355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Дроздов » Мать-Россия! Прости меня, грешного! » Текст книги (страница 4)
Мать-Россия! Прости меня, грешного!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:19

Текст книги "Мать-Россия! Прости меня, грешного!"


Автор книги: Иван Дроздов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

При таком-то стиле начинала побаливать печень, а вес мой при росте в сто семьдесят два сантиметра перевалил за девяносто.

Потом только, много позже, мне открылась мальцевская мудрость и в отношении к своему организму – он давал простор уму и мышцам и ничем ядовитым, противным нашей природе, не нагружал себя. Он понимал потребности организма и не вредил ему.

Была у нас с ним и вторая, и третья встречи. Помню, я приехал к нему за статьёй, которую он обещал для «Известий» – «Философия земледелия». И вновь мы с ним ездили по полям. Потом Терентий Семёнович пригласил меня обедать. Обед был очень скромный – гречневая каша с молоком и чашечка смородинного киселя. В корзиночке лежал черный и белый хлеб, но хозяин его не ел. Я был очень голоден, готов был проглотить слона, но из деликатности лишь попробовал его, мальцевского хлеба. Он был выпечен дома,– без примесей,– от него шёл какой-то особый хлебно-сдобный дух, и он был очень вкусен.

После обеда Мальцев проводил меня в правление колхоза, а сам направился в склад осматривать семена. Вечером был ужин; Терентий Семёнович выпил кружку молока и съел кусочек белого хлеба. Он, как и прежде, допоздна читал и что-то выписывал себе в тетрадь. Статью «Философия земледелия» он мне уже отдал и назавтра утром был назначен мой отъезд в Челябинск.

Позже я вернулся с Урала в Москву, но связи с товарищами прошлых лет не терял; каждый раз, когда уральцы приезжали на какое-нибудь совещание, я шёл к ним в гостиницу и мы в дружеских беседах проводили час-другой. Обыкновенно в номерах устраивалось угощение,– тут были мясные, рыбные блюда из ресторанной кухни, торты, конфеты, пирожные,– и, конечно же, вино. Иное дело у Мальцева; он, как всегда, номер занимал скромный, и в номере в тот же день появлялись новые книги, много брошюр, журналов, в том числе иностранных – по земледелию; всегда новые люди – столичные учёные, специалисты-сельхозники из других областей. На столе – ваза с фруктами, бутылки с нарзаном, сладкие напитки. Алкоголя он не терпел – никогда, ни при каких обстоятельствах. И если даже на официальном приёме произносились тосты, он пил воду и ни от кого не скрывал своего категорического отрицания вина и табака.

А однажды я пришёл к нему в гостиницу во время обеда,– он сидел в номере и ел овсяную кашу. На второе и на третье – яблоко. Мне он тоже предложил разделить трапезу; я хотел было спросить, где он тут смог раздобыть эту пищу «английской королевы», но постеснялся. Судя по чайнику, закипевшему на электрической плите, и по кастрюльке, из которой он наложил мне каши, я мог догадаться, что обед он готовил себе сам. Впрочем, не стану гадать, но в одном я мог быть уверен: строгую разборчивость в еде и какую-то необыкновенную спартанскую непритязательность он сохранял всюду, и при любых обстоятельствах не нарушал системы питания и диеты. И когда я недавно увидел его на экране уже накануне его девяностолетия, и по-прежнему худого, стройного, прямого,– и услышал, что и сейчас в его деловом распорядке ничего не изменилось, я снова и снова подумал о том, как мы ещё плохо знаем возможности своего организма и как много вредим его физической натуре. Мальцев и в этом далеко ушёл от своих современников, и, может быть, придёт время, когда люди будут изучать не только его систему земледелия, но и образ жизни – систему взаимоотношений с собственным организмом, являющимся самым высшим даром природы.

Закончив читать записки о Мальцеве, Борис бережно положил их под подушку. И взгляд его устремился к двери: там стоял доктор Морозов. И смотрел на друга, словно пытал его: ну, как?.. Что скажешь о прочитанном?.. Но Морозов кивнул Борису и скрылся в коридоре.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Елена Евстигнеевна не хотела отпускать сына на дачу, но Борис был категоричен:

– Я взрослый человек, позволь мне поступать, как я захочу. Наконец, здесь, в Москве, моё сердце опять стало болеть.

