Текст книги "Том 4. Повести и рассказы, статьи 1844-1854"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)
– Вы не будете раскаиваться, – заметил Владимир Сергеич.
– Я никогда ни в чем не раскаиваюсь, не стоит труда. Сделал глупость, старайся поскорей забыть ее – вот и всё.
– Позвольте спросить, – заговорил после небольшого молчания Владимир Сергеич на французском языке, – вы давно знакомы с Марьей Павловной?
– Позвольте спросить, – возразила с быстрой усмешкой Надежда Алексеевна, – почему вы именно этот вопрос мне по-французски сделали?
– Так… без всякой особенной причины…
Надежда Алексеевна опять усмехнулась.
– Нет, я не очень давно ее знаю. А не правда ли, она замечательная девушка?
– Она очень оригинальна, – промолвил Владимир Сергеич сквозь зубы.
– А что – это в ваших устах, в устах положительных людей, похвала? Не думаю. Может быть, и я вам кажусь оригинальной? Однако, – прибавила она, поднимаясь с места и взглянув в раскрытое окно, – луна, должно быть, взошла, это ее отблеск над тополями. Пора ехать… Пойду прикажу оседлать Красавчика.
– Уж он оседлан-с, – проговорил казачок Надежды Алексеевны, выступая из тени сада в полосу света, падавшую на террасу.
– А! ну прекрасно! Маша, где же ты? приди проститься со мною.
Марья Павловна появилась из соседней комнаты. Мужчины встали из-за карточного стола.
– Так вы уж и едете? – спросил Ипатов.
– Еду, пора.
Она приблизилась к двери сада.
– Какая ночь! – воскликнула она, – подойдите, подставьте ей лицо; чувствуете вы, она как будто дышит? и какой запах! все цветы теперь проснулись. Они проснулись – а мы спать собираемся… Да, кстати, Маша, – прибавила она – я ведь сказала Владимиру Сергеичу, что ты не любишь поэзии. А теперь прощайте… вот и лошадь мою ведут…
И она проворно сбежала по ступеням террасы, легко взобралась на седло, сказала «до завтра» и, ударив лошадь хлыстиком по шее, поскакала к плотине… Казачок пустился рысью за ней.
Все посмотрели ей вслед…
– До завтра! – раздался еще раз ее голос из-за тополей.
Стук копыт долго слышался в тишине летней ночи. Наконец Ипатов предложил вернуться в дом.
– Оно точно, хорошо на воздухе, – сказал он, – а надо же партию нашу доиграть.
Все послушались его. Владимир Сергеич начал расспрашивать Марью Павловну, почему она поэзии не любит.
– Мне стихи не нравятся, – возразила она как бы нехотя.
– Да вы, может быть, мало стихов читали.
– Я сама их не читала, а мне читали.
– И неужели ни одни вам не понравились?
– Ни одни.
– Даже Пушкина стихи?
– Даже Пушкина.
– Отчего?
Марья Павловна не отвечала, а Ипатов, оборотясь через спинку стула, заметил с добродушным смехом, что она не только стихов, но и сахару не любит и вообще ничего сладкого терпеть не может.
– Да ведь есть стихи не сладкие, – возразил Владимир Сергеич.
– Например? – спросила его Марья Павловна.
Владимир Сергеич почесал у себя за ухом… Он сам не много стихов знал на память, особенно не сладких.
– Да вот, – воскликнул он, наконец, – знаете вы «Анчар» Пушкина? Нет? Уж это стихотворение никак не может назваться сладким.
– Прочтите, – проговорила Марья Павловна и потупилась.
Владимир Сергеич сперва посмотрел в потолок, нахмурился, помычал немного про себя и, наконец, прочел «Анчар».
После первых четырех стихов Марья Павловна медленно подняла глаза, а когда Владимир Сергеич кончил, так же медленно сказала:
– Пожалуйста, прочтите опять.
– Стало быть, эти стихи вам понравились? – спросил Владимир Сергеич.
– Прочтите еще.
Владимир Сергеич повторил «Анчар». Марья Павловна встала, вышла в другую комнату и вернулась с листом бумаги, чернильницей и пером.
– Пожалуйста, напишите это для меня, – сказала она Владимиру Сергеичу.
– Извольте, с удовольствием, – возразил он, принимаясь писать, – но, признаюсь, я удивляюсь, отчего эти стихи могли вам так понравиться. Я их прочел собственно для того, чтобы показать вам, что не все стихи бывают сладкие.
– Признаюсь! – воскликнул Ипатов. – Что ты думаешь об этих стихах, Иван Ильич?
Иван Ильич, по своему обыкновению, только взглянул на Ипатова, но не вымолвил ни слова.
– Вот-с – готово, – произнес Владимир Сергеич, поставив восклицательный знак в конце последнего стиха.
Марья Павловна поблагодарила его и унесла исписанный листок к себе.
Через полчаса подали ужин, и через час все гости разошлись по своим комнатам. Владимир Сергеич неоднократно обращался к Марье Павловне, но вести разговор с ней было трудно, и рассказы его, казалось, не слишком ее занимали. Ложась спать, он много думал о ней и о Надежде Алексеевне. Впрочем, он бы, вероятно, скоро заснул, если б не помешал ему сосед, Егор Капитоныч. Муж Матрены Марковны, уже совершенно раздевшись и лежа в постели, очень долго разговаривал с своим слугою, всё наставления ему читал. Каждое слово его явственно доходило до слуха Владимира Сергеича: одна тонкая перегородка их разделяла.
– Держи свечку перед своею грудью, – говорил Егор Капитоныч жалобным голосом, – держи так, чтобы я лицо твое мог видеть. Состарил ты меня, состарил, бессовестный ты человек, состарил совершенно.
– Да чем, помилуйте, состарил я вас, Егор Капитоныч? – послышался глухой и заспанный голос слуги.
– Чем? я скажу чем. Сколько раз я тебе говорил: Митька, говорил я тебе, когда ты со мной куда в гости поедешь, всегда забирай по две штуки каждого платья, особенно… держи свечку перед грудью… особенно нижнего. А сегодня что ты со мной сделал?
– Что-с?
– Что-с? Завтрашний день что я надену?
– Да то же, что и сегодня-с.
– Состарил ты меня, злодей, состарил. Я уж и сегодня не знал, куда от жары деться. Держи свечку перед грудью, говорят тебе, да не спи, когда барин с тобой беседует.
– Да и Матрена Марковна сказала-с, что довольно, мол, на что такую пропасть всегда с собой забираете. Только трется даром.
– Матрена Марковна… Разве это женское дело, в это входить? Состарили вы меня. Ох, состарили!
– Да и Яхим тоже говорил-с.
– Как ты сказал?
– Я говорю, Яхим тоже говорил-с.
– Яхим! Яхим! – повторил с укоризной Егор Капитоныч, – эх, состарили меня, окаянные, говорить по-русски не умеют путем. Яхим! что за Яхим? Ефим, ну это куда еще не шло, сказать можно; для того, что настоящее, греческое имя есть Евфимий, понимаешь ты меня?.. держи свечку перед грудью… так для скорости, пожалуй, можно сказать Ефим, но уж никак не Яхим. Яхим! – прибавил Егор Капитоныч, напирая на букву я. – Состарили меня, злодеи. Держи свечку перед грудью!
И долго еще продолжал Егор Капитоныч наставлять слугу своего уму-разуму, несмотря на вздохи, покашливанья и другие знаки нетерпения Владимира Сергеича…
Наконец он отпустил своего Митьку и заснул, но и от этого Владимиру Сергеичу не стало легче: Егор Капитоныч так сильно и густо храпел, с такими игривыми переходами от высоких тонов к самым низким, с такими присвистываниями и даже прищелкиваниями, что, казалось, сама перегородка вздрагивала ему в ответ; бедный Владимир Сергеич чуть не плакал. В отведенной ему комнате было очень душно, и перина, на которой он лежал, охватывала всё его тело каким-то ползучим жаром.
В отчаянье Владимир Сергеич, наконец, встал, раскрыл окно и с жадностью стал вдыхать благовонную ночную свежесть. Окно выходило в сад; на небе было светло, круглый лик полной луны то отражался ясно в пруде, то вытягивался в длинный золотой сноп медленно переливавшихся блесток. На одной из дорожек сада Владимир Сергеич увидал какую-то фигуру в женском платье, он пригляделся: это была Марья Павловна; в лучах луны лицо ее казалось бледным. Она стояла неподвижно и вдруг заговорила… Владимир Сергеич вытянул осторожно голову…
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом… —
дошло до его слуха…
«Каково, – подумал он, – стало быть, подействовали стишки…»
И он с удвоенным вниманием стал вслушиваться… Но Марья Павловна скоро умолкла и поворотила лицо свое еще прямее к нему, он мог различить ее темные большие глаза, ее строгие брови и губы…
Вдруг она вздрогнула, обернулась, вошла в тень, падавшую от сплошной стены высоких акаций, и исчезла. Владимир Сергеич постоял довольно долго у окна, потом, однако ж, лег, но заснул не скоро.
«Странное существо, – думал он, переворачиваясь с боку на бок, – а говорят, в провинции нет ничего особенного… Как бы не так! Странное существо! Спрошу ее завтра, что она делала в саду».
А Егор Капитоныч всё храпел по-прежнему.
III
На другое утро Владимир Сергеич проснулся довольно поздно и тотчас после общего чая и завтрака в столовой поехал к себе домой оканчивать свои хозяйственные распоряжения, как ни удерживал его старик Ипатов. Марья Павловна также присутствовала за чаем; однако Владимир Сергеич не счел за нужное расспрашивать ее об ее вчерашней поздней прогулке; он принадлежал к числу людей, которым тяжело предаваться два дня сряду каким бы то ни было необычным мыслям и предположениям. Пришлось бы толковать о стихах, а так называемое «поэтическое» настроение весьма скоро его утомляло. Целый день до обеда он провел в поле, покушал с большим аппетитом, соснул и, проснувшись, взялся было за счеты земского; но, не окончивши первой страницы, велел заложить тарантас и отправился в Ипатовку. Видно, и положительные люди носят в груди не каменное сердце, и скучать не любят они так же, как и остальные, простые смертные.
Въезжая на плотину, услыхал он голоса и звуки музыки. У Ипатовых в доме хором пели русские песни. Он застал всё общество, оставленное им поутру, на террасе; все, и Надежда Алексеевна между прочими, сидели в кружке около мужчины лет тридцати двух, смуглого, черноволосого и черноглазого, в бархатной куртке, с небрежно повязанным красным платком на шее и гитарою в руках. Это был Петр Алексеевич Веретьев, брат Надежды Алексеевны. Увидавши Владимира Сергеича, старик Ипатов с радостным восклицанием пошел ему навстречу, подвел его к Веретьеву и представил их друг другу. Обменявшись с новым знакомым обычными приветствиями, Астахов почтительно поклонился его сестре.
– А мы, Владимир Сергеич, по-деревенски, песни поем, – начал Ипатов и, указывая на Веретьева, прибавил: – Петр Алексеич у нас запевала – и какой! вы извольте послушать.
– Это очень приятно, – возразил Владимир Сергеич.
– Не угодно ли присоединиться к хору? – спросила его Надежда Алексеевна.
– Душевно бы рад, да голосу нету.
– Это не беда! Посмотрите, и Егор Капитоныч поет, и я пою. Тут только нужно подтягивать. Садитесь-ка; а ты, брат, начинай.
– Какую бы теперь нам песню спеть? – проговорил Веретьев, перебирая струны гитары и, остановившись вдруг, глянул на Марью Павловну, сидевшую возле него. – Теперь, кажется, очередь за вами, – сказал он ей.
– Нет, пойте вы, – возразила Марья Павловна.
– Вот есть песня «Вниз по матушке по Волге», – промолвил с важностью Владимир Сергеич.
– Нет, эту мы к концу приберегаем, – отвечал Веретьев и, ударив по струнам, протяжно затянул: «Солнце на закате» * .
Он пел славно, бойко и весело. Его мужественное лицо, и без того выразительное, еще более оживлялось, когда он пел; изредка подергивал он плечами, внезапно прижимал струны ладонью, поднимал руку, встряхивал кудрями и соколом взглядывал кругом. Он в Москве не раз видал знаменитого Илью * и подражал ему. Хор дружно ему подтягивал. Звучной струей отделялся голос Марьи Павловны ото всех других голосов; он словно вел их за собою; но одна она петь не хотела, запевалой до конца остался Веретьев.
Много других еще пели песен…
Между тем вместе с вечером надвигалась гроза. Уже с полудня парило и в отдалении всё погрохатывало; но вот широкая туча, давно лежавшая свинцовой пеленой на самой черте небосклона, стала расти и показываться из-за вершин деревьев, явственнее начал вздрагивать душный воздух, всё сильнее и сильнее потрясаемый приближавшимся громом; ветер поднялся, прошумел порывисто в листьях, замолк, опять зашумел продолжительно, загудел; угрюмый сумрак побежал над землею, быстро сгоняя последний отблеск зари; сплошные облака, как бы сорвавшись, поплыли вдруг, понеслись по небу; дождик закапал, молния вспыхнула красным огнем, и гром грянул тяжко и сердито.
– Уйдемте, – промолвил старик Ипатов. – А то промочит, пожалуй.
Все встали.
– Сейчас, – воскликнул Веретьев, – еще последнюю песню. Слушайте.
Ах вы, сени, мои сени * ,
Сени новые мои… —
запел он громким голосом, проворно забив всей рукой по струнам гитары. «Сени новые, кленовые», – подхватил хор, как бы невольно увлеченный. Дождик почти в то же мгновенье хлынул ручьями; но Веретьев допел «Мои сени» до конца. Изредка заглушаемая ударами грома, удалая песенка казалась еще удалее под шумную дробь и журчанье дождя. Наконец раздался последний взрыв хора – и всё общество с хохотом вбежало в гостиную. Особенно громко смеялись девочки, дочери Ипатова, стряхивая с своих платьев дождевые брызги. Ипатов, однако же, для предосторожности, закрыл окно и запер дверь, и Егор Капитоныч его похвалил, заметив, что Матрена Марковна также всегда, во время грозы, всё приказывает запереть для того, что электричество способнее действует в пустом промежутке. Бодряков посмотрел ему в лицо, посторонился и уронил стул. Подобные маленькие несчастья случались с ним беспрестанно.
Гроза прошла очень скоро. Двери и окна снова раскрылись, и комнаты наполнились влажным благовонием. Принесли чай. После чаю старички уселись опять за карты. Иван Ильич к ним, по обыкновению, присоединился. Владимир Сергеич подошел было к Марье Павловне, сидевшей под окном с Веретьевым; но Надежда Алексеевна подозвала его к себе и тотчас вступила с ним в жаркий разговор о Петербурге и петербургской жизни. Она нападала на нее; Владимир Сергеич начал защищать ее. Надежда Алексеевна, казалось, старалась удержать его близ себя.
– О чем вы это спорите? – спросил Веретьев, вставая и приближаясь к ним.
Он лениво переваливался на ходу: во всех его движениях замечалась не то небрежность, не то усталость.
– Всё о Петербурге, – ответила Надежда Алексеевна. – Владимир Сергеич не нахвалится им.
– Город хороший, – заметил Веретьев, – а по-моему, везде хорошо. Ей-богу. Были бы две-три женщины, да, извините за откровенность, вино, и человеку, право, ничего не остается желать.
– Это меня удивляет, – возразил Владимир Сергеич, – неужели же вы действительно того мнения, что для образованного человека не существует…
– Может быть… точно… я с вами согласен, – перебил его Веретьев, за которым, при всей вежливости, водилась привычка не дослушивать возражения, – но это не по моей части, я не философ.
– Да и я не философ, – ответил Владимир Сергеич, – и нисколько не желаю быть им; но тут речь идет совсем о другом.
Веретьев рассеянно глянул на свою сестру, а она, слегка усмехнувшись, нагнулась к нему и вполголоса прошептала:
– Петруша, душка, представь нам Егора Капитоныча, сделай одолженье.
Лицо Веретьева мгновенно изменилось и, бог ведает каким чудом, стало необыкновенно похоже на лицо Егора Капитоныча, хотя между чертами того и другого решительно не было ничего общего, и сам Веретьев едва только сморщил нос и опустил углы губ.
– Конечно, – начал он шептать голосом, совершенно напоминавшим голос Егора Капитоныча, – Матрена Марковна дама строгая насчет манер; но супруга зато примерная. Правда, что бы я ни сказал…
– Бирюлевским барышням всё известно, – подхватила Надежда Алексеевна, едва удерживая хохот.
– Всё на другой же день известно, – ответил Веретьев с такой уморительной ужимкой, с таким смущенным, косвенным взглядом, что даже Владимир Сергеич рассмеялся.
– У вас, я вижу, большой талант к подражанию, – заметил он.
Веретьев провел рукой по лицу, черты его приняли обычное выражение, а Надежда Алексеевна воскликнула:
– О, да! он всех умеет передразнить, кого только захочет… Он на это мастер.
– И меня бы, например, сумели представить? – спросил Владимир Сергеич.
– Еще бы! – возразила Надежда Алексеевна, – разумеется.
– Ах, сделайте одолжение, представьте меня, – промолвил Астахов, обращаясь к Веретьеву. – Я прошу вас, без церемоний.
– А вы ей и поверили? – ответил Веретьев, чуть-чуть прищурив один глаз и придав своему голосу звук астаховского голоса, но так осторожно и легко, что одна Надежда Алексеевна это заметила и прикусила губы, – вы, пожалуйста, ей не верьте, она вам еще не то наскажет про меня.
– И какой он актер, если б вы знали, – продолжала Надежда Алексеевна, – всевозможные роли играет. Так чудесно! Он наш режиссер, и суфлер, и всё что хотите. Жаль, что вы скоро едете.
– Сестра, твое пристрастие тебя ослепляет, – произнес важным голосом, но всё с тем же оттенком, Веретьев. – Что подумает о тебе господин Астахов? Он сочтет тебя за провинциалку.
– Помилуйте… – начал было Владимир Сергеич.
– Петруша, знаешь что, – подхватила Надежда Алексеевна, – представь, пожалуйста, как пьяный человек никак не может достать платок из кармана, или нет, лучше представь, как мальчик муху на окне ловит и она у него жужжит под пальцами.
– Ты совершенное дитя, – отвечал Веретьев.
Однако он встал и, подойдя к окну, возле которого сидела Марья Павловна, начал водить рукой по стеклу и представлять, как мальчик ловит муху. Верность, с которой он подражал ее жалобному писку, была точно изумительна. Казалось, действительная, живая муха билась у него под пальцами. Надежда Алексеевна засмеялась, и понемногу все засмеялись в комнате. У одной лишь Марьи Павловны лицо не изменилось, губы даже не дрогнули Она сидела с опущенными глазами, наконец подняла их и, серьезно взглянув на Веретьева, промолвила сквозь зубы:
– Вот охота делать из себя шута.
Веретьев тотчас отвернулся от окна и, постояв немного посреди комнаты, вышел на террасу, а оттуда в сад, уже совершенно потемневший.
– Забавник этот Петр Алексеич! – воскликнул Егор Капитоныч, ударив с размаху козырной семеркой по чужому тузу. – Право, забавник!
Надежда Алексеевна встала и, торопливо подойдя к Марье Павловне, спросила ее вполголоса:
– Что ты сказала брату?
– Ничего, – ответила та.
– Как ничего, не может быть.
И погодя немного Надежда Алексеевна промолвила: «Пойдем!» – взяла Марью Павловну за руку и принудила ее встать и отправиться вместе с нею в сад.
Владимир Сергеич поглядел обеим девицам вслед не без недоумения. Впрочем, отсутствие их продолжалось недолго; через четверть часа они возвратились, и Петр Алексеич вошел вместе с ними.
– Какая прекрасная ночь! – воскликнула, входя, Надежда Алексеевна. – Как хорошо в саду!
– Ах, да, кстати, – промолвил Владимир Сергеич, – позвольте узнать, Марья Павловна, вас ли это я видел вчера в саду ночью?
Марья Павловна быстро взглянула ему в глаза.
– Еще вы, сколько я мог расслышать, декламировали «Анчар» Пушкина.
Веретьев слегка нахмурился и также принялся смотреть на Астахова.
– Это точно была я, – сказала Марья Павловна, – но только я ничего не декламировала: я никогда не декламирую.
– Может быть, мне показалось, – начал Владимир Сергеич, – однако…
– Вам показалось, – холодно промолвила Марья Павловна.
– Что это за «Анчар»? – спросила Надежда Алексеевна.
– А вы не знаете? – возразил Астахов. – Пушкина стихи «На почве чахлой и скупой» * , будто вы не помните?
– Не помню что-то… Этот анчар – ядовитое дерево?
– Да.
– Как датуры * …Помнишь, Маша, как хороши были датуры у нас на балконе, при луне, с своими длинными белыми цветами. Помнишь, какой из них лился запах, сладкий, вкрадчивый и коварный.
– Коварный запах! – воскликнул Владимир Сергеич.
– Да, коварный. Чему вы удивляетесь? Он, говорят, опасен, а привлекает. Отчего злое может привлекать? Злое не должно бы быть красивым!
– Ого! какие умозрения! – заметил Петр Алексеич, – куда мы удалились от стихов!
– Я эти стихи прочел вчера Марье Павловне, – подхватил Владимир Сергеич, – и они ей чрезвычайно понравились.
– Ах, прочтите их, пожалуйста, – сказала Надежда Алексеевна.
– Извольте-с.
И Астахов прочел «Анчар».
– Слишком напыщенно, – произнес как бы нехотя Веретьев, как только Владимир Сергеич кончил.
– Стихотворение слишком напыщенно?
– Нет, не стихотворение… Извините меня, мне кажется, вы не довольно просто читаете. Дело говорит само за себя; впрочем, я могу ошибаться.
– Нет, ты не ошибаешься, – сказала Надежда Алексеевна с расстановкой.
– О, да ведь это известно! я в твоих глазах гений, даровитейший человек, который всё знает, всё бы мог сделать, да только лень, к несчастью, его одолевает: не правда ли?
Надежда Алексеевна только головой качнула.
– Я с вами не спорю, вы это лучше должны знать, – заметил Владимир Сергеич и немного надулся. – Это не по моей части.
– Я ошибся, извините, – поспешно произнес Веретьев.
Между тем игра кончилась.
– Ах, кстати, – заговорил Ипатов, вставая, – Владимир Сергеич, мне поручил один здешний помещик, сосед, прекраснейший и почтеннейший человек, Акилин, Гаврила Степаныч, просить вас, не сделаете ли вы ему честь, не пожалуете ли к нему на бал, то есть я это так, для красоты слога, говорю: бал, а просто на вечеринку с танцами, без церемоний? Он бы сам к вам непременно явился, да побоялся обеспокоить.
– Я очень благодарен господину помещику, – возразил Владимир Сергеич, – но мне непременно нужно ехать домой…
– Да ведь что вы думаете, когда бал-то? Ведь завтра бал. Гаврила Степаныч завтра именинник. Один день куда ни шел, а уж как вы его обрадуете! И всего отсюда десять верст. Если позволите, мы же вас и довезем.
– Я, право, не знаю, – начал Владимир Сергеич. – А вы едете?
– Всем семейством! И Надежда Алексеевна, и Петр Алексеич, все едут!
– Вы можете, если хотите, теперь же меня пригласить на пятую кадриль, – заметила Надежда Алексеевна. – Первые четыре уже разобраны.
– Вы очень любезны, а на мазурку вы уже приглашены?
– Я? Дайте вспомнить… нет, кажется, не приглашена.
– В таком случае, если вы будете так добры, я бы желал иметь честь…
– Стало быть, вы едете? Прекрасно. Извольте.
– Браво! – воскликнул Ипатов. – Ну, Владимир Сергеич, одолжили. Гаврила Степаныч просто в восторг придет. Не правда ли, Иван Ильич?
Иван Ильич хотел было, по неизменной привычке своей, промолчать, однако почел за лучшее произнести одобрительный звук.
– Что тебе была за охота, – говорил час спустя Петр Алексеич своей сестре, сидя с ней в легонькой таратайке, которой правил сам, – что тебе была за охота навязаться этому кисляю на мазурку?
– У меня на то свои планы, – возразила Надежда Алексеевна.
– Какие – позволь узнать?
– Это моя тайна.
– Ого!
И он слегка ударил бичом лошадь, которая начала было прясть ушами, фыркать и упираться. Ее пугала тень от большого ракитового куста, падавшая на дорогу, тускло озаренную месяцем.
– А ты танцуешь с Машей? – спросила Надежда Алексеевна в свою очередь брата.
– Да, – сказал он равнодушно.
– Да! да! – повторила Надежда Алексеевна с укоризной. – Вы, мужчины, – прибавила она помолчав, – решительно не стоите того, чтобы вас любили порядочные женщины.
– Ты думаешь? Ну, а этот петербургский кисляй, этот стоит?
– Скорее, чем ты.
– Вот как!
И Петр Алексеич проговорил со вздохом:
Что за комиссия, создатель * ,
Быть… братом выросшей сестры!
Надежда Алексеевна засмеялась.
– Много я тебе хлопот доставляю, нечего сказать. Мне так вот комиссия с тобою.
– Неужели? – я этого никак не подозревал.
– Я не насчет Маши говорю.
– На какой же счет?
Лицо Надежды Алексеевны слегка опечалилось.
– Ты сам знаешь, – проговорила она тихо.
– А, понимаю! Что делать-с, Надежда Алексеевна, люблю-с выпить с добрым приятелем, грешный человек, люблю-с.
– Полно, брат, пожалуйста, не говори так… Этим не шутят.
– Трам-трам-там-пум, – забормотал Петр Алексеич сквозь зубы.
– Это твоя погибель, а ты шутишь…
– «Хлопец сее жито, жинка каже мак», – громко запел Петр Алексеич, ударил вожжами лошадь, и она помчалась шибкой рысью.
IV
Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.
На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; всё дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда всё уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались, что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, всё глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.
Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.
Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.
– Что ж, – начал он наконец, – вы на меня сердитесь?
Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.
– Маша, вы сердитесь? – повторил он.
Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:
– Да.
– За что? – спросил Веретьев и отбросил ветку.
Марья Павловна опять не отвечала.
– Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, – начал Веретьев после небольшого молчанья. – Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…
– Вы меня не понимаете, – перебила Марья Павловна. – Я совсем не за себя сержусь на вас.
– За кого же?
– За вас самих.
Веретьев поднял голову и усмехнулся.
– А! понимаю! – заговорил он. – Опять! опять васначинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
– Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете.
Веретьев опять усмехнулся.
– Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, – проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе.
Марья Павловна только плечом пожала.
– Дайте мне вашу красивую, честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.
И Веретьев потянулся к Марье Павловне.
– Полноте! – промолвила она. – Вы всё смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.
– Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить – в смысле действительном?
Марья Павловна нахмурила брови.
– Полноте, Веретьев, – повторила она.
– Прошутить жизнь, – продолжал Веретьев и приподнялся, – а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана * . Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?
– Нет.
– Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, отвечает Лаура, теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как всё радуется жизни, как всё молодо. И мы сами разве не молоды?
Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.
– Улыбнитесь, Маша, – продолжал он, – только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.
– Ax, Веретьев, – начала Маша, – вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.
– Когда вы говорите, Маша, – возразил Веретьев, – вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.
Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.
– Прощайте, – промолвила она и накинула шарф себе на голову.
Веретьев удержал ее.
– Полноте, полноте, подождите! – воскликнул он. – Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Всё, всё я сделаю, всё, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же, Маша, поверьте мне.
Марья Павловна опять взглянула на него.
– Всё это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.
– Конечно, слушаюсь.
– Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…
– О чем?
Марья Павловна запнулась.
– Не пить вина, – промолвила она наконец.
Веретьев засмеялся.
– Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…
– Да к чему же это? – перебила Маша.
– Как к чему? – из чего же тогда жить?
– А разве без вина этого нельзя?
– Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.
– Как вино… покорно благодарю.
– Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:
Стоит ли с важностью очей *
Перед Милосскою Кипридой —
Их две, и мрамор перед ней
Страдает, кажется, обидой…
Что это я сегодня всё говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.
– Опять вино, – заметила Марья Павловна.
– Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да, – продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну, – это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.