Текст книги "Том 4. Повести и рассказы, статьи 1844-1854"
Автор книги: Иван Тургенев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 49 страниц)
Вот содержание последней части «Племянницы». Мы его обозначили беглыми чертами, но надеемся, что сказали довольно для того, чтоб возбудить к нему живейшее участие читателя.
Оканчивая разбор романа г-жи Тур, мы намерены в немногих словах повторить и как бы собрать вместе наши разбросанные замечания об ее даровании. Но прежде упомянем о чувстве, с которым мы положили из рук ее книгу. Это чувство было теплое, симпатическое: эта книга написана сердцем и говорит сердцу. От нее веет чем-то благородным, искренним, горячим. Самый жар, с которым г-жа Тур нередко вдается в излишние и не новые рассуждения, – этот жар, которому, признаться, мы плохо поверили бы в мужчине, в литераторе, – нас чуть ли не трогает в ней; эти рассуждения нам могут показаться фразами, но не фразерством.
У ней, правда, иногда по поводу истин, всем известных, является тон полувосторженный, полупоучительный, как будто она сама их только что открыла; но и это может статься… и это можно извинить. Недостаток иронии, комического элемента замечается в г-же Тур. Многие будут плакать, никто не засмеется, читая «Племянницу». Таланта, того независимого таланта, о котором мы говорили в самом начале нашей статьи, – таланта, который поэт как бы сознательно берет в руки, – у г-жи Тур или нет, или очень мало. Ее талант – талант лирический, от нее нераздельный, столько же способный передавать малейшие движения души автора, его собственный жизненный опыт, сколько не способный создавать самостоятельные характеры и типы. Слог г-жи Тур, как мы сказали выше, небрежен. Речь ее болтлива, часто водяниста и вообще более музыкальна, чем живописна; но в этом мы ее упрекать не станем. Это ее недостаток, и это ее достоинство в одно и то же время. Но неприятно нам было встретить на иных страницах «Племянницы» следы риторики иногда почти школьной, что-то такое, от чего веет «Собранием образцовых сочинений» * , какие-то претензии на сочинительство, на литературные украшения. Эти претензии более или менее понятны или извинительны в разрисовке характеров; но чем объяснить, например, следующие пятнадцать строк, начинающие шестую главу четвертой части:
«Случалось ли вам видеть спокойное и безбрежное пространство моря, расстилающееся будто прозрачный кристалл? Ни одной струи, ни малейшего колебания, и над ним столь же широкая, столь же необъятная лазурь неба, не подернутая ни одной тучей, ни малейшим облаком; в зыбях моря отражается небо, и в торжественном спокойствии созерцают они друг друга и, сливаясь на горизонте, составляют одно целое… Какое спокойствие и как оно обманчиво! Тишина, спокойствие стихий – только момент бездействия перед бурей и шквалом. Туча налетает с далекого горизонта, тотчас отражается и затемняет спокойное дотоле (!) зеркало вод, мигом разделяет небо от моря и нарушает спокойствие: ветер воет, гонит тучу, вздымает валы, и в одно мгновение там, где было зеркало – разверзаются бездны, где была лазурь – сходятся тучи, и молния их прорезывает, и гром страшными раскатами довершает ужасающую картину. В жизни человеческой случается то же самое», и т. д.
Избитость сравнения не выкупается, как видите, новостью выражения, верностью и свежестью красок. Подобных пятен много в романе г-жи Тур, и остается сожалеть, что опытная и дружеская рука не прошлась по его страницам прежде, чем он явился в печати.
А со всем тем мы от всей души приветствуем его появление и надеемся, что г-жа Тур, ободренная успехом, который несомненно ждет ее «Племянницу», не остановится на поприще, так прекрасно ею начатом. Мы надеемся также, что она не попеняет на нас за некоторые наши указания того, что нам показалось слабым в ее романе. Хорошее в нем не нашло в нас равнодушных ценителей, а право всякого истинного таланта – право на нелицемерный и добросовестный суд – это право, кажется, нами вполне уважено.