– Хорошо, хорошо,– согласилась Елена Евстигнеевна,– поступай, как знаешь, но только с одним условием: ты будешь продолжать лечение у экстрасенсов.

– Уволь, матушка. В Москву я ездить не желаю.

– Целители будут приезжать к тебе.

– Но это дорого. Они, подлецы, дерут семь шкур.

– А это уж моя забота. Для меня здоровье твоё дороже денег.

Подошёл к матери, поцеловал в волосы.

– Ты у меня славная. Присылай своих сенсов.

– Говоришь так, будто не веришь в них.

Борис присел в кожаное отцовское кресло. Не выпуская руку матери, в мечтательном раздумье проговорил:

– Разные они – эти твои шаманы. Иные производят впечатление, хочется верить: им действительно ведомо то, что от других сокрыто – даже от маститых, искусных врачей. Но вообще-то... ты ведь знаешь, мать: я реалист – ни в Бога, ни в чёрта не верю. Кстати, в науку медицинскую – тоже. Слишком тонок человеческий организм. А-а, да ладно! Чего уж... Будем жить, пока живётся.

Заявление об увольнении с работы по состоянию здоровья он послал письмом. И в тот же день на собственной белой «Волге», подаренной ему отцом по случаю защиты кандидатской диссертации, отправился в Радонежский лес – там невдалеке от Копнинских прудов и Святого озера, на холме, с которого открывался вид на Сергиеву лавру, стояла дача его друга Владимира Морозова. Она досталась ему от тестя и была тёплая, благоустроенная,– живи в любое время! Тесть Владимира, полковник в отставке, умер через месяц после смерти жены – дача перешла к Владимиру.

В потайном месте – за кирпичом над воротами – отыскал ключи от гаража и дома, поставил машину и пошёл на усадьбу. Здесь, почти в самом центре, голубело в лучах неяркого сентябрьского солнца зеркало бассейна. Лавочка, два шезлонга, золотистая полоска домашнего пляжа. Борис вытащил из-за ремня рубашку, расстегнул все пуговицы – пошёл бродить по усадьбе. Жадно вдыхал вольный, свежий, лесной воздух. Отлетел город и с ним вседневная суета городской жизни,– ничего не надо делать, некуда ехать, спешить – он был свободен в том абсолютном и полном смысле, которое вкладывалось в это прекрасное слово: свобода! Он может сесть на шезлонг и хоть целый день смотреть на изумрудную гладь воды. Он может спать – час, два, три – до самого вечера; а будет холодно, перейдет в дом, в большую комнату с роскошным камином и с видом из окна на южную сторону,– Владимир предоставил ему свой кабинет,– и там завалится спать,– и спать будет ночь, а если захочет и день, и никто в мире, ни одна душа, не растолкает его, не зазвонит телефон. Свобода! Полная и абсолютная, какую только может вообразить человек. «Летите, в звезды врезываясь»,– вспомнил слова Маяковского, сказанные тоже по случаю свободы, только иного рода. «...Ни тебе аванса, ни пивной... Трезвость». Да, и трезвость. Я могу не пить. Кто мне мешает тут совсем исключить вино. Вот только курево...

И он полез в карман за пачкой сигарет.

Раскурив сигарету, почувствовал шум в голове,– вначале лёгкий, приятный, но с каждой новой затяжкой шум усиливался, он чувствовал головокружение, слегка поташнивало. Но он курил и продолжал затягиваться всё сильнее, пока огонёк, сжигавший сигарету, не подступил к большому пальцу, не причинил боль. Тогда он машинально отдернул руку и бросил окурок в бассейн. Окурок, зашипев и испустив струйку дыма, поплыл с отмели на глубину – к противоположному берегу. Две больших рыбины, всплывшие посмотреть на пришельца, шарахнулись в стороны.

Борис хотел было выловить окурок, но поблизости не нашёл длинного предмета, махнул рукой и пошёл в дом. Поднялся на второй этаж, в кабинет хозяина, открыл окно, выходившее на соседнюю усадьбу и дальше – на лес, тянувшийся едва ли не до самой Москвы. В соседнем саду у яблони возился отец той самой Наташи, которую ещё девочкой видел здесь Качан и помнит, что отец и соседи любовно называли её Ташей. Теперь она учится в Тимирязевской академии.

– Тимофеич! – крикнул из окна Борис, приветственно подняв руку.

Сергей Тимофеевич с минуту стоял, не понимая, почему в кабинете соседа не сам хозяин, а его друг Борис Качан, которого он, впрочем, знал давно, и тоже поднял для приветствия руку.

– С приездом в наши края! Хозяин-то тоже приехал?

– Приедет в субботу, я тут буду жить один. Врачи прописали пожить на природе.

– Эт, хорошо! Тут у нас воздух, опять же и дом без человека стоять не любит.

Борис разделся, залез под одеяло и очень скоро забылся крепким сном молодого человека.

Проснулся он вечером, часу в девятом. В открытое окно мирно смотрел малиновый глаз заходящего солнца. За дальней дачей силуэтом исполинского коня с золотистой гривой недвижно и нереально рисовался чёрный непроницаемый лес. Крыши дач, тянувшихся к лесу, тоже казались нереальными,– и вся природа, непривычно тихая после города, походила на полотно, где художник широко и щедро положил свои неяркие ласкающие глаз краски.

Борис потянулся, шумно вздохнул. Взгляд его невольно обратился к соседней усадьбе, и тут он увидел картину ещё более мирную, идиллическую. Молодая девушка в белой блузке и розовой косыночке гнала по тропинке корову, называя её немецким именем Марта, приговаривая: «Марта, моя хорошая, иди, умница, иди, родная...»

«Наташа – студентка. Но позвольте: корова... Какая нелепость!»

Борис непроизвольно поджал нижнюю малиново-пухлую губу, и оттого верхняя губа вздыбилась, рот скривился в презрительно-кислой мальчишеской гримасе. Он родился в Москве, на улице Горького, никогда не знал животных, даже кошки или собаки, и корова в его в сознании ассоциировалась со стогами сена, обилием нечистот,– чем-то грубым, дурным и громоздким. Бывая на даче и попадая случайно на автомобиле в стадо коров, он останавливался, давая им пройти, и опасливо поглядывал на рога, которыми эти большие животные в любую минуту могли двинуть по кабине и отшвырнуть с дороги его «Волгу». Он и молоко, если оно было сырым, покупалось у молочницы, пил неохотно, с некоторой брезгливостью,– ему в мельчайших подробностях представлялось, как, какими руками доят корову, в какую посуду затем разливают. И всё казалось нечистым, не таким, как нужно, как бывает где-то в совхозе, на молочной фабрике, в магазине.

Он, как и все городские, конечно, ел молоко, сметану, сыр и мясо,– и, конечно же, знал, из чего они производятся, но сам процесс производства необходимых для жизни человека продуктов его как-то не интересовал, и он мало задумывался о тех, кто и как это делает, как они живут и что это за люди. А тут вдруг Таша, студентка,– и, помнится, прехорошенькая девочка. Втайне он ещё намеревался за ней поухаживать – и вдруг она в роли молочницы!

Проводив взглядом Наташу с коровой,– они прошли в сарай, стоящий в глубине сада,– Качан стал с пристрастием осматривать соседский дом, сад и тут вдруг у забора, к ещё большему удивлению, увидел пчелиные ульи. Вспомнил, что ульи здесь стояли и раньше, но он, бывая несколько раз на даче друга, не обращал на них внимания и не видел коровы, а теперь и ульи, и корова заинтересовали его в связи с Наташей. «Она подросла, стала студенткой, к ней можно зайти в гости»,– думал он. А тут вдруг в голову пришла и другая счастливая мысль: «Буду брать у неё молоко, куплю мёда». Он с этой мыслью спустился вниз, умылся, затем поднялся к себе и стал торопливо одеваться. Вечер стоял сентябрьский, тёплый, даже душный, но Борис на белую рубашку небрежно накинул замшевую куртку, поправил на руке массивный золотой перстень с непонятным таинственным вензелем на печатке,– пошёл к соседям.

Постоял возле калитки,– никто его не окликал, прошёл в глубину сада, к хлеву. И тут услышал мерные удары молочных струй, раздававшиеся из глубины сарая. И голос:

– Кто там?

– Это я, ваш сосед. Хотел бы купить у вас молока.

– Подождите, я сейчас подою корову.

И Борис стал ждать. Сначала он столбом торчал у ворот сарая, затем подался к ульям и уж подошёл к ним близко, но тут вспомнил, что пчёлы имеют обыкновение жалить,– отступил назад и двинулся к дому окольной тропинкой мимо яблонь. На яблонях мощно и густо висели плоды: на одном дереве ярко-красные, круглые, на другом зелёные и, видно, тугие, жёсткие. «Наверное, зимние»,– подумал Борис, трогая рукой яблоко. Вспомнил, как в больнице какой-то больной сказал: «Яблоки надо есть, в них калия много, а калий нужен для поддержания в организме баланса». Какого баланса, он не сказал, а Борис, для которого не было недостатка в любых продуктах, пропустил мимо ушей это учёное рассуждение и даже не подумал о том, что яблоки он не любит, ест их мало, а всё больше налегает на печево, пряники, варенье и особенно любит мясо. «Может, Наташа продаст мне и яблоки,– думал Борис, втайне надеясь потеснить в своём рационе всё, что дает ему полноту.– Я здесь буду есть молоко, творог, яблоки,– ещё буду брать у неё мёд, хорошо бы в сотах». Мёд в сотах он никогда не ел, но слышал и об этом: мёд в сотах есть полезно, это от чего-то помогает.

Вышла из хлева Наташа, и Борис устремился к ней. Девушка несла два наполненных до краёв ведра,– Борис хотел было подхватить вёдра, но Таша сказала:

– Не надо, я сама донесу.

– Как много молока! Шестнадцать литров!..

– Марта у нас щедрая.

– А утром? Тоже даёт?

– И утром, и в обед.

– О-ёй!.. Море молока! Куда же вы его деваете? Продаёте, конечно?

Борис хотел спросить: «И сколько берёте за литр?», но вовремя одумался. Шёл, поспешая, сзади.

На веранде, где под красивой клеёнкой стоял большой стол и на нём аккуратно расставленная белоснежно-чистая эмалированная посуда, Наташа поставила на лавку вёдра, прикрыла их крышками и тут обратила взгляд на молодого человека.

– Я буду тут жить. Если можно – брал бы из-под коровки, парное. Я, видите ли... отощал, мне нужно поправиться.

Наталья смерила его взглядом, улыбнулась – без зла и насмешки, а так, будто бы говоря: и в самом деле. Впрочем, мне всё равно.

И ни тени смущения, ни жеста, ни слова, в котором бы выразилось почтение перед городским молодым человеком,– и как будто бы даже не было и обыкновенного, сообщённого инстинктом природы желания нравиться. «Грубое, примитивное создание» – в сердцах подумал Качан, но как раз в тот момент Наташа обернулась к нему, обратила взгляд своих тёмных простодушно-изумлённых и доверчивых глаз. В это одно мгновение она поразила его – не красотой, нет, тут было что-то другое, не очень понятное, трудно объяснимое. Она смотрела на него с высоты, издалека – в её мягкой слегка иронической улыбке он увидел сочувствие и жалость. Ему вспомнилась другая минута, когда он был сконфужен ужасно и непоправимо сокрушён. Ему было пятнадцать лет, и он учился в десятом классе. Немного гордился, что от своих сверстников шёл в учёбе с опережением на один год. И был отличником. И вот однажды вечером в неучебное время он спешил в школу на встречу с каким-то чемпионом. Впереди шла девочка – такая же возрастом, как и он. Незнакомая, не из его школы. И очень симпатичная, изящно-стройная, и как-то особенно складно, со вкусом одетая. Он догнал её, принялся шутить. Сказал, что идёт на встречу с каким-то спортивным чемпионом. «И хотя сам я фигурист»,– сказал небрежно. «Это не трудно заметить»,– окинула его взглядом девочка. И улыбнулась,– ну, точно, как теперь Наташа! Он уже тогда был похож на подрумяненный пирожок и застыдился собственного вида.

Но окончательно он покраснел, и побледнел, и ему стало до слез обидно, когда он на сцене за красным столом рядом с директором школы увидел ту самую девочку, с которой шёл по улице. Директор объявил: «Мы сегодня встречаем у себя дорогую гостью, чемпионку мира по художественной гимнастике».

Да, он теперь испытывал нечто похожее. И, может быть, впервые чрезмерную полноту свою осознал не как невинный недостаток, а уродство, вызывающее грустную снисходительную улыбку.

– Пожалуйста, приходите за молоком, но я должна знать, сколько для вас оставлять.

– От такого вашего обилия мне самую малость – склянку, горшочек, а если разохочусь – попрошу больше.

Качан пытался шутить. Наташа разливала молоко по стеклянным банкам, кастрюлям.

– А ещё я хочу купить у вас мёда. Хорошо бы майского, а?.. По-соседски.

– Мёд я не продаю,– сдаю государству, в кооперацию. Но вам так уж и быть: майского, по-соседски.

Наталья прошла в другую комнату и тотчас вернулась с трехлитровой банкой свежего янтарного мёда.

– Вот, поправляйтесь.

И снова улыбнулась,– украдкой, незаметно.

Борис смешался окончательно, хотел возражать, говорить о плате, деньгах, но слов подходящих не находил; принял в одну руку банку с мёдом, в другую с молоком, постоял ещё с минуту и пошёл домой.

Со сложным чувством неудовольствия, досады на свою полноту, но в то же время и каким-то незнакомым доселе одушевлением Борис вернулся к себе в дом, стал приготовлять ужин и не заметил, как пала на землю тихая, вся заполненная неясными шорохами темень, скрывшая от глаз силуэты дальних дач и рядком стоявшие у крохотного пруда березы,– видны были лишь небо, сиявшее звёздами, да чёрная полоска леса, напоминавшая забытую кем-то пилу или зубчатый силуэт доисторического ящера.

Отоспавшись за день, Борис не испытывал свойственного ему состояния дремотной истомы,– резво ходил по усадьбе, заглядывал в дальние потаённые углы и всё время ловил себя на мысли, что поминутно поглядывает в сторону соседской усадьбы, ищет глазами Наташу, и, когда она появляется в саду, он прячется от её взора, но украдкой неотрывно следит за каждым её движением. Ему то и дело повторялась в воображении встреча с ней, слышался её голос, и во всех подробностях рисовался себе сам,– он даже вслух произносил слова, которые ей говорил, и как бы со стороны слушал себя, представлял жесты, манеры... И всё выходило не так уж плохо, как ему казалось вначале, и даже её иронически-добродушная улыбка воспринималась теперь иначе,– как робкое признание его исключительности, важного положения в обществе. «Ведь знает она, что я – кандидат наук, заведую лабораторией. Печатаю статьи, читаю лекции». На ум так же пришли слова «сын академика», но тут он застыдился, отогнал их прочь. «Уж это-то глупо и недостойно с твоей стороны». Он всегда старался держать свои мысли в чистоте, не совершал ничего такого, что бы роняло его в собственных глазах. «В человеке всё должно быть прекрасно...» – вспомнил он крылатую чеховскую фразу. И старался не на словах, а на деле быть таковым. И искренне верил, что он именно и есть такой человек, а его склонность к вину, вкусной, обильной еде – наконец, курение – суть широкой натуры, вольного нрава, желание всё изведать, постичь и ни в чём не ставить себе предела. «Это всё человеческое»,– утешал он себя, и к случаю припоминал афоризм Карла Маркса: «Ничто человеческое мне не чуждо». И было ещё одно обстоятельство, укреплявшее иллюзию непогрешимости всех его действий,– это уж было совсем странно,– все так называемые слабости ему казались достоинствами,– и даже вид колобка, этакого неваляшки представлялся забавной особенностью, выделявшей его в среде товарищей, своеобразным шармом, способным привлекать к нему внимание, усиливать очарование его личности. Так все свои наклонности, привычки он приводил в соответствие с представлениями об идеале и серьёзно полагал, что он и есть тот самый человек, который мог бы служить идеалом для других,– и уж, разумеется, не имеющий никаких оснований упрекать себя в чём-либо.

