Текст книги "Судьба чемпиона"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Ты это что... серьёзно завязал? – пробубнил Михаил Игнатьевич.
– Слово профессору дал – не пить больше. И вот ей, Варе.
– Ну, ну, хорошо бы.
Михаил Игнатьевич налил рюмки всем остальным.
Александр много слышал о вреде спиртного, но не придавал значения этим разговорам, так как хотя и выпивал при случае, но считал себя непьющим. Здесь же, в присутствии незнакомых женщин, особенно Вареньки, боялся уронить мужское достоинство – пил вровень с Очкиным.
– Слово, говоришь, дал – эт хорошо! – продолжал Очкин, бубня себе под нос.– А чего оно стоит, слово твоё?.. Сколько раз давал его вот ей, Ирине.
Это было уж слишком! – при чужом человеке... Вот он всегда так: ни меры, ни такта.
Мать и дочь вмиг покраснели, потупили взор. Вилками ворошат кусочки мяса, но не едят. Александр сидел рядом с Варей; он краем глаза видел заалевший кончик её уха, над ним полумесяц локона темных волос.
– Вы говорите, папа давал слово,– нарушила она молчание. Голос её дрожал.– А я не слышала. Папа не давал мне слова, а если бы он дал, если б дал...
Грачёв положил ей на плечо свою большую сильную руку.
– Давал, доченька, давал. К сожалению, Михаил Игнатьевич прав.
Очкин, ободрённый поддержкой и, очевидно, желая сгладить неловкое впечатление, продолжал:
– Видел я твоего профессора, был у него. Несерьёзный он человек. Прожектёр! Безответственную болтовню разводит. Трезвость, говорит, нужна. Абсолютная трезвость! Я его спрашиваю: «А как установить эту самую трезвость?..» – «Запретить пить – и всё!» – говорит он мне.
Очкин качнул кудлатой серебряной головой, хмыкнул:
– Чудак! Семьдесят пять лет прожил, а говорит глупости. Вот уж кто-то истинно сказал: не всегда знания ума прибавляют. А ещё какой-то мудрец о профессиональном кретинизме говорил. В одном деле – профессор, а во всех остальных... Был у нас один такой: два института кончил, а предлагал одни глупости. О нём так и говорили: умный дурак.
– Николай Степанович Бурлов – академик, лауреат, признан во всём мире,– сказал молчавший до того времени Александр.
– Не о нем я, разумеется,– осадил свой пыл Очкин, поняв, что зашёл далеко.
И продолжал:
– В наше время желать абсолютной трезвости – всё равно что желать абсолютного счастья. Разводы, преступления, алчность, ложь, подлость, предательство... Наконец, сама смерть!.. Хорошо бы, конечно, без всего этого, да как избавишься вдруг от всего разом? Да и жизнь бы поскучнела. Всё бы стихло, смолкло – борьба, страсти, само движение. Люди бы лежали, да пили бы своё счастье. Чушь какая-то!
Очкину никто не возражал; все сидели и друг на друга не смотрели. Тема разговора хотя и была знакома каждому, но суть проблемы, её историческая подоплёка, социальная сторона, особенно же медицинская окраска, были для всех закрыты. Мало в них смыслил и Очкин, но в силу укоренившейся привычки под всем подводить черту, говорить последние, завершающие слова, вещающий истины тон,– всё это подавляло, отбивало охоту к возражениям.
К тому же Очкин был умён, хорошо знал психологию людей, нравы времени, потребности общества. Он во всяком случае пускал в ход практические доводы, применял холодный, деловой расчёт; складно и гладко обрамлял свою мысль. В его речи слышался своеобычный стиль, и блеск, и логика. Редко кто мог устоять с ним в споре.
В молчании заканчивали обед.
Стали прощаться.
Грачёв, провожая друга, сказал:
– Не обижайся на Очкина, он со всеми так: нагнёт башку словно бычок и бубнит себе под нос. Сколько знаю его – всегда такой.