Несколько слов о новой комедии г. Островского «Бедная невеста» [83]83
Считаю нужным предуведомить читателей, что, пробежав настоящую статейку о «Бедной невесте», писанную чуть не тридцать лет тому назад, я было раздумал ее перепечатать – н помещаю ее теперь скорее с целью некоторого самобичевания. Нечего говорить, что моя оценка «Бедной невесты», одного из лучших произведений нашего знаменитого драматурга, оказывается неверной, хотя некоторые отдельные замечания, быть может, и не лишены справедливости. Как известно, А. Н. Островский посрамил мои опасения и более нежели оправдал мои надежды. Париж. 1879.
[Закрыть]
Мы редко разбираем в отделе критики сочинения, появляющиеся в печати не особенной книгой; но нам, с одной стороны, хотелось доказать наше внимание к молодому писателю, так высоко поставленному сочинителями московских критик и действительно замечательному и даровитому; с другой стороны, мы желали, по мере возможности, загладить нашу вину перед ним – вину, заметим кстати, общую нам со всеми нашими журнальными собратиями и состоящую в том, что о первой, известной комедии г. Островского не было сказано ни слова. *
Мы и теперь говорить о ней не станем, предоставляя себе сделать это со временем: о ней нельзя говорить поверхностно и в коротких словах. Мы только поделимся теперь с читателями впечатлением, произведенным на нас «Бедной невестой».
Результат нашего чтения был следующий: талант у г. Островского есть, и замечательный, – мы даже готовы не отказываться от наших надежд на будущее его значение, возбужденных в нас первым произведением г. Островского; но для того, чтобы они могли оправдаться, необходимо г. Островскому – и мы просим его видеть в наших словах выражение самых искренних убеждений – необходимо ему отказаться от ложной манеры, которую он себе как бы придал и которой не было заметно в «Своих людях»…
Но прежде чем мы объясним, в чем, по нашему мнению, состоит эта ложная манера, необходимо вкратце рассказать самое содержание «Бедной невесты».
Оно очень просто. У Анны Петровны, вдовы бедного чиновника, дочь, Марья Андреевна, невеста. Мать всячески старается ее пристроить; в этом деле помогает ей старинный друг ее мужа, некто г. Добротворский. За Марьей Андреевной ухаживают молодые люди: Милашин и Мерич; в Мерича она сама влюблена; в нее влюблен некто Хорьков; мать Хорькова, тоже вдова, мещанка, сильно хлопочет о своем сыне. Между тем г. Добротворский рекомендует г. Беневоленского, чиновника; чиновник этот очень может помочь Анне Петровне в тяжбе, угрожающей всему ее состоянию; он влюбляется в Марью Андреевну и предлагает ей свою руку. Вдова соглашается и начинает вместе с Добротворским убеждать Марью Андреевну, которая перед этим только что имела первое объяснение в любви с Меричем. Марья Андреевна просит трехдневной отсрочки в надежде на своего возлюбленного; но возлюбленный оказывается несостоятельным, боится брака, думает только, как бы отделаться благополучно, и Марья Андреевна решается выйти за Беневоленского.
Мы не можем сказать, что сообщили читателям содержание комедии г. Островского: это едва ли ее остов; но так как, вероятно, она будет прочтена всеми, то нам не для чего вдаваться в бо́льшие подробности. Мы желали только обозначить главные точки на нашем пути.
Первое, что мы должны заметить в комедии г. Островского, чему мы с удовольствием отдаем полную справедливость, это истина всех выведенных им лиц, – всех, исключая главного лица – бедной невесты. Действительно, все эти лица живы, несомненно живы и истинны, хотя ни одно из них не доведено до того торжества поэтической правды, когда образ, взятый художником из недр действительности, выходит из рук его типом, и самое название, как, например, название Хлестакова, теряет свою случайность и становится нарицательным именем * . Этой судьбы не дождаться ни одному из лиц г. Островского. А между тем им затронута одна струна, которая до сих пор в области искусства издавала только слабые звуки, а именно: струна наивности, нецеремонности, какой-то детской откровенности в эгоизме. Все лица комедии г. Островского эгоисты, наивные эгоисты, исключая бедной невесты, Хорькова (о котором мы поговорим ниже) да еще, может быть, старика Добротворского; но особенно отлично выразился этот эгоизм в лицах молодых людей Милашина и Мерича и в лице грубо положительного г. Беневоленского. Эти три лица очень хороши, особенно Милашин – юноша завистливый, мелкий, скучный, неотвязный, который всё ноет, прощается, не уходит и преспокойно досадует и удивляется, отчего не всякое чужое счастие ему достается, – и крепкоголовый, дюжий, расчетливый и деловой Беневоленский. Мерич, предмет любви бедной невесты, тоже хорош; он разнится тем от Милашина, что, будучи недурен собой, меньше завидует и досадует, а, напротив, щеголяет своими победами и вообще порядочный фат, хотя труслив и осторожен до крайности. Эгоизм и в нем резко проявляется; например, он входит к Марье Андреевне. «Как я рада! как я ждала тебя, Владимир!» * – восклицает она. «Мы одни?» – спрашивает он. «Одни». И он немедленно ее целует. Вообще он в присутствии Марьи Андреевны только и думает об одном – как бы поцеловать ее поскорей. Должно сознаться, что пошлость и эгоизм в сопряжении с молодостью необыкновенно резко и верно схвачены г. Островским. Но нам показалось, что сцена, в которой Мерич объясняется в любви к Марье Андреевне, не удалась г. Островскому. Мы понимаем намерение автора, когда он влагает ему в уста книжные речи; но эти речи в самой своей незначительности – незначительны. Видно, тайна «возводить в перл создания» даже самую пошлость не всякому дается… Но об отношениях Мерича с Марьей Андреевной мы поговорим впоследствии, так же как и о характере самой бедной невесты. Нам хочется теперь сказать несколько слов о ее матери – Анне Петровне, а также и о матери Хорькова. В очертании именно этих двух характеров особенно ясно выказывается та ложная манера, о которой мы говорили выше. Эта ложная манера состоит в подробном до крайности и утомительном воспроизведении всех частностей и мелочей каждого отдельного характера, в каком-то ложно тонком психологическом анализе, который обыкновенно разрешается тем, что каждое лицо беспрерывно повторяет одни и те же слова, в которых, по мнению автора, и выражается его особенность. Мы не хотим этим сказать, чтобы эти слова были неверны, но художество не обязано только повторять жизнь, и во всех этих бесконечно малых чертах теряется та определенность, строгость рисунка, которых требует внутреннее чувство читателя даже от самой разыгравшейся и смелой фантазии. Невозможно перечесть, сколько раз Анна Петровна говорит о себе, что она женщина слабая, сырая,что как можно без мужчины в доме, и т. д. Положим, что это вечное хныканье идет к ее брюзгливой, вялой и, при всей доброте, глубоко эгоистической натуре, но надобно же знать во всем и меру. Этот же самый прием, состоящий в бесконечном повторении удачного или комического выражения, употребляется г. Островским постоянно, с какими бы лицами он ни имел дело. Г-жа Хорькова повторяет беспрерывно, что она, конечно, женщина необразованная, а сын ее – образованный, но все-таки уважает ее. Служанка Дарья ни разу не выходит на сцену без одного и того же восклицания; г. Добротворский слова не скажет, не повторив, что он знал батюшку Марьи Андреевны с детства, и т. д. К чему, спрашивается, человеку с талантом г. Островского приклеивать своим героям такие ярлыки, напоминающие свитки с словами, выходящие изо рта фигур на средневековых картинках! Самые даже лучшие лица, как-то: г-да Беневоленский и Милашин, не избегли этой участи. Не говоря уже о том, что из этого вытекают длинноты утомительные, что веселый смех, возбужденный в читателе первым появлением комической фразы, уступает, наконец, место чувству неприятного раздражения при двадцатом ее повторении, мы готовы утверждать, что такого рода мелочная разработка характера неистинна, – художественно неистинна, при всей своей внешней вероятности, и нам кажется, что именно этот упрек более всех других должен быть чувствителен г. Островскому, при явном стремлении его таланта к простоте и правде. Что́ бы сказал г. Островский о пейзажисте, который вздумал бы отделывать малейшие фибры в листочках, малейшие песчинки на первых планах своих картин? Нам, помнится, случилось встретить в Риме живописца, который предлагал своим посетителям микроскоп для лучшего рассмотрения мелочной отделки своих произведений; но не г. Островскому завидовать хитростному и кропотливому искусству этой мозаичной работы, не автору «Своих людей», этой замечательной драмы, замечательной особенно по ширине и свободе манеры. Г-н Островский лучше нас знает, что Деннер * , известный писатель старушечьих лиц, допускается в кабинетах любителей как куриозум, и мы надеемся, что г. Островский доискивается для себя более почетного места, на которое, впрочем, его талант дает ему полное право.
Из всего сказанного нами следует, что не в одних беспрерывных повторениях упрекаем мы г-на Островского: мы упрекаем его в излишнем раздроблении характеров, – в раздроблении, доходящем до того, что каждая отдельная частичка исчезает, наконец, для читателя, как слишком мелкие предметы исчезают для зрения. Г-н Островский в наших глазах, так сказать, забирается в душу каждого из лиц, им созданных; но мы позволим себе заметить ему, что эта бесспорно полезная операция должна быть свершена автором предварительно. Лица его должны находиться уже в полной его власти, когда он выводит их перед нами. Это – психология, скажут нам; пожалуй, но психолог должен исчезнуть в художнике, как исчезает от глаз скелет под живым и теплым телом, которому он служит прочной, но невидимой опорой. Это, между прочим, не худо заметить и некоторым нашим критикам, которые считают долгом начать каждую свою статью ab ovo [84]84
с самого начала (лат.).
[Закрыть], как будто и в критике его убеждения, его коренные правила не должны перейти в плоть и кровь, и он всякий раз обязан выставлять их напоказ перед собой и читателями, как какие-нибудь верстовые столбы, чтобы не сбиться с дороги * . Притом эта мелочная копотливая манера неуместна особенно в драматическом произведении, где она замедляет и охлаждает ход действия и где нам дороже всего те простые, внезапные движения, в которых звучно высказывается человеческая душа, – подобные, например, хоть этой черте, взятой нами у самого г-на Островского: Марья Андреевна собирается сказать Меричу свое горе – предложение ненавистного г-на Беневоленского. Мерич прерывает ее замечанием, что у ней хорошие глазки, что так и хочется поцеловать ее. Марья Андреевна, вся судьба которой решается в это мгновение, восклицает, наконец:
«Да ты выслушай * , ради бога!
Мерич. Хорошо, хорошо; слушаю.
Марья Андреевна. Не успела я еще опомниться от твоего поцелуя (закрывает глаза руками; Мерич ее целует),приехал этот Беневоленский, он груб, необразован, просто ужас.
Мерич. Мери, ведь это скучная материя».
В этих немногих словах, в невольном движении Маши, в поступке Мерича открывается нам более глубокий взгляд в сущность характеров и отношений Маши и Мерича, чем в самых тщательно выделанных, так называемых психологических анализах. Весь третий акт * , из которого мы взяли вышеприведенные слова, прекрасен с начала до конца, исполнен юмора и меньше всех других отзывается трудом, меньше других пахнет лампой Демосфена * . (Четвертый акт, напротив, весьма слаб, и трудно читать его без какого-то нетерпения скуки; в нем как будто соединились все недостатки г-на Островского.) Во втором акте все сцены хороши: разговор Марьи Андреевны с Хорьковым, в котором она, не подозревая, что Хорьков в нее влюблен, раздирает его сердце полупризнанием своей любви к Меричу; следующий затем разговор между Хорьковым и Милашиным, где этот молодой человек является в полном блеске; наконец, появление г. Беневоленского, его объяснения с Анной Петровной, его внезапный вопрос Марье Андреевне, в которую он уже успел влюбиться, – какие она конфекты любит? – всё это отлично. Но пора нам поговорить о Марье Андреевне. Прежде всего мы должны сказать, что замечания, сделанные нами выше таланту г. Островского, не относятся к характеру Марьи Андреевны. Создавая образ этой молодой девушки, он менее предавался своей обычной наклонности к мелочному анализу, он явно искал больших линий, простора; Марья Андреевна почти ничего не повторяет, и между тем характер ее удался менее всех: видно, наши недостатки растут на одной почве с нашими достоинствами, и трудно вырвать одни, пощадив другие. Марья Андреевна – лицо решительно неживое: она вся сочинена; впечатление, оставляемое ею, неясно, и, скажем более, сам автор это чувствует. Доказательством справедливости нашей догадки служат, между прочим, слова, вложенные г. Островским в уста бедной невесты, с явным намерением пояснить ими ее характер. Когда, например, Марья Андреевна, в пятом акте, уже решившись выйти за Беневоленского, говорит: «Страстность души, которая чуть не погубила меня, теперь мне нужна: для нее будет благородное употребление» * (она собирается исправить мужа), мы, переменив местоимение из первого лица в третье, очень хорошо понимаем, что автор так о ней думает и, желает, чтобы и мы были такого же мнения о ней; но мы никак не можем верить, что Марья Андреевна сама могла действительно произнести эти слова. Это – уловка Скриба, особенно в его либреттах * , заставлять людей говорить не то, что́ им следовало бы сказать, а то, что́ о них думает в это время зритель; и если г. Островский, при всем своем, повторяем, несомненном стремлении к истине, решился прибегнуть к той же манере, значит, он чувствовал сам неясность созданного им характера и необходимость комментариев. Эта неясность, это колыхание сопровождают Марью Андреевну в продолжение всей комедии. Необходимости, жизненной необходимости в ее образе нет. Автор добросовестно и старательно гоняется за ней – за этой неуловимой чертою жизни, и не достигает ее до конца. Из математики нам известно, что переломанная на самые мелкие углы прямая линия может только бесконечно приблизиться к линии круга, но никогда не сольется с ней. Точно так же и ум, труд, наблюдение проводят только, если можно так выразиться, прямые линии. Одной поэзии дана та «волнистая линия красоты», о которой говорил Гогарт. *
Особенно неудачны, между прочим, небольшие, тоже объяснительные монологи, которыми заключается почти каждая сцена Марьи Андреевны. Например: после первого объяснения в любви, в котором она и Мерич что-то немножко круто начали говорить друг другу ты, – она, оставшись одна, произносит следующие слова: «Он ушел… Хорошо ли я сделала? Мне и стыдно и весело. Что, если это только шалость с его стороны? Боже мой, как мне совестно за себя! А если он любит в самом деле? Он всегда такой скучный, печальный! Ах, как бы мне хотелось знать, любит ли он меня!» * и т. д. От этой небольшой тирады так и веет условной, театральной атмосферой. Нас не удивляет, что Марья Андреевна влюбилась в Мерича, этого совершенно недостойного ее молодого человека: мы знаем, что в известные лета девушки любят не в силу каких-нибудь особенных заслуг в избранном предмете, но просто потому, что им пришла пора любить; но вся любовь ее завязывается и разыгрывается как-то натянуто литературно. Она любит потому, что автору нужно заставить ее полюбить, чтобы на чувстве ее к Меричу завязать интерес пьесы, потом ввести обычную борьбу, которую разрешает, наконец, обычная жертва; но читателю не верится ни в эту любовь, ни в эту борьбу, – в самое существование Марьи Андреевны ему плохо верится; а жертва ее не возбуждает в нем ни сожаления, ни ропота: жертва ее проходит неоцененной, едва ли замеченной… Окончательное же примирение остается совершенно непонятным. Мы даже готовы согласиться, что читатель, искусившийся в деле чтения, читатель, проследивший большое количество тех призрачных женских лиц, которыми так богата наша словесность, их так называемые страдания и радости, – «проследит», пожалуй, и это лицо, и даже с участием; но на свежего человека оно едва ли произведет глубокое впечатление, и кроме двух-трех горячих слов, кроме последнего прощанья Марьи Андреевны с Меричем, где тот, отказавшись от ее руки и добившись от нее, что она его прощает, объявляет, что все прекрасно, – кроме этой сцены, говорим, да еще последующей с Милашиным, где Маша, с трудом удерживая рыдания, играет с ним в дураки, едва ли от чего-нибудь забьется сердце у этого свежего человека. Но особенно напряженным и, говоря техническим слогом, «резонерским, сделанным», покажется ему конец, в котором Марья Андреевна внезапно взглядывает на самое себя с утилитарной точки зрения, собираясь заняться исправлением г. Беневоленского. Словом, как барышня, фигура Марьи Андреевны совершенно исчезает перед лицом какой-нибудь дочери городничего в гоголевском «Ревизоре»; как девушка, она то возбуждает наше сочувствие, то отталкивает нас, как, например, в той сцене, где она сама требует от Мерича, чтобы тот женился на ней; грации в ней тоже нет, и проходит она через нашу душу, как гость, которого мы не поняли, – может быть, потому, что нечего было в нем понимать. Видно, что г. Островский хотел создать в Марье Андреевне лицо значительное… но наше уважение к его таланту заставляет нас признаться, что образ бедной невесты не удался.
Мы обещали сказать несколько слов о Хорькове. Он является только в двух сценах. В первой он сперва узнает, что его не любят, а потом подучает Милашина, как бы повредить Меричу, и даже, несмотря на благородство чувств своих, предлагает Милашину перехваченные письма счастливого своего соперника; а во второй – приходит навеселе, просит прощения за неприятности, причиненные Анне Петровне его матерью, и плачет над Машею, уже решившеюся на свадьбу с Беневоленским. Это лицо удалось г. Островскому и показывает в нем замечательный драматический инстинкт; жаль, что он не развил его.
Из второстепенных лиц также хороши две свахи: одна – в платочке, другая – в чепце… Жаль, что они слишком напоминают лицо известной свахи в «Женитьбе»!
Теперь нам остается сказать несколько последних слов о комедии г. Островского вообще. Общий колорит ее верен, хотя сух; недостатки ее, сколько нам кажется, происходят частию от бессилия, частию от ложного направления, данного силе. Заметим еще, что характеры, выведенные г-м Островским, при верности действительности показываются нам ровно настолько, насколько это нужно ходу действия. У первостепенных мастеров это иначе. Мы очень хорошо знаем, каков Хлестаков за сценой и во всех положениях жизни. Внутренняя, драматическая, патетическая сторона «Бедной невесты» нам кажется вовсе не выдержанною; пьеса действительно умно задумана, могла бы быть трогательной, возбуждает уважение к таланту, к уму автора – и только. Впрочем, и этого довольно. Ни одна сцена нового произведения г-на Островского не может сравниться с известной окончательной сценой «Своих людей». Г-н Островский заставил своей «Невестой» забыть свои неудачные этюды * ; но он всё еще в долгу перед читателем: он начал необыкновенно – и читатель ждет от него необыкновенного. Со всем тем мы от всей души приветствуем комедию г-на Островского, желаем ему идти далее, расти, крепнуть, – желаем ему в особенности выпутаться из тех сетей, которые он сам наложил на свой талант… Да осуществятся в нем наши надежды!