Борис Качан в рассуждениях о себе, о своём месте среди людей шёл далеко, вспоминал, как ещё в школе, с первого класса и до десятого, он был отличником и в двадцать шесть лет стал кандидатом наук – о «волосатой руке», то есть об отце– академике, совесть молчала – он и быстрое продвижение по службе приписывал своим исключительным данным. «Лидер, во всем и всегда, лидер – вот кто я таков!» – кричало у него всё внутри. «А она...– Качан оглядывал соседский сад, привставал на цыпочках, тянул шею,– возится тут в грязи и ещё воображает».

У хлева с ведром воды и лопатой маячил силуэт Тимофеича. «Отец Ташутки – пьяница,– вспомнил рассказы Морозова.– Мать у них умерла, Наташа живёт с отцом». Морозов об отце Наташи говорил много хорошего. «Прошёл всю войну, был командиром батареи реактивных минометов – грозных ”Катюш“, но теперь попивает. После смерти жены так и вовсе запил».

Из хлева донеся голос: «Стоять!.. Стоять, говорю! У-у, скаженная!»

Из-за крыши соседского дома резво вылетел молодой месяц. Небо побледнело, многие звёзды, как снежинки на ладонях, растаяли. Борис ещё гулял некоторое время по саду,– надеялся увидеть Наталью,– была дерзкая мысль вновь посетить её,– но теперь, с появлением в поле зрения Тимофеича, свои планы отложил на завтра и нехотя побрёл в дом. Здесь, в столовой, на обширном яйцевидном столе разложил испечённые матерью пирожки с рыбой, капустой и с мясом, любимые с детства ватрушки с творогом и пончики с печенью, поставил перед собой молоко и мёд, стал есть. Мёд он вылил на тарелку, молоко пил из кружки,– необычайно вкусным, и сладким, ароматно пахнущим показался ему ужин в одиночестве и на природе; он ел, как всегда, много, смачно, с толком разбирая запахи и вкусы,– ему особенно нравилось сочетание пончиков с мёдом, пирожков с молоком,– Борис не просто ел, он священнодействовал. Но если раньше он ел просто потому, что ему хотелось, и не рассуждал ни о пользе съестного, ни о вреде ожирения, то теперь, отправляя в рот пирожки, он думал о том, что много есть вредно, что на ужин хорошо бы выпить стакан фруктового сока или съесть два-три яблока, что полнота человека не красит и от неё все его болезни,– знал об этом и – ел. Где-то в глубине сознания ворошилась мысль: «Остановись, побереги себя, будь человеком», но мысль эта гасла, как гасли в свете луны слабые звёздочки, и он, лишившись тормозов, ел ещё больше, ещё азартнее – ел так, будто долгое время голодал и теперь дорвался до вкусной пищи. Однако человек потому и человек, что он думает и не думать не может. Им снова овладевала мысль,– теперь уже иная, противоположная: «Как бы мне ни было трудно, пусть я буду умирать, но стремления вкусно и вдоволь поесть мне не одолеть – это выше моих сил, да это и не надо». «Не надо!» – это вот «не надо», едва коснувшись сознания, уже заглушало все другие помыслы: тут была надежда, тут, казалось, для него и заключалась вся философия жизни. И, как всегда, это «не надо» получало развитие, логическое, всестороннее обоснование. «Такова моя комплекция, структура, конституция. Живут на свете и полные люди, их много, и живут они долго. К примеру, Черчилль. Он был толст, а жил долго и умер по какой-то глупой случайности. За ум и хитрость его называли капитаном западного мира. Наконец, киевский хирург Амосов недавно по телевизору сказал примерно следующее: ещё никто не доказал, что лишние килограммы веса вредны для человека. Правда, хирург говорил о килограммах, а не о десятках килограммов. Однако же, может, и два-три десятка не так уж вредны. А вообще-то... Не так я и толст. Все мне говорят, пугают – да пошли они!.. Я молод и буду жить долго!»

Мысли эти в привычной последовательности и точь-в-точь, как прежде, повторились и теперь, за ужином, который был для Бориса особенно приятен ещё и тем, что получен был из рук Наташи. Несколько раз он порывался встать из-за стола, пойти к машине и достать из багажника бутылку коньяка,– но нет, он этого не сделал, воздержался; как бы не надсадить сердце и не вернуть боли. «Я тут на даче, на воздухе, пить не буду. Курить – другое дело, тут уж не моя воля, а пить – воздержусь».

Решил твёрдо и не подумал о том, что подобных решений принимал немало, и всегда подвёртывался случай, вынуждавший его признать своё решение необязательным. Сейчас он об этом не думал, зато твёрдо и бесповоротно,– на этот раз уж выдержит характер! – решил: не пить! И, может быть,– навсегда.

Словно молния, вспыхнула в голове мысль – яркая и спасительная! – все его беды заключены в вине! От него болезни и все невзгоды. Даже излишняя полнота! А уж с вином-то покончить – раз плюнуть!

Решил было пойти к машине, вынуть из багажника три бутылки коньяка и четыре бутылки сухого вина, разбить их, выбросить, но от такого шага себя удержал. Подумалось: «Мало ли какой может выйти случай! Гости заявятся, или что?.. Вот приедет Морозов – отдам ему».

Пирогов он съел много, и трехлитровую банку молока ополовинил, и мёд значительно поубавился. Чувствовал себя скверно. Давило на низ живота, в голове тупо и нудно шумело. И даже сердце как будто стало покалывать. «Надо бы поменьше,– думал он. И не торопился подниматься из-за стола.– Ну, вот – старое дело, дал волю аппетиту под завязку. Ах, чёрт! Вечно бранишь себя и вечно потом забываешь».

Сидел за столом и тупо, осоловело оглядывал беспорядочно заставленную посудой столовую. Интерес к окружающему и даже к самой жизни как-то вдруг поубавился. Нездоровый организм его принялся переваривать пищу, количество которой во много раз превышало норму, назначенную для человека природой.

«Интересно, где её комната? Как она живёт, чем занимается вечерами?»

Так думал Борис, поднимаясь наверх, в кабинет хозяина.

Тупое, давящее ощущение, происходившее у него всегда от полноты желудка, постепенно проходило, к нему возвращался интерес к жизни.

Не включая свет, подошёл к окну и очутился лицом к лицу с ней, Наташей. Она сидела в комнате второго этажа напротив – точно такой же, как и кабинет Морозова, и окно её комнаты было таким же, как у Морозова, только Наташа своё окно не раскрывала, а сидела за газовой занавеской и писала.

Он видел Наташу в профиль; она сидела недвижно, точно неживая, и черты её лица напоминали барышень со старинных гравюр или с полотен средневековых живописцев. Эти черты были тонки, правильны, обличали какую-то совершенную идеальную красоту. Яркая лампа высвечивала локоны волос; они свисали на лоб, на виски и образовывали беспорядок, придававший всей её фигуре особый колорит обаяния, то самое состояние непосредственного простодушия, которое отличает натур цельных и непорочных.

Она писала долго,– час, другой, и всё это время Качан стоял у затемнённого окна словно каменный; не слышал усталости в ногах, не считал времени,– стоял и смотрел на неё, и почти ни о чём не думал. Кажется, просиди она за письменным столом до утра, он бы всю ночь и смотрел на неё, но часу в двенадцатом она встала и потушила свет. Яркая настенная лампа скоро снова осветила комнату. Наташа, лежа в постели, читала, а он, стараясь не шуметь,– дачи отстояли друг от друга метрах в двадцати,– присел к письменному столу своего друга, непроизвольно ворошил стопку бумаг. И мысли его текли лениво, и не было в них ни энергии, ни новизны. «Вот она писала, а теперь читает и, может быть, будет читать и час, или два, а то и три – и так каждый день, из года в год. Терпение нужно для такой работы, и воля, и цель – может быть, серьёзная, значительная. А днём – хлопоты по хозяйству, пасека, корова... Да, корова. Но позволь! – это же труд физический, больших усилий требует. Отец-то – пьяница. Как же она со всем управляется?»

Спать не хотелось; он выспался днём и теперь лежал с открытыми глазами, разглядывал на тыльной стене кабинета, над большим электрическим камином, полосу от Ташиной лампы,– Наташа читала, а было уже поздно, шёл второй час, и Борис всё больше изумлялся упорству, с которым Наташа постигала науки, стремилась к знаниям.

Всё так же, не включая свет, забрался в постель, разглядывал очертания камина, блестевшую в полумраке медную решётку у очага, и полосу света, лившегося из окна соседней дачи. Он и ещё лежал час, а может, и два – в голове рождались планы встреч в Наташей, а золотисто-желтая полоса на стене светилась фантастической дорогой, куда-то звала, манила. Борис так и не увидел, как эта дорога погасла.

Сон его был некрепок, тревожен,– он в последние годы и вообще-то спал плохо, а тут слишком сильные впечатления подарил ему первый день жизни на даче.

Назавтра должен был приехать экстрасенс,– очередной, и на этот раз самый важный, самый главный. О нём говорили: «Лечит все болезни, может поднять из могилы».

«Чепуха какая – все болезни!» – думал о нём Борис, проснувшись утром. Подниматься не спешил. Делать ему было нечего, он никуда не торопился,– и вообще, Качан решил здесь больше спать, валяться – отдыхать, отдыхать. В голове лениво чередовались мысли: «Как ещё глупы люди, верят: «Лечит все болезни». Очевидная глупость, а кое-кто верит. И мать моя – тоже верит. Ведь это даже с точки зрения здравого смысла никуда не годится. Противоречит всем законам диалектики. Шаманство, религиозный фанатизм».

Вспомнил фильм,– кажется, «Праздник святого Иоргена»,– там артист Кторов играл исцеляющего людей святого. Одним мановением руки тот возвращал незрячим зрение, ставил на ноги калек и увечных. Так и этот – все болезни!..

Однако забавно. Посмотрим, как он меня будет лечить!

На улице оглушительно взревел мотоцикл, затрещал, захлопал. Борис в окно успел разглядеть, как из калитки выехала Наташа, как она свернула к шоссе и на красной чешской «Яве» метеором пронеслась по улице, скрылась за мостом у пруда. «Ездит на мотоцикле – вот ещё новость!»

Ему стало грустно и одиноко. Проснулся с тайной мыслью тотчас же увидеть Наташу, зайти к ней, поболтать, а она так бесцеремонно изменила его планы.

Оставался экстрасенс – забавный человек, надевший на себя маску всемогущего волшебника, напустивший вокруг себя туману, морочивший нормальных, и подчас совсем неглупых людей. И Борис снова подумал о матери, не жалевшей для него никаких средств. «Я для неё ребёнок. Для них, матерей, мы до конца – дети». Мысль эта привела к грустному заключению: «А я для неё ещё ничего не сделал».

Потом мысли приняли экономическое направление: «Интересно, сколько у неё денег, не слишком ли она много швыряет на этих самых всезнаек?» При случае решил поговорить с ней.

Борис согрел чайник и принялся за утреннюю трапезу, но как раз в этот момент к дому подкатил «жигулёнок» и из кабины вывалился толстяк,– подстать Качану. «Ну и ну,– подумал Борис.– Экстрасенс!»

Толстяк оказался проворным, быстро пересёк территорию, взбежал по приступкам веранды. Хрипло и неприятно кричал:

– Эй, люди! Есть кто тут?

– Входите! Дверь – не заперта.

И тотчас к нему вкатился колобок. Небрежно спросил:

– Вы – Качан?

– Он самый. Я вас ждал. Садитесь. Хотите чаю?

– С привеликим удовольствием. Из Москвы выскочил в шесть утра – не завтракал.

Борис предложил мёд, молоко, пододвинул пирожки и пончики. Тот с завидным энтузиазмом принялся за дело. И, казалось, не очень-то интересовался пациентом. А Борис удивлялся, почему гость до сих пор не представился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю