивала она себя в смущении и тревоге.
Калинко снова стал ходить на ферму. И раньше, когда Нонки еще не было на ферме, он часто приходил к деду Ламби, но теперь что-то уж больно зачастил. Он очень возмужал за последние три года, отпустил себе усики. Но, хотя черты лица его стали как-то строже, хотя он старался выглядеть твердым и решительным, из его кротких голубых глаз струилось мягкое сияние страдающей артистической души. Три года назад, еще до замужества, Нонку смущало его молчаливое ухаживание, и теперь она не знала, как вести себя с ним, видя, что он ходит на ферму ради нее. Она стыдилась, что причинила ему столько страданий, но ей льстила его неизменная, самоотверженная преданность, да и любила она его, как любят больного, беспомощного ребенка.
Однажды вечером Калинко пришел со своим аккордеоном. Дед Ламби и Нонка сидели за воротами на скамеечке. Дамяна не было. Дед Ламби, как всегда, очень обрадовался Калинко. Он подвинулся, освободил ему место, болтая безумолку. Наконец, обратившись к нему, он сказал:
– Ну, довольно разговоры разговаривать! Ты лучше сыграй да спой нам! Так-то вот!
Калинко давно уж держал аккордеон на коленях и, казалось, только и ждал, чтоб дед Ламби умолк. Он перекинул кожаный ремешок на плечо и растянул меха. Из-под его пальцев полились грустные, нежные звуки. Он откинул голову назад, оперся о стену и заиграл в каком-то опьянении. Дед Ламби опустил глаза, умолк. Долго сидел он грустный, задумчивый, и, наконец, сказал:
– А ну-ка, спой ту, твою! – и опять опустил голову.
Калинко допел песню и начал другую. При первых звуках необыкновенное сияние озарило его смуглое лицо. Тут были и счастье, и радость, что Нонка услышит эту песню, сложенную для нее одной. Лицо его стало мечтательным и грустным, в глазах блестнула слеза. Он не пел, он говорил тихо и задушевно своим мягким грудным голосом.
Три года, три черных года
Как покинула меня моя любимая.
Три года, три черных года
Как забыла меня моя любимая.
А-ах!..
– А-а-ах! – тяжело вздыхал вслед за ним аккордеон. После каждого куплета Калинко отдергивал руку от клавишей, растягивал мехи, и тогда аккордеон вздыхал так безнадежно, будто в нем было живое сердце, собравшее в себе все человеческое горе.
При этих вздохах Нонка невольно поглядывала на Калинко. Он сидел все так же неподвижно, откинув голову, глядя куда-то вдаль. Лицо его странно преобразилось, на губах трепетала печаль. Но не только печаль, а и примирение с жестокой судьбой, горькая насмешка над разбитым сердцем, дерзнувшим полюбить ту, что никогда не полюбит его.
Комок подкатил Нонке к горлу, она с трудом сдерживала слезы. А Калинко пел о речке, журчанье которой он слушал каждый вечер, об ивах, которые одни утешали его, потому что только им была близка и понятна его скорбь. И в конце песни с восторженной и трогательной преданностью он обещал своей любимой любить ее до тех пор, пока речка течет через поле…
– Ах, чтоб тебе неладно было! До слез довел! – ласково проговорил дед Ламби и начал пальцем тереть глаза.
Калинко опустил аккордеон на колени, улыбнулся и ничего не сказал. Все молчали под грустным обаянием песни.
Солнце незаметно село. Прозрачный мрак окутывал поля. Бледно-зеленые ивы начинали темнеть. Над ними летала стая горлиц в поисках ночлега. Слышен был мягкий шелест их крыльев: фив, фив, фив. Потом они опустились на ивы, уснули. Угомонились и воробушки, которые собирались стайками в роще и подымали писк на все поле.
– Запоздала я сегодня, – сказала Нонка и встала.
– Оставайся здесь ночевать, Нона! – попросил дед Ламби.
– Нет. Надо сходить кое за чем домой, – настаивала Нонка.
– Тогда пусть Калинко проводит тебя, – сказал дед Ламби.
– Да я и одна дойду. Рано еще.
– Нечего одной ходить по полю в темноте. Вставай, Калинко, проводи ее, а потом опять возвращайся.
Калинко встал еще до того, как дед Ламби обратился к нему.
– Пойдем отсюда, через поле, – сказала Нонка.
– Ладно, – согласился с готовностью Калинко.
Он быль очень взволнован, потому что в первый раз шел с Нонкой так поздно вечером в поле. Нонка предчувствовала, что он заговорит о своей любви, и ее очень мучило это. Песня еще звучала в ее ушах, камень лежал на сердце. «И чего мучаю человека? – думала она. – Почему не скажу прямо, что не могу полюбить его. Он поймет меня, и мне станет легче. Мне начать? Нет, пускай он первый заговорит, и я ему все скажу!» Но слыша его нервное дыхание, видя его смущение, Нонка испытывала к нему жалость и не решалась так жестоко оттолкнуть его от себя. «Бедный, он любит меня!» – думала она, и какое-то неуловимое чувство близости и благодарности согревало ей душу.
Чтоб нарушить тягостное молчание, она сказала обыкновенным, дружеским, даже шутливым тоном:
– Как ты переменился, Калинко! Стал совсем другим, даже усы отпустил.
– Человек меняется… Только сердце остается прежним.
Он опять умолк. Прошли еще несколько шагов, и Нонка остановилась.
– Ну, дальше я одна пойду.
Калинко словно испугался, что она уйдет, и быстро заговорил:
– Нона, я пришел сегодня, чтоб поговорить с тобой… Ты много выстрадала, и мои слова могут огорчить тебя, но…
Нонке надо было прервать разговор и уйти, но она не сделала этого. Опустила голову, приостановилась. Ее пугало любовное признание Калинко, но глубоко в душе она ждала его. Он стоял совсем близко, она видела безумный блеск его глаз и думала: «Убегу! Убегу!», но неведомая сила приковывала ее к месту.
– Ты знаешь, что я люблю тебя, Нона! – говорил Калинко, смотря на нее с отчаянной решимостью. – Три года прошли с тех пор, как ты вышла замуж, а я ни разу не подумал о другой. Когда ты радовалась, радовался и я, когда страдала, страдал и я…
Незаметно он положил руку ей на плечо и шептал все быстрей и несвязней. Нонка хотела отойти от него, но ноги, казалось, вросли в землю. Она ощущала его горячую, дрожащую руку у себя на плече, шее, щеке и думала: «Господи, что я делаю! Зачем я стою и слушаю его, не скажу, чтоб замолчал. Да я же ведь не люблю его!» Но в то же время она сознавала, что чистая и бескорыстная любовь этого человека согревает ей сердце. Она стыдилась своей слабости, но не имела сил противиться ей.