Текст книги "Радуга просится в дом"
Автор книги: Иван Дроздов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
7
Семья Златогоровых почти в полном составе перебралась на время в Углегорск. Баба Настя без устали хлопотала. Сергея она положила в горенке, на ничейной кровати. Там же, на диване, собрала постель Зинаиде Николаевне. Поскольку Майя и Катя, едва закончив занятия, бежали сюда же, дом бабы Насти превратился в улей, где не смолкал девичий звонкий гомон.
Сергей лежал у большого окна с видом на открытое поле. В старину степь углегорская подступала к Зеленому долу. Теперь же на месте каменных могил и курганов стояли дома. Высокие молодые тополя не заслоняли от глаз степной простор. Полулежа на горе подушек, Сергей жадно смотрел в снежную даль, спеленутую зыбким туманом, видел, как ветер-степнячок, словно бороной, приглаживал морозную дымку, укрывал поля белым одеялом. В иной час по степной дороге посеребренная инеем катилась машина. Сергей следил за ней взглядом, дорисовывал виденную картину. Если автомобиль был далеко, Сергей сравнивал его с головой бегущего оленя. В другой раз чудился парню всадник-печенег, гулявший по степи в глубокую старину и бывший тут безраздельным хозяином. То слышался ему лязг сабель Игорева полка, дравшегося здесь же, неподалеку от Зеленого дола.
– Мам, иди сюда. Степь!..
– Степь как степь, сынок.
– А помнишь, как в «Слове о полку Игореве»:
То не буря соколов несет
За поля широкие и долы,
То не стаи галочьи летят
К Дону на великие просторы.
Это ведь здесь князь Игорь дрался с половцами.
Зинаида Николаевна не знала, где дрался князь Игорь, зачем он дрался, чем кончилась его драка. И вообще она ничего не помнила о князе Игоре. Но сыну, разумеется, в этом не признавалась. Смотрела вместе с ним в окно, повторяла:
– Да, сынок, красиво. В Москве такого не увидишь.
– Москва-а… – задумчиво проговорил Сергей.
И вдруг заключил: – Не хотел бы туда возвращаться.
– Что ты, Сережа! Москва наш дом. Чем тебе там плохо?
– Люди там нехорошие.
– Откуда ты знаешь москвичей?
– Не о москвичах речь. Я о ваших знакомых.
– Сережа!..
– Брось, мама, их защищать! Все ваши друзья неискренние и злые.
– Не смей дурно говорить о наших друзьях! – повысила голос покрасневшая от неожиданной дерзости сына Зинаида Николаевна.
– И никакие они вам не друзья, – спокойно сказал Сергей. – Союзники по делу.
– Сергей!
– Не сердись, мама, я тебя люблю и не хочу обижать. Но я все думаю о нашей семье, об отце, который зарабатывает так много денег, собирает коллекции картин, хрусталя, скупил тысячи книг. Зачем они нам?
– Папе необходима личная библиотека. Он переводчик.
– Знаю, как он переводит. Наслышан от ваших же друзей. Знала бы ты, что они говорят, когда ты уходишь на кухню приготовлять им деликатесы.
Сергей, видя, как больно слушать матери его откровения, положил ей руку на плечо, сказал:
– Извини. Больше не буду. Ну?.. Посмотри, как степь сбрасывает с себя синюю шаль.
Со стороны города подул ветер, и висевшая над степью дымка заволновалась. Валы причудливых очертаний покатились, как морские волны.
Зинаида Николаевна сжала в своих пальцах руку сына, поднялась. В ту же минуту хлопнула входная дверь дома, в коридор ввалились девчата. Среди голосов Майи, Кати и еще чьих-то Сергей уловил степенную речь Ирины. Она приходила встречать Сергея на вокзал, провожала до дома. Ирина заботилась о нем, словно родная. Сергей благодарил ее, он был тронут таким отношением незнакомой девушки. Он тогда заметил, что Ирина некрасива, чрезмерно высока, угловата. Тогда же он подумал обо всем этом, и ему стало жаль девушку; он еще долго после того, как они ушли, думал об Ирине. Потом расспросил о ней Майю, успокоился, узнав, что Ирина любима, что скоро она выйдет замуж за киевского аспиранта.
Девчата, едва раздевшись, вбежали в комнату Сергея. Наперебой они совали ему конфеты, журнал «Театральная жизнь», а Ирина, стоя позади своих экспансивных подруг, держала двумя пальцами веточку сирени. Принимая ее, Сергей не удержался, спросил:
– Где ты взяла такую прелесть?
Черные глаза Ирины засветились. Ничего не доставляло ей такого удовлетворения, как принести кусочек радости другому, той радости, которой, может быть, долго недоставало ей самой. И Сергей вдруг почувствовал горячий прилив нежности к этим людям. Он резко выдернул себя из-под одеяла, сел, привалившись к подушкам. Белоснежная рубашка, красиво оттенявшая его шею, вздулась парусом, когда Сергей, втайне стремясь показать свою силу, шумно вздохнул, задержал воздух на короткий миг в легких.
Сергей хорошо узнал всех людей, окружающих его в этом доме, – в особенности же бабу Настю, хлопотавшую у печки, варившую ему молодую курицу, осетровую уху. Он все время видел возле себя мать, бесшумно ходившую по комнатам гостеприимного дома, ближе, роднее сделалась ему Майя. Что же касается Кати, Ирины, то и они стали для него, словно родные.
Все эти дни наблюдал за Катей. Она потеряла прежнюю уверенность, стала робкой, но робость ее он объяснял присутствием многих других людей, заботящихся о Сергее. К тому же сдержанность придавала ей еще большую красоту. Она ходила в короткой шубке с голубоватым меховым воротничком, в вязаной кофте с двумя оленями на груди, в синей юбке с частыми хорошо заглаженными складками. Катя стала лучше, чем была в Москве. В ее темно-коричневых, иногда темных глазах появилась глубоко скрытая озабоченность.
Иногда в сердце парня закрадывалась тревога. «Может, что не ладится?..» Но нет, каждый раз, когда они оставались вдвоем с Катей, она ободряюще кивала ему головой, говорила: «Все в порядке. На днях придет доктор». Правда, Сергей живет в Углегорске уже неделю, а доктора все нет, но доктор – человек занятой, профессор; видно, не легко ему выбрать время и прийти к больному. С другой стороны, Сергей побаивался встречи с доктором. А вдруг скажет: «Э-э, братец, тут дело плохо».
Когда в голову приходили такие мысли, парень принимался за тренировки и проделывал их до тех пор, пока не выбивался из сил. Особенно много и хорошо тренировался он здесь, в доме бабы Насти. Тут и обстановка располагала к упражнениям. Комната большая, в ней много света, всегда тепло – за стеной топилась печь, и от стены незримыми волнами распространялось печное пахучее тепло. От него было уютно и весело на сердце. А тут еще простор белого поля – степь и степь до самого горизонта. Хорошо было Сергею на новом месте. Он уже пытался садиться на край койки, свешивал на пол ноги. Однажды, с помощью бабы Насти, хотел встать, но сил не хватило, ноги отказывались держать его. Даже опираясь на руки, он не мог до конца выпрямиться – кололо в пояснице, хрустело и отдавалось болью. Однако Сергей преодолевал боль. Он все чаще, по нескольку раз в день, свешивал на пол ноги. Пытался подняться на руках, сесть. Малейшее достижение ободряло его необычайно, он чувствовал, как где-то внутри, помимо его воли, зреют в нем все новые и новые силы.
Сегодня Сергей заметил в Катиных глазах не только обычную озабоченность, но залегшую в самой глубине тревогу. Заметил не сразу, а перехватив один, затем второй, третий взгляд Кати, уловив сердцем тревожную ноту в настроении девушки, в ее словах, голосе, в раскатах неестественно громкого смеха, который возникал вдруг, иногда без достаточного повода, и так же неожиданно обрывался.
Улучив удобный момент, спросил:
– Как дела, Катюша?
– Все нормально. Завтра будет доктор.
И не задержалась возле Сергея, не рассказала подробно о предстоящем визите доктора, а, едва сказав, упорхнула к этажерке, затем к приемнику, стала нервно крутить ручку, искать музыку.
Когда из приемника полились звуки вальса, Катя подхватила Ирину, пустилась танцевать. Не попадала в такт, кружилась там, где нужны были мелкие шажки, бежала и прыгала, увлекая раздосадованную подругу – во всех этих неестественных бурных движениях и жестах Сергей улавливал тревогу ее сердца.
Зинаида Николаевна тоже заметила перемену в Катином настроении. Мать Сергея проводила большую часть времени на кухне; там она помогала бабе Насте, но в те минуты, когда появлялась в горнице, бросала тревожные взгляды то на Катю, то на сына и все больше убеждалась в том, что творится что-то неладное. Боялась одного: доктор откажется от Сергея, не возьмется его лечить. Еще в Москве ее глодал червь сомнения; она подозревала, что Катя не все сказала доктору, ложно его проинформировала, выдала болезнь Сергея за другую, – словом, тысячи догадок терзали ее душу. С тех пор как эта рыжеволосая девушка побывала у них в доме, покой не приходил к Зинаиде Николаевне ни на один день. Она даже спать перестала по ночам. Тревожилось сердце матери, чуяло неладное, но как помочь делу – не знала.
Сложное чувство испытывала к Кате.
Вываренная в котле мужниного общества, где все строилось на соображениях выгоды, материального интереса, где слово не произносилось без задней мысли, Зинаида Николаевна становилась в тупик перед ребенком, выросшим в деревне. Зачем ей, этой красивой, здоровой девушке, нужен Сергей?.. Если даже он и вылечится, то его лет десять нужно будет опекать. Он ведь даже не кончил средней школы!
Одну за другой вспоминала Катины беседы с Сергеем, ее письма, встречи с врачами, все те многочисленные, длительные хлопоты, которые несла на своих хрупких плечах Катя. Наконец, этот дом, встреча на вокзале, подруги, конфеты, цветы… Нет, тут есть что-то такое, что Зинаида Николаевна не могла понять своим многоопытным умом. Нельзя сказать, что она потеряла веру в людей и не верит в бескорыстие и добро. Человек, конечно, может сделать услугу другому. Однако тут пахнет не услугой и даже не просто добром – тут целое самопожертвование. Полгода писать письма, упрашивать врача, молить, не имея ни авторитета, ни средств, – нет, тут, несомненно, действует скрытая от ее глаз пружина.
Что же за пружина?.. Любовь?.. Нет, Катя не может полюбить Сергея. Это неестественно и нелепо.
Любви тут не может быть. Но тогда что же?..
Катя на минутку выбежала из горницы.
– Баба Настя, где тут у вас вода?
Зинаида Николаевна зачерпнула из ведра стакан только что принесенной родниковой воды, подала Кате. И между прочим, как бы невзначай, спросила:
– Что доктор?
– Обещал прийти, Зинаида Николаевна.
И хотела идти в горницу, но Зинаида Николаевна, взяв девушку за руку и заглянув ей в глаза, сказала:
– Что случилось, Катя? Может быть, доктор…
– Что вы, Зинаида Николаевна! Просто он занят. Завтра я сама пойду за ним.
И побежала в горницу.
8
Часу в десятом вечера к Белову неожиданно пришла Светлана Буренкова – школьный товарищ, давняя любовь Павла.
– Светлана! Какими ветрами?..
– Попутными, Паша. Несло по дорогам да прибило на огонек к твоему дому. Что же ты стоишь, ровно солдат в карауле. Здравствуй!.. Или не рад гостье?..
– Что ты, Света! Как не стыдно говорить глупости. Я даже не знаю, как тебе выразить свое… приятное изумление.
Они поцеловались. Буренкова тряхнула друга за плечи:
– Орел-мужчина!.. Жена-то, поди, без ума от счастья?..
Павел помогал Светлане раздеться, стоял сзади, и женщина не видела выражения его лица в эту минуту: по нему она бы поняла все сразу, пожалела бы о своем вопросе и больше бы о жене не заговаривала. Но так как она не видела лица Павла, то и продолжала неуместный монолог. Подавая шапочку, а затем шарфик Павлу, говорила:
– Ты, Паша, стал галантным кавалером, научился ухаживать за женщинами. Раньше за тобой такого не водилось. Галина, что ли, вышколила?.. Но где же она?… Зови хозяйку, не к тебе же одному я пришла в такую пору.
И только потом, когда прошла в комнату, понимающе закивала головой:
– Э-э, братец, да ты, я вижу, холостяк. Ну да ладно: не будем тормошить личный вопрос. Дай-ка лучше, Паша, я нагляжусь на тебя.
– Ты все такая же… разбитная.
Белов заметно покраснел. Они сели. Павел силился припомнить, когда он виделся со Светланой в последний раз. Давно, в прошлом или позапрошлом году. Тогда он еще жил с Галиной, они принимали Светлану, как родного, близкого человека. Однажды она показала им билет на самолет – улетала в Москву, в театр, куда пригласили ее на место ведущей артистки. Тогда Светлана жаловалась на главного режиссера углегорского театра Солнцева, называла его компрачикосом. Павел еще спросил: «Что такое компрачикос?». «А помнишь, в «Человеке, который смеется»? Да, да, Павел читал эту книгу, он помнит страшное племя изуверов. Они похищали детей, уродовали их физически и продавали владельцам бродячих балаганов. Но при чем тут Солнцев?.. Конечно же, Светлана преувеличивает. Она поссорилась с главным режиссером, и в ней говорит личная обида.
Так думал тогда Белов. Так думает он и сейчас.
– На время в Углегорск или насовсем?
– На время… Насовсем… Эх, Паша! Давно ли мы с тобой бегали в школу?.. Вы, мальчишки, – народ рассудительный. Готовились к жизни серьезней. Лучше нас знали, что жизнь – не посыпанная песочком тропинка. А мы, девчонки, и не подозревали. Порхали, как мотыльки, да строили воздушные замки. Вот хоть и я: дернул же меня черт пойти в искусство!..
Она вынула из сумочки сигареты, закурила. Затягивалась глубоко, жадно. Длинная, красивая шея ее вздувалась у подбородка, губы широко и нервно растягивались. Павел только теперь заметил, как изменилась, постарела Светлана. Вся она как-то сникла, сделалась меньше, и щеки ее поблекли, отсвечивали нездоровой желтизной. И это она, Светлана, девушка, чей голос звенел по всей школе колокольчиком, чья веселость и красота кружила ему голову. Она всегда улыбалась. Даже во время ответов у доски улыбка блуждала на ее лице. Они учились еще в шестом классе, когда Павел стал заглядываться на беленькую девочку с блуждающей улыбкой. А в восьмом или в девятом классе он уже задыхался от жажды видеть ее, ловил малейшее ее желание. Будь Светлана к нему поприветливей, он бы, может быть, ей и открылся. Но в то время многие вздыхали по синим озорным глазам – в толпе других ребят, зачастую более видных и смелых, затерялся тогда Паша Белов. Так и остался наедине со своим чувством.
Светлана после школы поехала учиться в Ленинград, в театральный институт.
– По слухам, ты в Москве преуспевала?
Светлана невесело улыбнулась, как-то неловко и неспокойно шевельнула плечом, будто что-то давило ей, мешало, вздохнула глубоко, печально. Она смотрела на Павла насмешливо долго, снисходительно и жалеючи.
– По слухам, говоришь?.. А я-то думала не только друзья, но и многие незнакомые люди знают меня, думала, и я в некотором роде знаменитость. Ты хоть на одном моем спектакле побывал?
– Признаться…
– Не надо извинительных слов. Не был, и хорошо. Я тоже твоих книг не читала. И ничего – как видишь, живу. Я даже рада, что ты меня не видел на сцене. Есть еще люди, которым я хочу нравиться, мнением которых я дорожу.
Тут она опять невесело засмеялась: одними губами, лицом – глаза оставались неподвижны, печально смотрели в одну точку. Белов заметил это, хотя и не смотрел на нее пристально. Павел боялся ее взгляда, боялся нестерпимо ярких, озёрно-синих глаз. Эта боязнь осталась у него от прошлого, от тех далеких и вместе с тем таких близких времен детства, когда зарождающееся чувство любви бывает так пугливо и робко. Она всегда смеялась и куда-то торопилась. Ее глаза светились влажным горячим блеском. Но если в детстве он ничего не видел в них кроме озорного лукавства и жажды жизни, то теперь в них залегла глубокая неизбывная дума. И хоть глаза ее от того стали еще красивее, но, как и прежде, смотреть в них подолгу Белов не мог.
– Ушла я из театра, Паша. Рассорилась, разодралась и ушла. Надоело играть героиню-современницу с печатью мученицы на лице. Изображать надтреснутые характеры, плачущие души, – девицу вневременного, вненационального происхождения. Нет таких в жизни, а мы их выдумываем.
– А вы играйте таких, которые есть в жизни.
Светлана точно вдруг очнулась от забытья, энергично вскинула голову, поправила рукой пшеничную прядь волос, сказала:
– Мы играем таких, которых нам придумают драматурги и режиссеры. Роль навязывают артисту, втискивают насильно. Иной раз тошнит оттого, что говорит собственный язык, мучительно стыдно за жест, позу, выходку. Стыдно, а играешь. Может ли тут явиться вдохновение? Может ли такой образ зажечь зрителя?..
– Неужели так во всех театрах?
– За все не говорю, а в нашем – там, где я работала, все происходит именно так.
– Но позволь, Светлана, артисты – живые люди, каждый имеет свои взгляды на искусство, наконец, творческое лицо, – как же они соглашаются играть плохие роли, представлять зрителю людей, не существующих в жизни, клеветать на действительность?
– Потому-то я и ушла из театра. Не хочу поставлять брак и получать за него денежки. Стыдно, Паша, обманывать людей. Не желаю! Пусть другие пляшут под дудку главного режиссера. Я – не хочу! Хватит!
– Кто у вас режиссер? Расскажи о нем.
– О, это ужасный человек, Паша! Впрочем, и «а человека-то он мало похож. Толстый и сырой, как вздувшийся соленый огурец. Желтые рачьи глаза и желтая борода. Говорят, он когда-то был большим артистом, у него много званий и рангов, он заслуженный и перезаслуженный, но я лично ни одному диплому, ни одной бумажке его не верю. Просто он ошибся адресом: ему бы надо торговать шнурками, а он забрел в театр. И вот уже сорок лет бессменно снабжает духовной пищей зрителя. И ведь что любопытно: не любит артистов, особенно талантливых, а живет среди них. Ведь это, наверное, не легко? А, Паша?.. Мне иногда жаль его. Однажды я ему сказала: «Трудно вам, Вагран Иванович. Отдохнули бы!» «Что верно, то верно, – сказал он мне. – Да оставить вас не на кого. Пропадете без меня». Видишь, что думает Вагран Иванович Земной: пропадут без него артисты, погибнет театр.
В молодости Вагран пробовал писать стихи, придумал псевдоним Земной. И послал свои первые вирши знаменитому поэту. Так тот стихи оставил без внимания, а по поводу псевдонима написал: «Ваш псевдоним мне не понравился. Вы как бы хотите сказать: «Смотрите, я хоть и поэт, а считаю себя вполне земным человеком!»
Реплика лишь подбодрила Ваграна, с тех пор он уж не назывался иначе как Земной.
Вот он каков, наш режиссер! Я невзлюбила его с первой встречи. Помню, как с другими артистами в первый раз вошла к нему в кабинет. Стояла в углу, не смея подойти ближе и назвать свое имя. Мельком перехватила взгляд Земного – еще больше съежилась, отступила в угол: ждала его слова, но он говорил с другими, смотрел на других, перелистывал какие-то бумаги. Знал обо мне, но нарочно не обращал внимания. Смотри, мол, какие мы тут все важные: никому ты не нужна, мы можем и без тебя обойтись.
Потом ко мне подошел пожилой артист в мешковатом потертом костюме, взял меня за руку и, расчищая место возле стола, возвестил:
– Вагран Иванович! Нашего полку прибыло. Разрешите представить: Светлана Буренкова, артистка первой категории.
Я тогда подивилась голосу артиста: он отличался необыкновенной силой и музыкальностью. Но тут и голос не помог. Никакого впечатления! Земной продолжал рыться в бумагах. Наступила тишина, во время которой я готова была провалиться сквозь землю. Я ненавидела мешковатого сутулого чудака, позволившего себе разыграть со мной сцену. Еще бы минута, и я выбежала бы из кабинета. Но как раз в эту– то минуту режиссер поднял на нас покрасневшие от злости глаза.
– Перестаньте разыгрывать спектакль! Тут вам не балаган!
Не сразу поняла я, что гневная фраза нацелена не в меня, а в адрес моего благодетеля.
– Та-та-та… – покачал головой мой друг. – А вы, Вагран Иванович, сегодня не в форме.
И направился к двери. Режиссер привстал за столом, визгливо прокричал вдогонку артисту:
– Каратыгин! Вы мне еще ответите за вчерашнюю пьянку. Мы будем разбирать вас на художественной части! Каратыгин задорно выпятил грудь и голосом, полным достоинства, проговорил:
– Не может художественная часть разбирать художественное целое.
И хлопнул дверью.
Позже я узнала, что Каратыгин – замечательный, талантливый артист. Он был истинным украшением театра и, может быть, потому только говорил режиссеру правду.
– Так и не пошел Каратыгин на художественную часть? – спросил Павел, заинтересовавшись мятежной натурой артиста.
– Нет, не пошел. Он вообще никого не слушал, никого не признавал. Особенно во время репетиций. Даже разводку себе и своим партнерам делал сам. Скажет ему режиссер: «Становись сюда», а он и не подумает двинуться с места. Кивнет одному партнеру, второму: «Что там вы должны говорить?» И когда услышит диалоги, с минуту стоит, подперев рукой бороду. Потом хватает артистов за руки и каждому указывает место. Надо тут видеть Земного! Сидит в своем режиссерском кресле, кусает побелевшие губы. На щеках проступают красные пятна. Но молчит Земной, не перечит. С одной стороны, нельзя перечить Каратыгину: хлопнет дверью и уйдет пьянствовать, а с другой – Каратыгин так разведет артистов, что Земному уж делать будет нечего и все вдруг окажутся на своих местах, и сцена пойдет хорошо.
Жаль только, что Каратыгин пил нещадно, он хоть и нездоров был сердцем и носил наготове валидол, а пил много и почти каждый день. Однажды случилось, что выпил Каратыгин стакан водки, а закусить нечем, так он, на потеху остряков-артистов, кинул в рот несколько таблеток валидола. С тех пор приятели его, как выпьют где, так тотчас же к Каратыгину: «Валидол есть?» Пил, а голос не пропивал. И такой, я вам скажу, у него голос! – от зависти умирали артисты. Зычный, раскатистый и тембра необыкновенного. Скажет, бывало, фразу, а у нас по коже мурашки бегут.
И душу Каратыгин не пропивал. Бывало, и за нас заступится. На первой же репетиции Земной предложил мне ужасную нелепость: велел стать на колени перед парнем, к которому моя героиня питала чувства. Я, по обыкновению, простодушно сказала: «Не понимаю, Вагран Иванович, кого я играю: героиню или отрицательного типа?» «Разумеется, героиню! – воскликнул Земной. – Вы играете молодую современницу, новатора производства, девушку, которая стоит на переднем рубеже технического прогресса».
Земной говорил с пафосом, он вообще любил говорить с пафосом. «Девушка шлифует детали небывало мощной турбины. Она участвует в создании технического чуда. Она и ее товарищи – рабочие-экспериментаторы, люди новой формации; у них труд физический слился с трудом умственным. Это тот тип человека, которого мы рисуем в своем воображении..»
«Тем более! – продолжала я ему в тон. – Человек высокого интеллекта и душу должен иметь высокую. Зачем же ставить его на колени!..»
В ту минуту по сцене потянуло холодом; кто-то открыл боковую дверь, и образовался сквозняк. Я пошла за теплой кофтой к вешалке в глубине сцены. И тут слышу крик: «Вернитесь! Я не закончил с вами разговаривать!..» Обернулась и не узнала Земного: это был трясущийся, синий от злости старик. Глаза его остекленели и готовы были вылезти из орбит. Я уж приготовилась его взять за руку, поддержать, но он закричал еще сильнее: «Мне не нужны артистки с мозгами, вывернутыми набекрень!..» Не знаю, что было бы дальше – я уж хотела отбрить его позабористей, – да тут на сцену вышел Каратыгин. Он взял меня за руку, загородил собой от Земного и бросил ему брезгливо:
– Ну ты, борода… Не плюй в лицо святому искусству.
А мне сказал:
– Идите домой и не волнуйтесь. Завтра приходите на репетицию – все будет хорошо.
Действительно, я пришла на другой день в театр, и Земной как ни в чем не бывало поздоровался со мной наравне с другими артистами.
Каратыгин, как мне казалось, имел над ним тайную силу, смысл которой никто из артистов не знал.
Впрочем, два года спустя, когда мои отношения с Земным вконец разладились, это мнение мое было поколеблено. К тому времени я уже была занята в четырех спектаклях и роли играла заглавные. Земного не слушала совсем и как режиссера не признавала. Зато и мстил же мне этот человек! Чего он только не придумывал, чтобы уязвить мою гордость побольнее. Зритель принимал меня хорошо, я шла, как говорят артисты, под гром, но, чем больше разрасталась моя слава, тем чаще и коварнее придирался ко мне Земной. И во всем-то он меня обходил, даже не приказывал костюмерше обновлять мне платья. В последнее же время перестал давать мне новые роли. Поносил меня где только можно. Наконец в переполненную чашу упала последняя капля. Однажды весь театр собрали по какому-то случаю. Снова Земной стал говорить обо мне. Приписывал бунтарство на репетициях, отступления от текста… Стал перечислять меры, которые он ко мне применял: и в личной беседе внушения делали, и на совете разбирали, и в приказе что-то объявляли.
В том месте, где Земной дошел до приказа, в зале вдруг поднялся Каратыгин. Разорвав сонную тишину, бросил режиссеру:
– А дустом вы ее не пробовали?..
И спокойно, ни на кого не глядя, вышел из зала.
На следующий день Каратыгина уволили из театра. В знак протеста я тоже подала на расчет. Теперь Каратыгин запил совсем, и, как я ни старалась ему помочь, ничего не вышло.
В день отъезда он прислал мне записку: «Ты молодец, Светлана, не покорилась желтому дьяволу. В тебе сидит настоящий артист, а не вампука».
Ни здравствуй, ни прощай. И подписи не было. Но я знала, что только Каратыгин каждого бездарного артиста называл вампукой. Когда же бывал пьян, показывал пальцем на Земного, шатаясь, говорил: «Вампука номер один».
Ну вот – и вся история. Не ко двору пришлась в столичном театре.