– Странно,– пожал плечами Александр.– У нас бы такого в цеху не потерпели.
На прощание Грачёв напомнил другу:
– Если твоя матушка возьмёт меня – я, что ж, пожалуй пойду. Учеником пока, а потом, может, и заладится.
И, помолчав, добавил:
– По моей специальности – тренером или в школу учителем физкультуры – меня уж не возьмут. Да, признаться, хотелось бы в большой коллектив, к серьёзному настоящему делу.
Ну, а Михаил Очкин? Откуда у него такая самоуверенность, такое сознание собственной силы и непогрешимости.
Закладываться его характер начал в годы войны. Ему было двенадцать лет, когда гитлеровские солдаты, стоявшие в его родном селе в окрестностях Минска, расстреляли его отца – Игнатия Родионовича, бывшего связным в партизанском отряде. Весь тот страшный день Михаил проплакал, забившись в сено на скотном дворе, а ночью вышел и при свете луны у крыльца соседнего дома увидел спящего гитлеровца. Очевидно, немец был пьян: рядом на снегу лежал автомат. Михаил взял автомат и подался в сторону леса. Там его встретил партизанский дозор: в отряде знали о гибели его отца.
Первое жизненное потрясение наложило отпечаток на характер Михаила: он стал замкнут и молчалив, редко смеялся. Одна дума владела им: отомстить за отца. Она вела его по партизанским тропам. Он был смел до безрассудства; казалось, Михаил искал смерти, но смерть его обходила.
Однажды к партизанам опустился самолёт. Взлететь обратно не мог – не было бензина. И тогда Михаил сказал командиру отряда:
– Я знаю дорогу, по которой немцы возят бензин на свой аэродром. Разрешите устроить засаду?
Командир разрешил, выделил двух бойцов в помощь Михаилу. Они лежали, зарывшись в снег, у обочины дороги. Прошёл час, другой – мимо бежали машины, но бензовоза не было видно. В кузове показавшегося грузовика заметили бочку: бензин! Михаил выбежал на дорогу, выхватил из-за пазухи бутылку с мутной жидкостью. Смотрите, мол – самогон! Машина сбавила ход, но не остановилась. Из кабины высунулся офицер, вскинул пистолет, выстрелил в упор. Михаил качнулся, упал. Лицо горело,– опалило огнем, но – жив. Друзья подхватили на руки, понесли в лес. Пуля задела ухо, шла кровь. Рану перевязали, и Михаил скоро отдышался. Улыбнулся друзьям: жив!
– Вот оно как – угощать немцев самогоном.
Старший предложил Михаилу вернуться в лагерь – отказался. Приготовили на костре чай, подкрепились, и – снова в засаду. И снова грузовик – на борту две бочки. Михаил, перевязанный и укутанный до глаз, показал бутылку. Машина остановилась, и из неё высыпали немцы – шесть человек! Схватили парня и потащили в кабину. Партизаны ударили из автоматов. Завязался бой. Михаил юркнул под машину, прижался к колесу. Стрелял из пистолета немцам в спину. Убил шофера, прыгнул в кабину. Мотор работал, и Михаил рванул машину вперед. Знал: партизаны отойдут в глубь леса, знал и дорогу в отряд. И через полчаса он был уже на партизанской базе.
В бочках оказался бензин, пригодный для самолета.
К вечеру на базу вернулись его товарищи; немцы боя не приняли, рассеялись в лесу по другую сторону от дороги.
Самолёт взлетел, увозя раненых партизан и почту на большую землю. За тот подвиг Михаил получил медаль «За отвагу».
Подрастал и мужал Михаил в партизанском отряде. До конца войны много он исходил дорог по Белоруссии, вырос и окреп в боевых походах, стал заправским, смелым бойцом.
После войны учился. Окончил институт.
Счастливо складывалась карьера Очкина, он был удачлив, весел, любил юмор и умел остроумно, складно говорить. В делах был настойчив, но смелость со временем убывала. Случались ситуации, когда и надо было проявить характер, но ум диктовал расчёт и выдержку. Так постепенно вырабатывались иные свойства: осторожность и осмотрительность. И чем выше поднимался он по служебной лестнице, тем чаще приходилось оглядываться: наверху и ветер сильнее, и опор под ногами меньше. А случалось и так: не знаешь, куда шагнуть: влево пойдешь – себя зашибёшь, вправо – близкого человека в яму столкнёшь. Однажды и любимого человека пришлось локтем задеть. А случилась та история с Машей Полухиной.
Маша была замужем, Очкин – женат, но, встретившись на даче у её отца, известного учёного, они полюбили друг друга.
Учёный благоволил к Очкину. Однажды, когда нужен был директор завода, учёный предложил кандидатуру Очкина.
Время шло, Очкин работал исправно. Учёный был стар, его мучили болезни. Отошёл от дел, и многие стали забывать о нём. Его дочь Маша работала в конструкторском бюро завода. Главный конструктор к ней придирался: то не так, это не так. Позволял грубости.
Маша плакала. А однажды с ней случилась истерика – увезли в больницу.
Очкин всё знал, всё видел, но... не вмешивался. Не прост был главный конструктор, доводился родственником заместителю министра, в ведении которого находился завод. Отношения с министерством у Очкина и без того были натянутые, а тут ещё эта история.
Пригласил главного конструктора, пробовал урезонить мягко, без нажима. Тот понял слабину директора и, когда вернулась Маша, стал ещё изощрённее травить её.
Маша не выдержала, ушла с работы. Очкин сохранил добрые отношения с начальством, но... история с Машей тяжёлым камнем легла на сердце. Замкнулся Очкин, голову стал клонить ниже, говорил уж не столь увесисто. Глубокие складки пролегли на лице, а в волосах засветились серебряные нити.
Мало кто знал о его пристрастии к вину – умел скрывать свою слабость. Но после истории с Машей он стал пить чаще.
И одно только по-прежнему спасало его от людской молвы: умение держать себя в рамках – он пил хотя и регулярно, но не упивался. И никто не видел, и не знал,– даже и он сам,– как быстро разрушаются в нём силы жизни, особенно же разум и совесть, то есть всё то, что в своё время высоко подняло его над людьми.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вечером, придя с работы, Саша решил поговорить с Верой Михайловной о Грачёве.
Мать возилась на кухне, готовила ужин. Александр подошёл к ней, обнял за плечи:
– Мам, ты меня любишь?
– Ох, Сашок, слышит моё сердце: чего-то тебе понадобилось.
– Точно. Нужна твоя помощь. Ты ведь знаешь: давно я подручного ищу.
– Помню, но нет подходящего человека. Рабочих не хватает. Теперь молодые люди не то, что прежде: кем зря работать не хотят. Им должность подавай, место потеплее.
– Есть на примете человек, да не простой он. Боюсь, отдел кадров не пропустит.
– Ты ещё не знаешь, пропущу ли я, а уже за отдел кадров беспокоишься. Говори, что за человек.
– Вроде бы всем хорош, да зашибал малость.
– О-о... Пьяниц не надо. И не проси. Выбрось из головы, Сашок. Выпивоха – не человек!
– Я говорю: раньше пил, теперь он...
– Нет, сынок, я больше тебя знаю людей: пьяницу, как горбатого, могила исправит. Уж лучше разбойника, преступника – кого угодно, но только не пьянчужку. Ты знаешь, сколько мы от них настрадались.
Александр с ужасом подумал: «Не возьмёт!»
– Мам, успокойся, пожалуйста. Не такой уж он страшный, как тебе представляется. Наоборот: здоровый, красивый мужчина, ещё молодой. А в прошлом он был чемпионом по боксу. Ты его знаешь – мой сосед по палате.
– Константин Павлович?..
– Ну вот, а ты раскудахталась. Хороши бы мы были, если на доброту его...
– Ты так сразу бы и сказал. Константин Павлович – иное дело. Он, может, и выпивал, с кем не случается, однако же и лицом, и всем своим видом...
– Был за ним грех. И в трудовой книжке есть отметины. Так уж лучше ты сейчас обо всём узнаешь, чем потом, когда оформляться станет.
Вера Михайловна снова поникла головой и уже иным голосом спросила:
– Что же это он подручным к тебе... Специальности, что ли, никакой не нажил?
– Так уж вышло. Жизнь не заладилась. Бывает. Не пропадать же человеку.
И после минутного молчания:
– Мам, никогда я тебя ни о чём не просил. Ты у меня добрая, хорошая. Поверь, пожалуйста, в человека, возьми в цех и приставь ко мне в ученики.
– Ладно, ладно, адвокат несчастный. Присылай ко мне своего Грачёва.
Костю приставили к Александру на сборку. В перерыве на обед Саша спросил у Грачёва:
– Где жить будешь? Может, в общежитие пойдёшь? Направление достану.
– Домой буду ездить, в Комарово.
Непросто проходил Грачёв через отдел кадров; как увидели отметку в трудовой книжке, на дыбы встали: пьяницу и на искусственную почку! Там же ювелирная работа! А у него, поди, руки дрожат!
Не удалось, как хотела Вера Михайловна, скрыть от рабочих цеха эту чёрную метину в биографии Грачёва. В цехе тоже пожимали плечами: Вера Михайловна пуще огня боится пьяниц, а тут... приняла, да ещё к сыну своему, слывшему за лучшего слесаря на заводе, в помощники приставила.
Мастера, встретив Веру Михайловну, шутили:
– Переоценка ценностей происходит? И нам, что ли, послаблений ожидать?
– Ну, нет, пьяниц в цехе не потерплю. А этот... Он вроде бы перестал. Сына послушалась. А-а...– И Вера Михайловна махнула рукой.
До конца и теперь не верила Грачёву. В рабочей среде крепко держалось мнение: если уж пьёт, то пьёт. И хотя редкий рабочий в праздник или в застолье отстранит руку с протянутой к нему рюмкой, но пьяниц – презирают. Он и работник плохой – голова болит,– а в другой раз и совсем прогуляет. Хочешь за такого подставлять спину – мирись, а не хочешь – держись от него подальше.
В конце каждого месяца на участке искусственной почки обыкновенно выдаются дни бестолковой суеты и горячки. Мастер то и дело торопит слесарей:
– Братцы, не подкачайте. Шесть аппаратов нынче требуют.
Больше всего стоял над душой Саши, занятого доводкой особо точных механизмов.
– Дадим шесть аппаратов, обещал Саша.– Вчера давали и нынче дадим, куда они денутся.
– Вдруг осечка выйдет,– беспокоится мастер,– вместо шести, да пять предъявим на сдачу. Беда будет.
В цехе – три сборочных площадки; они только так называются – сборочные, на самом-то деле тут происходит доводка – отладка и первая контрольная проверка.
На двух площадках по три слесаря, на одной – первой по счёту – долгое время один Саша трудился. Это потому, что Саша каким-то особенным образом умел один сделать ту же работу, что на других площадках двое выполняли. Факт этот известен всему заводу, и даже в Министерстве на коллегии о нём заводили речь. А всё дело в том, что Александр такой своей прытью затрагивал святая святых: нормы, расценки и заработную плату. Поначалу на мать пеняли: дескать, матушка – начальник цеха, вот сынок-то и резвится. На защиту репутации Веры Михайловны и чести молодого рабочего вступились комсомольцы цеха. Потребовали комиссию. И вот с других заводов пришли нормировщики, хронометристы. И так проверяют, и этак – делает двойную норму Александр – и всё тут! Комиссия применила хитрую уловку: аппарат, пущенный на третью площадку, на ходу переключила на первую. А тот, что к Александру шёл – на третью пустили. И тут Мартынов не оплошал. Там трое за два часа аппарат отладили, он один – за два часа тридцать минут. И этот его аппарат на стенде технического контроля получил высший балл.
Заработанное – отдайте. И Александр из года в год – особенно, в последнее время – за двоих получал. И никто не укорял его родством с начальником цеха. А однажды приехал корреспондент из Москвы. На площадке Александра собрались рабочие. Корреспондент у одного парня спрашивает: «Ну а вы вот смогли бы так же, как Александр Мартынов сработать?» – «Смогу, если постараюсь»,– ответил парень. Но пожилой рабочий, стоявший тут же, его осадил: «Нет, Петруха, ты бы не смог – и зря не трепись. Пьёшь ты изрядно, с утра, бывает, руки дрожат, и сам ты весь не свой, а Мартынов всегда трезв, и глаз у него зорок, и руки тверды. К тому же – талант у Александра, а это, брат, не каждому даётся».
Когда к Александру Грачёва приставили, кое-кто заговорил: «Сядет его зарплата – на двоих делить придётся...» Другие, что поумнее, замечали: «Посмотрим, время покажет».
И, казалось, скептики были правы: в первые месяцы первая площадка представляла к сдаче по два аппарата. Та же зарплата теперь делилась на двоих. Грачёв хоть и старался, большую аккуратность и сметку в работе проявлял, но выработка держалась стойко: два аппарата в день. Хорошие были аппараты, высокий получали балл, но... два изделия. Не больше.
Удивлялись рабочие терпению Александра: зачем такой помощник, если толку от него нет. В месткоме предлагали разделить наряд: Мартынову платить по высокому разряду, Грачёву – по низкому. «Нет! – возражал Александр.– Будем работать, как все – на один наряд».
Вера Михайловна редко заходила на площадку к сыну, меркантильных разговоров с ним и дома не заводила.
Молчал и Грачёв. И старался работать лучше. И самое заветное желание у него было: дать три аппарата в смену. Три аппарата. Хотя бы три... для начала.
В конце смены обыкновенно по участку идёт начальник цеха. Молчит начальник, а на душе всё та же тревога, что и у мастера. Надо бы к сыну подойти – не подходит. Знает: Александр стороннего глаза во время работы не любит.
В другой раз спросит у мастера:
– Как там у Мартынова? Не даст три аппарата?
– Молчит ваш Мартынов. До смены час остался, а у него второй только на доводке. И этот... подручный его, Грачёв. Я уж и к нему подступался – тоже молчит, как воды в рот набрал.
– Ну, а как он, Грачёв-то, ничего работает?
– Саша им доволен.
– Ну, ну, и слава Богу,– скажет Вера Михайловна.– А над душой у них не стой. Не любит Александр.
Вера Михайловна эти слова произносила с гордостью.
Точнейшие детали, требующие ручной доводки, одна за другой становятся на место, аппарат тихо зашелестел внутренней механикой, прогоняется под нагрузкой. Минута, другая... И выключается. Александр подаёт его на площадку готовой продукции. Не ставит клейма, не пишет бумаг,– и мастер, и начальник цеха знают: никаких проверок тут не нужно. Их собрал и выверил мастер-золотые руки, человек, никогда и никого не подводивший.
Грачёв трудился молча, сосредоточенно – так он, наверное, боксировал в пору молодости. И детали, хотя они очень маленькие, ловко перебирает пальцами.
К ним часто подходят любопытные. Грачёв всем нравится: здоров, красив и будто бы умный. Но главное – со всеми вежлив, к каждому со вниманием, с почтением.
День сегодняшний выдался из труднейших; думал Александр, не сдюжат, оставят второй аппарат на завтра. Но нет, вот они, беленькие, чистенькие, готовые служить людям, спасать им жизнь в минуты тяжких испытаний.
Каждый раз, когда Саша закончит отладку механизмов, и, точно живое существо, подталкивает «Почку» на площадку готовых изделий, он испытывает радость и немножко гордится сознанием своей причастности к рождению машины. В этом ключ к объяснению его постоянно хорошего настроения, его приветливости и внимания к людям. В этом же разгадка его спокойствия, какой-то обстоятельной, неубывающей щедрой силы. И всякому, кто соприкасается с ним, невольно сообщается уверенность в благополучном исходе всего того, что делается вместе с ним, Мартыновым.
Иные говорят об Александре: «Молодой, а сколько в нём взрослой мудрости». Другие заметят: «В матушку свою, Веру Михайловну уродился».
Прошёл год. Никто в цехе не помнил каких-то «темных пятен» в биографии Грачёва, забыла о них и Вера Михайловна. И когда в цех позвонили из парткома и предложили назвать кандидатуру народного заседателя в районный суд, Вера Михайловна пригласила Грачёва.
Дрогнул паяльник в его руке. «Зачем я ей?»
– Садитесь, Константин Павлович. Вы с Александром совсем заработались. Может, вам помощь нужна от меня какая?
Глаза серые, с голубинкой. В углах губ ямочки подрагивают. Смеётся.
Хотел сказать: «Сын у вас взрослый. А вы – молодая. Не верится». Но не сказал. Склонил над столом голову, думал: «Что ей от меня нужно?»
– В районный суд заседателем. Хотела вас предложить.
– Заседатель?.. Почему меня?
– Люди вас уважают. К тому же и вид, осанка. И речь культурная.
Вера Михайловна встала, подала руку:
– Договорились?
На первое заседание суда оделся, как в театр: серый костюм с красноватой ниткой, белая рубашка, скромный, но тщательно повязанный галстук и новые туфли.
В трамвае стоял гвалт; две женщины наперебой выговаривали сидевшему у окна пареньку и не желавшему уступить место старушке.
– Нет, вы только посмотрите на него – нахал! Рядом стоит бабушка, а он сидит себе и в ус не дует, развалился! И вы тоже хорош, вам говорю, молодой человек! – повернулась женщина к Грачёву.– Скажите парню – пусть встанет.
– Ладно, ладно – он сейчас.
Тронул за плечо мальчика. Тот поднялся, отошёл в сторону.
Подросток был в замшевой модной куртке, с фотокамерой, небрежно закинутой на спину.
– Он и билета не брал,– не унималась женщина.– Проверьте у него билет.
Грачёв наклонился над парнем:
– Билет у тебя есть?
Парень протянул Грачёву серебряный рубль, сказал:
– Передайте, пожалуйста.
И, не дожидаясь сдачи, сошёл на остановке. Грачёв вышел вслед за ним. Парень, не глядя по сторонам, перешёл шоссе, устремился по тротуару в направлении районного суда – туда же, куда шёл и Константин. И по тому, как паренёк откинул назад голову, как он шёл, не выбирая дороги, не уступая прохожим – наконец, по дорогому фотоаппарату можно было судить о высокомерии, о принадлежности к какой-то среде, где не любят церемониться. «Ершистый мальчонка»,– без зла подумал Грачёв.
Мальчик вошёл в здание суда. Грачёв за ним.
Началось заседание.
В правом углу зала в одиночестве сидел тот паренёк с фотоаппаратом. Он был бледен, напряжён, весь подался вперёд.
Дело слушалось о разводе.
Мужчина лет сорока, с тонкими чёрными усами, в замысловатой куртке из жёлтой лайки поднялся со скамьи, стоявшей напротив судьи. Его жена, Ада Никифоровна, изящная женщина с высокой причёской и большой золотой брошью на груди, поднялась с другой скамьи, что была слева. Из краткого сообщения о сути дела значилось, что она была директором известного в Ленинграде Дворца культуры, жила в большой квартире и ничего не имела против развода, но говорила: прежде пусть Карвилайнен, её муж, музыкант, примет её условия раздела имущества, а лишь затем она даст согласие на развод. Карвилайнен возражал, настаивал на поочерёдном рассмотрении дел: вначале развод, затем раздел имущества.
«Видно, много у них этого самого... имущества»,– глядя то на мужа, то на жену – думал Грачёв. Прикидывал, как бы поступил любой из его товарищей, рабочих, в подобном случае,– как бы, наконец, поступил он сам: она женщина, слабый пол – бери, что тебе надо. А тут... торг учинили.
Грачёв настраивал себя на мирный лад, внимательно слушал каждое слово, взвешивал, судил, но где-то стороной, помимо его воли, мысли теснились не добрые: «Свару затеяли. Врагами стали». И разглядывал то супруга, то Аду Никифоровну, удивлялся несоответствию их внешней благообразности, галантности жестов, мягкости манер и речи тому строю мыслей и чувств, которые они обнаруживали в каждом слове. Супруги не смотрели друг на друга, а если на мгновение их взгляды пересекались, то вот-вот, казалось, из глаз у них посыпятся искры.
– Вы не хотите жить со своей женой. Почему?
– Мы не любим друг друга.
– Отвечайте за себя: почему вы не хотите жить с Адой Никифоровной?
– Она пьет. Не переношу пьяных женщин.
Судья обращается к женщине.
– Что вы скажете по этому поводу?
Ада Никифоровна чуть заметно улыбнулась, и было в этой улыбке столько достоинства и презрения к мужу.
– Карвилайнен говорит правду. У меня такая работа. Встречи, гости, обеды. Я вынуждена пить – немного, чисто ритуально. Когда поднимают тосты, надо пить. Иначе... прослывёшь ханжой, белой вороной. Впрочем, не оправдываюсь. Наш супружеский союз существует формально, в сущности мы давно чужие люди.
– Первый вопрос суду ясен. Перейдём ко второму. Каковы ваши условия на раздел?
– Все, что в моей квартире – мое! У него нет прав на имущество.
Карвилайнен не выдержал:
– Квартира – её, да, мебель – тоже, но библиотека!..
Он выпалил эти слова точно из пулемёта, но тут, словно вспомнив свою важность, заговорил спокойнее:
– У нас – библиотека, девять тысяч томов, издания редкие. Ещё мой отец вкладывал все средства! Я не могу жертвовать.
– У тебя есть сын! – возвысила голос Ада Никифоровна, и Грачёв, сидевший ближе всех к женщине, заметил, как пальцы рук её до белизны в суставах сжались. И, вздрагивая от душивших её рыданий, срываясь на крик, бросила в лицо мужу:
– Надо быть мужчиной, наконец! Книжки, мебель...– Стыдись, Карвилайнен!
– Не забывайся,– сказал Карвилайнен тихо, но с дрожью в голосе.– Ты в суде, а не на кухне.
Мальчик, знакомец Грачёва, подошёл к Аде Никифоровне, взял её руку. «Успокойся, мамочка, не плачь»,– шептал он. Но мать не слышала сына. Она вся подалась вперёд, извергала на мужа поток обвинений. И муж не оставался в долгу – парировал обидными словами. Мальчик оставил мать, подошёл к отцу. И до Грачёва явственно донёсся его чистый голос:
– Не ссорьтесь, пожалуйста!..
В зале стало тихо, словно в нём никого не было. И судья будто бы забыла свои обязанности. Смотрела на мальчика, оглушённая криком детской души,– столь обыкновенным, простым, и вместе с тем трагическим выражением желания видеть родителей хорошими красивыми людьми.
– Как тебя зовут, мальчик? – обратилась к нему судья.
– Роман,– сказал он, отступая к креслу.
– Кто тебя позвал к нам на заседание суда?
– Никто. Сам пришёл.
– Но, может быть, ты пойдёшь домой?
– Нет, я не пойду домой.
– Хорошо, Роман. Садись, пожалуйста. Не мешай нам. Ладно?
– Ладно,– буркнул он, опускаясь в кресло.
Опрос сторон ни к чему не привёл, суд перенёс на завтра разбирательство дела.
Родители выходили из зала по одному, и на улице они устремились в разные стороны, стараясь подальше оторваться друг от друга. Мальчик сначала трусил за отцом, затем побежал через улицу к матери, но близко к ней так и не подошёл, и она не повернулась к сыну.