355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Спирин » Записки военного летчика » Текст книги (страница 7)
Записки военного летчика
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:38

Текст книги "Записки военного летчика"


Автор книги: Иван Спирин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Наконец сухари были готовы. Теперь обнаружилось, что ни я, ни Петенин не знали, что, собственно, надлежит с ними делать. Мы рассудили, что правильней всего будет высыпать их в остатки погибших котлет. Расчет оказался верным: мясная каша загустела, но… новые котлеты развалились на сковородке еще быстрее прежних.

Дело принимало угрожающий оборот. Время обеда приближалось, а мы беспомощно созерцали бешено клокотавшее котлетное месиво, кляня капризы кулинарного искусства. [108]

За этим занятием застал нас «сам» Бабушкин, прославившийся в экспедиции как единственный достойный конкурент Папанина по части кухонных дел. Он брезгливо заглянул в сковородку и, выдержав томительную паузу, уничтожающе произнес:

– Учиться надо, молодые люди. Котлеты надо раньше обвалять в сухарях, а потом уже и жарить…

И удалился с важным видом, не произнеся больше ни одного слова.

Мы снова, в третий раз, принялись за уже ненавистные нам котлеты. На этот раз мы погрузили их на сковородку с твердым намерением вышвырнуть вон в случае неудачи. Но «старик» Бабушкин оказался прав. Критический срок истек, а котлеты прочно держались на сковородке, аккуратные и массивные, словно выпиленные из дерева.

Мы были спасены и, облегченно вздохнув, с наслаждением закурили поодаль от примуса.

Вдруг мой подручный застыл с недотянутой до рта папиросой, затем отчаянно выругался и опрометью кинулся к примусу. Злосчастные котлеты не жарились. Примус потух.

В нем выгорел весь бензин.

Мы быстро налили примус до краев и накачали так, что чуть не вывернули шомпол. Теперь остывшие было котлеты начали отчаянно дымиться и трещать, грозя превратиться на наших глазах в уголь. Я кинулся убавить огонь, сняв сковородку и поставив ее рядом с примусом. Повернул краник и… едва успел отпрянуть в сторону: из переполненного резервуара фонтаном брызнул бензин и окатил все котлеты.

– Ну вот, – произнес страшным голосом Петенин.

Я только махнул рукой…

Наступил обед. В «кают-компанин» (так называли мы пассажирскую кабину самолета, игравшую роль столовой) на двух тесинах, положенных на перевернутые ящики, был «сервирован» обеденный стол. Проголодавшийся Шмидт, Водопьянов и остальные жители самолета «Н – 170» с шумом заняли свои места и принялись за икру, консервы, рыбу. Ели быстро. Страшный момент приближался. Надо было решать: подавать ли котлеты с бензином. Пока все ели, мы не переставали спорить и совещаться на «кухне». [109]

– Да что вы волнуетесь? Не понимаю, – убеждал меня злодейским шопотом Петенин. – Водопьянов как-то целую кружку чистого бензина выпил, и то ничего. Бензин – вещь безвредная…

– Эй, повара! – прервали нас крики из «столовой». – Темпы! Не видим обеда!

Петенин махнул на меня рукой, схватил сковородку и с невозмутимым видом понес к столу. Появление котлет вызвало бурю восторга. Все вскочили с мест, разразились удивленными возгласами одобрения. Мы с Петениным скромна уселись у края стола, стараясь не гляцеть друг на друга, готовые к близкому скандалу.

Наконец Отто Юльевич первый взял большую землистого цвета котлетину. Он надкусил ее, пожевал с задумчивым видом и, галантно кланяясь в нашу сторону, воскликнул:

– Браво, совсем как в лучших ресторанах!

Вслед за ним за котлетами потянулись и остальные. Я ровно ничего не понимал. Чорт знает что! Я еще никогда не видел, чтобы еда исчезала с такой быстротой. Находящиеся в кают-компании расхватывали котлеты и поглощали их с наслаждением.

– Отчего ты не ешь? – обратился вдруг ко мне Водопьянов, заметив, мое странное поведение.

– Спасибо, что-то не хочется, – невнятно пробормотал я и, быстро отвернувшись, оживленно заговорил с соседом.

Но Михаил Васильевич не унимался и продолжал кричать через весь стол:

– Ты это благородство брось, а то ведь все съедим!

– Верно, что вы не едите? – подхватил еще кто-то, приставая на этот раз к Петенину.

– Да мы уж раньше поели… пока жарили, – беспомощно отбивался мой подручный…

Я бросил на него строгий взгляд. Растерявшись, он продолжал нести какую-то чепуху и выдавал нас с головой. Уж кое-кто за столом начал подозрительно переглядываться, зашептались… И крах наступил. На сковородке оставались две котлеты. Один из обедавших встал и решительным жестом положил их передо мной и Петениным. Воцарилось молчание. Мы к котлетам не прикасались.

– Ешьте, – сказал кто-то грозно. [110]

Сопротивляться дальше было бессмысленно. Мы переглянулись и, едва сдерживая смех, отчаянно вонзились зубами в распроклятые котлеты, заранее ощущая противный сладковатый запах бензина. Кают-компания не сводила с нас глаз. Мы жевали и смотрели друг на друга во все глаза. Что за чудо? Котлеты были чудесные и ничем не пахли. Проглотив последний кусок, я уставился на Петенина.

– Ну? – только сумел произнести я.

– Выдохлись, – мрачно ответил Петенин. – Совершенно выдохлись. Зря только мы не ели. Такая досада.

И мы рассказали все.

Долго еще хохотала вся компания над нашей трагической историей. А мы сидели голодные, мрачно размышляя об удивительном свойстве авиационного бензина бесследно улетучиваться из куриных котлет, сыгравших с нами такую каверзную штуку… [111]

Диспут о страхе

А кто из вас знает, что такое страх, товарищи? – неожиданно спросил парторг экспедиции и тем самым положил начало необычайному диспуту, воспоминание о котором навсегда останется в моей памяти.

Это было на Северном полюсе. Мы сидели в просторной кабине флагманского самолета «Н-170», служившей нам по вечерам кают-компанией, где по установившемуся обычаю мы проводили свой досуг.

Был поздний вечер четырнадцатых суток нашей жизни на знаменитой ныне папанинской льдине. За тонкими стенами нашего крылатого корабля завывал порывистый ветер, а в слюдяные окна, несмотря на поздний час, яростно пялило желтый глаз неугасающее солнце полярного дня.

В описываемый вечер в кают-компании флагманского самолета было особенно оживленно и шумно. В одном конце «салона» играл патефон, безустали повторявший излюбленную всеми песенку об «отважном капитане», в другом – темпераментно разыгрывался шахматный турнир на звание «Чемпиона Северного полюса». Из штурманской рубки доносились обрывки какого-то громкого литературного спора. На сдвинутых к заднему отсеку мешках и ящиках расположилась группа «королев домино», а рядом с ними, не смущаясь шумом, вели оживленную беседу любители охоты на зайцев, – рассказам этих охотников позавидовал бы сам Мюнхгаузен.

В такой мирной обстановке странный вопрос парторга прозвучал как внезапный выстрел и заставил [112] мгновенно смолкнуть шум. «Страх»? Это слово было здесь мало популярно… Его повторяли, как слово из чужого, плохо знакомого языка. На удивленных лицах отразилось живейшее любопытство и нетерпение.

– Очередной розыгрыш, не иначе, – раздался в наступившей тишине чей-то веселый голос.

Парторг экспедиции славился неистощимым запасом шуток и каверзных «розыгрышей», являвшихся обычно гвоздем программы вечеров в кают-компании. Но на этот раз он держал себя настолько непривычно серьезно, что предположение о розыгрыше пришлось оставить. Кают-компания была заинтригована и ждала объяснений. Единственным человеком, посвященным в смысл необычайного вопроса парторга, – был я. Один я знал, что поводом для него послужило мое сегодняшнее приключение, о котором я успел рассказать ему двумя часами раньше. Откровенно говоря, в этом событии не было ничего особо выдающегося, и лично я, возможно, не придал бы ему никакого значения. Но наш парторг отличался удивительной способностью извлекать глубокий смысл из самых незначительных событий и делать их предметом общего обсуждения. Верный себе, он сумел я на этот раз поставить перед кают-компанией неожиданный и острый вопрос о том, что составляло смысл, вернее – самую бессмыслицу, моего приключения, – вопрос о страхе, видимо, потому, что это было именно то чувство, которое, едва ли не впервые в жизни, мне пришлось сегодня испытать. Идея парторга обсудить всем коллективом это нелепое происшествие очень понравилась мне, и я охотно повторил кают-компании свой рассказ.

В это утро – утро четырнадцатых суток на полюсе – я проснулся раньше обычного. Сверенные с Москвой часы показывали шесть. Рядом, согревшись в своем спальном мешке, мирно похрапывал Михаил Васильевич Водопьянов. Крепко спал и мой второй сосед по палатке – Отто Юльевич Шмидт. Мне спать больше не хотелось. Осторожно, стараясь не разбудить товарищей, я вылез из своего мешка, быстро оделся и вышел из палатки. В небе едва угадывалось скрытое облаками солнце. Утро было похоже на сумерки. Лагерь спал. Бодрствовал лишь дежурный радист Сима Иванов, несший вахту у рации флагманского самолета, и наш [113] общеполюсный любимец – щенок «Веселый», прилетевший недавно в лагерь с самолетом Мазурука. Я окликнул его и отправился навестить Иванова.

– Ну, как дела, Сима? – спросил я, входя в радиорубку. – Есть Москва?

– Утренний выпуск «последних известий» передают, – ответил флаг-радист, сдвигая наушники. – Вот послушайте. Сообщают, что в ближайшие дни мы покидаем льдину.

Я надел наушники и услышал далекий голос диктора, читавшего текст радиограммы, которую мы сами несколько часов назад отправили в Москву.

Мы посмеялись этой рикошетом возвращенной нам новости, успевшей за короткое время совершить прогулку в эфире от полюса до столицы и обратно, и, усевшись на ящиках с аккумуляторными батареями, заговорили о всяких предотлетных делах.

– Вот так всю жизнь: не успели оглянуться, а уже приходится улетать, – шутливо проворчал Иванов, записывая задания, и принялся торопливо проверять аппаратуру, собираясь сдать вахту я поскорей улечься спать. Я просмотрел поступившие за ночь радиограммы и оставил его одного.

Облака поднялись выше. Ветер прорвал в них круглое, похожее на иллюминатор оконце. Сквозь него проглянул клочок чистого голубого неба. Погода обещала быть хорошей. Я вспомнил о своем давнишнем желании заняться на досуге фотографией и решил вернуться в палатку за «лейкой».

Проходя по все еще спящему лагерю, я почему-то вспомнил шутливую фразу Иванова: «не успели оглянуться, а уже приходится улетать», и невольно задумался. В самом деле, тринадцать суток жизни на полюсе пролетели незаметно. Казалось, только вчера лыжи нашего краснокрылого флагмана впервые коснулись льдины. Это было где-то совсем рядом, недалеко от того места, где я теперь проходил. Я вспомнил, каким необычайно острым и волнующим показался нам тогда этот первый момент… Толчок, короткая пробежка по мягкому снежному ковру, последний стук как-то сразу замерзших винтов и наступившая затем внезапная тишина… Это была необыкновенная, никогда до сих пор [114] не слыханная нами тишина, грозная и величественная. Даже ветра не слышно было. Молчали и мы. В этом странном всеобщем оцепенении было что-то волнующее и тревожное. Тысячи мыслей успели пронестись в голове за несколько секунд, которые показались тогда вечностью. Каждый из нас ждал, что вот-вот раздастся страшный, оглушительный треск, льдина не выдержит тяжести машины, расступится и… все будет кончено.

Наконец кто-то первый решился шевельнуться и откинул плотно прижатый люк. Внезапный стук сразу вернул нас к действительности, и тотчас же громкие крики, радостные восклицания и громовое «ура» взорвали мрачную, веками никем не нарушимую тишину полюса. Что тут началось! Кто со стремянки, а кто просто с крыльев стали прыгать вниз, на пушистый снежный ковер, такой белый, что следы наших ног казались на нем очерченными углем впадинами. Снег полюса, еще никогда и никем не тронутый снег! Мы топтали его, мяли в руках, расшвыривали ногами. Все словно превратились в ребят. Объятья, поцелуи, поздравления… Кто-то взобрался на торос и салютовал из винтовки. Что-то кричали, пытались запеть…

А вокруг, словно насторожась, попрежнему молчали необозримые, таинственно сверкавшие ледяные просторы. Они, казалось, уходили куда-то очень далеко, сползая с покатой вершины на круглые бока земного шара.

Все это было, кажется, только вчера. А сегодня? Я остановился, огляделся вокруг и невольно рассмеялся.

Как непохожа была теперь наша мирная льдина на ту грозную, которую, мы увидали тогда впервые. За тринадцать дней нашего «хозяйничания» от ее былого величественного и мрачного вида не осталось и следа. Бывший «таинственный и загадочный» полюс превратился теперь в самый обыкновенный советский северный поселок, в котором были даже свои «улицы» и «площадь». Что это были за улицы! Мы законно гордились ими. Широкие, просторные, всегда ярко освещенные бесплатным светом полярного солнца, старательно подметаемые ветром, оформленные в архитектурном стиле, которому не было равного на всем земном шаре! Мы дали им торжественные и громкие названия и строго [115] взыскивали с виновных за путаницу. Все обязаны были твердо знать, что место расположения наших четырех кораблей, выстроившихся парами друг против друга, называется «Самолетной улицей», и так следовало говорить: «иду, мол, на Самолетную улицу отправить радиограмму»…

Вторую улицу, основанную в том месте, где протянулся длинный ряд наших жилых и вспомогательных палаток, мы назвали «Советской». Обширную площадь, образовавшуюся между обеими улицами, безоговорочно наименовали «Красной площадью», а возвышавшуюся в центре ее знаменитую палатку четверки зимовщиков – «Домом правительства».

Целый день в сооруженном нами маленьком городке била ключом полнокровная трудовая жизнь, такая шумная, что нас, казалось, должны были слышать на противоположном Южном полюсе. С утра до ночи скрипели нарты, совершавшие бесконечные рейсы от самолетов к складам, где под шутливые окрики Ивана Дмитриевича Папанина дружные бригады «грузчиков» аккуратно укладывали тяжеленные ящики, бочки и тюки – хозяйство запасливой четверки. Звонко стучали об лед топоры и кирки: это рубили проруби для гидрологических наблюдений. Ревели, изрыгая синий пламень, огромные примусы, на которых дежурные по лагерю готовили нехитрую пищу. У радиоаппаратов вели нескончаемые разговоры с Большой Землей: служебные и родственные, официальные и самые интимные.

Короче говори, наш молодой поселок жил самой обычной советской жизнью – бодрой, хлопотливой и энергичной. Вскоре мы так обжились и привыкли, что расхаживали по нашей льдине совсем как по коридору собственной квартиры, не обращая внимания на романтическое своеобразие окружавшей нас природы. Нам было не до романтики, и мы перестали замечать это своеобразие природы. Тревожная загадочность первых минут на полюсе, казалось, больше не повторится никогда…

Поглощенный всеми этими размышлениями, я незаметно дошел до своей палатки, осторожно извлек из нее «лейку» и, вооружившись лыжами, отправился снимать. «Веселый» резво помчался впереди. Энергично отталкиваясь, я быстро миновал лагерь, намереваясь [116] забраться подальше, туда, где можно было бы найти «настоящие» кадры: мне хотелось удивить нашего кинооператора, невыносимо хваставшегося тем, что в его, мол, кассетах уже давно покоится весь «от края и до края» заснятый полюс.

Вскоре я дошел до гряды торосов, окаймлявших лагерь на манер естественного ледяного холма. За ним простирались еще не «цивилизированные» нами просторы. Перевалив через торосы, я сразу же очутился на снежной целине огромной равнины, изборожденной глубокими трещинами разводий. На голубоватом фоне ледяного поля, похожего на кальку гигантского чертежа, они выглядели, как тонкие, вычерченные тушью зигзаги, отделявшие одну льдину от другой. Меня поразил дикий и живописный вид соседней небольшой, но какой-то особенно прихотливо изогнутой льдины. Вдоль ее резко отчеркнутого трещиной края высились замечательно красивые айсберги самых причудливых размеров и форм. Тут были и плотные кубы, и острогранные треугольники, и величественные пирамиды. Все это было хаотически, словно наспех, нагромождено друг на друга, ослепительно искрилось и сверкало.

«Вот это кадр», – подумал я, торжествуя, и тут же решил, что это как раз то, что мне нужно. До айсбергов, казалось, было не больше километра. Я затянул потуже ремни лыж и пошел вперед. Лагерь скрылся за торосами.

Я приближался к цели. «Веселый» не отставав от меня ни на шаг, оставляя рядом с блестящими колеями лыж ровную цепочку своих следов. Подошел к разводью. На мгновенье перед моими глазами мелькнула глубокая пропасть, на дне которой чернела чистая вода океана, и сделав широкий шаг, я очутился на новой льдине. Теперь очередь была за «Веселым». Но, к моему удивлению, щенок не решался перепрыгнуть трещину и бегал по ее краю, жалобно повизгивая. Вид его выражал полную растерянность: уши прижаты, хвост опущен. Он не спускал с меня глаз и следил за каждым моим движением.

Я вернулся к краю трещины и громко окликнул его. Обычно очень послушный, щенок на этот раз отказался повиноваться. Наоборот, эхо, много раз повторившее мой голос, еще больше напугало его. Он присел на задние [117] лапы, тревожно к чему-то прислушался и вдруг, ощетинясь, зло зарычал и стремительно помчался обратно в лагерь.

Я остался один и почувствовал вдруг странное, ничем необъяснимое беспокойство. Что могло так испугать собаку? Но раздумывать и колебаться было поздно. Я был уже у айсбергов.

Вблизи они выглядели еще внушительней, еще живописней. Холодные, прозрачно-зеленоватые, словно из подкрашенного стекла, они сверкали на гранях всеми цветами радуги и отбрасывали на снег огромные зубчатые тени.

Все это феерическое сооружение казалось вымыслом, эффектным творением талантливого декоратора, решившего поразить зрителей искусно сооруженным ледяным дворцом, о котором мы читали в детстве в волшебных сказках. С любопытством разглядывал я все эти диковинные подобия башен, галлерей и гротов из зеркально-шлифованного льда. Вдруг внимание мое привлек странный заунывный звук. Он напоминал отдаленный вой морской сирены и в окружавшей меня абсолютной тишине звучал тревожно и зловеще, вызывая невольную дрожь. Это ветер со свистом врывался в покой ледяного дворца, хлопал там какими-то невидимыми дверями, выл, стиснутый в лабиринтах узких коридоров.

Мне стало не по себе, и я поймал себя на желании уйти от всех этих мрачных красот. Но тут же пристыдил сам себя за непонятное малодушие и принялся снимать.

Щелкал я торопливо и как-то без души, да и руки не особенно слушались, озябли, что ли… Я уже было собрался убраться во-свояси, как вдруг, обходя айсберги с тыла, очутился перед новым чудом; буквально пригвоздившим меня к месту. Это был гигантский ледяной шалаш, этакий небоскреб из льда. Его грозная красота ошеломила меня. Он высился над остальными айсбергами на подобие великаньего карточного домика, стены которого были сложены из двух отвесно наклоненных друг к другу льдин такой толщины, что их, казалось, не прошибешь и пушкой.

Я заглянул внутрь. Снеговой пол ледяного чуда казался совсем синим, настолько слабо пробивался сквозь [118] толщину его стен свет. Там и сям из-под снега торчали гладко обтесанные ледяные валуны, похожие на спящих заколдованных животных.

Меня, как магнитом, потянуло войти в чудесный шалаш, но в то же время я ясно ощутил, что все внутри меня противится этому. Искушение все же оказалось сильней, и я, пересилив колебания, перешагнул через высокий снеговой порог. Медленно, озираясь по сторонам, я сделал несколько шагов вглубь и в поисках удобной для съемки точки прислонился к одной из стен.

Вдруг словно электрический ток пронизал меня. Каким-то непонятным шестым чувством или, скорее, инстинктом я уловил всем телом легкий, едва ощутимый толчок. Мгновенно отпрянув от стены, я быстро посмотрел вверх и обмер… Стены шалаша шевелились. Я ясно видел, как их толстые края размыкались и медленно отходили друг от друга. Казалось, вот-вот оборвется связывающая их невидимая ниточка, и один только вздох, одно неосторожное движение – и ледяная громада рухнет.

Я не в силах был сойти с места. Ноги не сгибались, в глазах замелькали какие-то пестрые точки, кровь гулко приливала к вискам. Огромным усилием воли я, наконец, заставил себя повернуться, не дыша, почти ползком выбрался из шалаша и… побежал.

Не знаю, долго ли длился мой бег. Опомнился я лишь на краю преградившего мне путь разводья. Здесь я заставил себя остановиться и оглянуться назад. Ледяной дворец попрежнему незыблемо высился во всем своем великолепии…

Выслушав мой рассказ, кают-компания долго молчала. Я закурил и встал у окна. Отсюда мне были лучше видны лица моих товарищей. Они были задумчивы и серьезны. Чувствовалось, что им, так же, как и мне, было непонятно, как все это могло произойти.

– Да-а, – протяжно пробасил Водопьянов. – Действительно страшно. Любой испугался бы. Я, например, должен честно признаться, что повел бы себя так же. А вот почему – не знаю. Казалось бы, что особенного? Айсберги… Разве нам не приходилось, хотя бы в нынешнем полете на полюс, видеть сотни вещей гораздо более страшных, чем этот знаменитый шалаш? А ведь не испугались, назад не полетели!… [119]

– Вы забываете, что в полете на полюс участвовал коллектив, – сказал кто-то спокойным и уверенным голосом. – На миру, говорят, и смерть красна…

– Ну, это, знаете, пословица, а не правило, – тут же возразил ему другой. – Сколько было случаев, когда страх охватывал тысячные толпы? При наводнениях, например, обвалах или других катастрофах… Цельте города бежали от страха без оглядки. А ведь и там был коллектив?

– Масса еще не есть коллектив, – снова заговорил попрежнему спокойный голос, – а вы напрасно не дали мне закончить мою мысль. Под коллективом, – продолжал он, – я разумею не случайную толпу, а группу людей, объединенных одной идеей, одной волей и верой в победу. В этом и заключается сила коллектива, которая помогает побеждать любые опасности. А страх?… Что ж, страх вообще присущ каждому человеку и может возникнуть даже у самых храбрых людей при соприкосновении с опасностью, неважно – реальной или кажущейся. Но если в этот момент человек не один, а в своем испытанном, тесно сплоченном коллективе, если он к тому же чувствует, что за ним, как это было в нашем нынешнем полете на полюс, с любовью следит вся страна, – может ли он тогда испытывать чувство страха? Я думаю, что нет…

– Верно, – подхватил кто-то из механиков. – Я тоже могу рассказать, как однажды в гражданскую войну…

И он рассказал нам прекрасную героическую повесть об осажденном бронепоезде, застрявшем в тылу у белых. Без патронов, без пищи, с последней гранатой, сохраняемой для того, чтоб не сдаться живыми в руки врага, десять часов находились раненые, измученные бойцы под непрерывным обстрелом.

– А когда наступила ночь, мы перестали ждать помощи и приготовились достойно умереть. Нам предлагали сдаться, обещали свободу. Но мы и слушать не хотели. Страха ни в ком из нас не было. Каждый знал, что все равно победа за нами, – закончил он свой рассказ.

Несколько минут все молчали, перенесясь мыслями в далекие дни славного прошлого. Затем заговорил [120] кто-то еще. Пошли рассказы веселые и грустные, воспоминания о незабываемых страницах жизни. Каждый из нас находил в своей памяти десятки случаев, перед которыми мой пресловутый шалаш казался детской забавой. Аварии, взрывы, царские тюрьмы и расстрелы, – здесь было чего испугаться. Но сколько ни старались мы найти в своих былых переживаниях что-либо похожее на обуявшее меня сегодня чувство слепого, безотчетного, панического страха, – ничего не получалось. Такого не было, – в один голос говорили все. И это было верно, я знал это по собственному опыту.

– Хорошо, товарищи, – неожиданно прервал затянувшийся разговор парторг. – Коллектив побеждает страх. Это верно. Но бывают и такие случаи, когда человеку приходится один на один встречаться с опасностью. Так, например, было сегодня. Чем же объяснишь, что страх перед шалашом заставил бежать человека, которого никто из нас не может заподозрить в недостатке храбрости? И в одной ли храбрости здесь дело?

И не дожидаясь ответа, парторг продолжал, обернувшись ко мне:

– Скажите, а если бы вам, или любому из нас, очутившемуся на вашем месте, было приказано заснять тот злосчастный шалаш, если бы от выполнения этого приказа зависела жизнь людей, защита родины или какая-нибудь научная победа, – бежал ли бы кто-нибудь из нас тогда?

Мы переглянулись, улыбаясь нелепости такого предположения.

– Конечно, нет, – решительно ответил я за всех.

И наш необычайный диспут разгорелся с новой силой. Перебивая друг друга, волнуясь и торопясь, все с жаром и страстью приводили примеры один другого ярче о людях, которые один на один шли на страшные опасности, на верную смерть во имя светлых идей, долга. перед человечеством и во славу родины.

Мы вспоминали стойкость вождей революции, будничный героизм наших пограничников, жертвенные смерти великих ученых, мужество славных исследователей Севера, бесстрашно погибавших на подступах к тому самому полюсу, на котором происходил теперь этот незабываемый разговор. [121]

Неожиданный диспут окончился. Мы расходились по своим палаткам. Была поздняя ночь, а солнце попрежнему висело над льдинами, высекая из их острых граней, снопы разноцветных искр. Откуда-то издалека, быть может, из «моих» айсбергов, доносился тихий и заунывный вой ветра. Мы шли молча, все еще поглощенные мыслями, которые всколыхнул в нас недавний разговор. Прощаясь, парторг вдруг рассмеялся и закричал вдогонку уходящим:

– Так что же такое, все-таки, страх, товарищи?

Мы ответили ему дружным смехом и шутками, так как излишне снова, повторять то, что каждый из нас твердо знал. Но при случае мы могли бы теперь объяснить другим, что страх – это нелепое и случайное чувство, бессильное против крепкой воли коллектива, против священного чувства долга, против мужества и веры в победу, то есть тех качеств, которые воспитали в нас Сталин, партия и великая Родина.


* * *

Через двое суток, несмотря на не совсем благоприятную погоду, мы вылетели с Северного полюса на остров Рудольфа. Оттуда позднее благополучно добрались до Большой земли, до родной Москвы.

Никто из нас не предполагал, что нам предстояло в самое ближайшее время вновь вернуться в арктику. [122]

Опять к полюсу

Октябрь 1937 года. На Земле Франца-Иосифа наша экспедиция выжидала погоды, чтобы вылететь на поиски самолета Леваневского.

День становился все короче. Он продолжался всего три часа. Неумолимо надвигалась полярная ночь.

Погоды все не было. Часто сутками свирепствовала пурга. А когда она кончалась, нависали густые поземные туманы. Мы ориентировались на лунные периоды, резонно полагая, что с появлением луны наступит небольшое прояснение и можно будет вылететь к полюсу.

Каждый вечер командный состав экспедиции собирался на разбор погоды вокруг синоптической карты. И каждый раз синоптик докладывал, что о вылете не может быть и речи. Еще 5 октября по карте погоды намечался подход к Земле Франца-Иосифа области высокого давления. 6 октября установился антициклон.

Так как у нас почти не было ночного аэродромного оборудования, а посадка темной ночью, да еще в плохую погоду, была делом рискованным, нам оставалось вылетать ночью с таким расчетом, чтобы обратно на остров Рудольфа придти днем. Начали готовиться. Это была последняя надежда слетать к полюсу.

Ночью собрались для окончательного решения. Вылетать или нет? Синоптик докладывал, что через семь-восемь часов этот антициклон пройдет, и остров Рудольфа вновь закроют низкая облачность и туман. Возвращение будет отрезано. Все склонились над синоптической картой. Мне казалось, что так быстро область повышенного давления не может пройти или, во всяком случае, будут отдельные разрывы и прояснения, если не [123] да самом острове Рудольфа, то поблизости. И уж, конечно, небольшой район хорошей погоды должен быть где-либо на архипелаге Франца-Иосифа.

При разборе синоптической карты синоптик еще раз высказался против полета и категорически заявил:

– Лететь ни в коем случае нельзя.

– Ваше мнение? – спросили меня.

– Я за полет! Необходимо вылететь во что бы то ни стало. И если Рудольф будет закрыт, что мне кажется мало вероятным, то надо искать посадку где-либо на соседних островах. Для этого необходимо выставить в ряде пунктов архипелага Франца-Иосифа специальные дозоры, которые сообщали бы погоду и готовность к приему самолета. Самолет может сесть на одном из открытых островов. А при удобном случае – перелетит на Рудольф. Лететь надо, лучшей погоды мы не дождемся.

– Ну, а ты как, Михаил Васильевич?

Водопьянов до этого молчал. Он подумал и сказал:

– Лететь можно. Где же ее искать, хорошую-то погоду?

Разгорелся горячий спор. Молоков, Мазурук, Алексеев были против, мы с Водопьяновым – за вылет. Я настаивал, что погода быстро не может перемениться, где-нибудь на Земле Франца-Иосифа найдутся районы, если не с хорошей, то с вполне приемлемой погодой. Внес предложение – одному тяжелому самолету вылететь на землю Александры, другому – на остров Грюенбиль. Маленькие самолеты полетят на остров Райнер.

Эти самолеты должны сесть на островах, приготовить аэродромы, раскинуть радиостанции и непрерывно сообщать о состоянии погоды. На каком-либо из этих пунктов мы сможем сесть.

Синоптик яростно утверждал, что лететь невозможно. Мы с Водопьяновым стояли на своем.

– Вы считаете, что надо вылетать? – обратились к нам.

Мы еще раз ответили утвердительно.

– Ну, так летим!

Все стали одеваться. Мазурук получил распоряжение готовить машину и вылетать в район земли Александры, Алексеев – на остров Грюенбиль. Легкие машины готовились к полету на остров Райнер. [124]

По телефону на аэродром передано распоряжение разогревать моторы нашего корабля. Мы должны были вылететь около трех часов. Алексеев и Мазурук вылетели тотчас после наступления светлого времени. Вездеход, доотказа набитый людьми, приборами, рюкзаками и другим снаряжением, пошел от зимовки на купол. Он медленно взбирался на крутую гору купола. Морозная, ясная, звездная ночь. Луны не видно. Мы кутаемся, закрываем лица высокими воротниками шуб.

Ехали молча. Изредка кто-нибудь из нас покрикивал от мороза и хлопал рукавицами, чтобы разогреть окоченевшие руки. Никому не хотелось говорить. Всем почему-то казалось, что этот перелет затевается «зря» и что назревают какие-то большие неприятности.

На аэродроме подготовка шла полным ходом. Маленький прожектор, установленный на крыше аэродромного домика, освещал наш самолет. Он четко выделялся на черном фоне суровой ночи. Было холодно, но оживленно. В темноте люди часто не узнавали друг друга – так все заиндевели от мороза. Меховая одежда покрывалась слоем инея. Часто бегали к аэродромному домику, где жарко топилась печка и можно было обогреваться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю