Текст книги "Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском"
Автор книги: Иван Щеголихин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
– Эй, Бедовый, ты жив аль нету тебя, опять сбежал?
Крышка подпола поднята, виден желтый квадрат света от лампы и ступеньки вверх, пушистые, будто в желтой муке.
– Вылезай, Бедовый, ушли супостаты, пировать будем!
Лукич возбужден и весел, как после хорошей охоты, удачной купли-продажи.
– Поехали дальше тебя ловить, приговор исполнять. В Якутку тебя на двенадцать лет! – с восторгом сообщает Лукич. – Сейчас пойдешь или до утра погодишь?
На столе плоские тарелки с остатками еды, разбросаны огурцы, картошка, лохмотья квашеной капусты, все как будто раздавлено, будто они плясали на столе. Запах сивухи, пота, гуталина и лошадиной сбруи от ремней и сапог. Отвели душу служивые.
– Я их сначала на фатеру твою сводил – глядите, потом в чулан, потом на сеновал загнал всех троих, показал им, как надо шарить. Взял вилы в две руки, воткнул с одного краю, воткнул с другого, а потом с размаху ка-а-к всадил в середку, да к-а-ак завизжу, будто боров резаный, они аж присели! – Он захохотал довольный, – Садись, Бедовый, допивать будем. Отвезу тебя на станок к охотникам, за двенадцать верст, будешь соболя бить, на меня работать…
Ночевал он на всякий случай на сеновале. Ворота на запоре, Терзай спущен.
За что же ему Якутка, да еще на двенадцать лет? Будто он Чернышевский по меньшей мере. Никакой градации. Авансом, что ли, ему выдают?
«Ликуйте, тираны», а он сбежит все равно. Опыт у него есть. Не сладкий, но верно сказано: опыт может быть только горьким. Минуты счастья опыта не составляют. «Наше счастье всего лишь молчание несчастья…» – слова, слова…
Не в словах суть, а в том, как их сопрягать с делом. Кражу Тайга называет экспроприацией, ненависть к людям – свободой совести.
Утром Марфута принесла ему на сеновал полкрынки молока, хлеб и кусок холодного мяса. Ушла не сразу, села напротив, закрыла ноги подолом и смотрела, как Лубоцкий ест.
– Взамуж я не пойду, не хочу, – наконец объявила Марфута.
– В монастырь уйдешь?
– Не хочу, и все! Батяня все похвалялся, похвалялся, а зачем мне его богатство? Разве в этом краса? Украли – и ладно.
Она его успокаивала, а на него напоминание стало действовать уже, как и на Лукича.
– Дело, Марфута, не только в серьгах-кольцах…
Она фыркнула:
– Я и гама знаю! Пойду, соболей набью, снова будут кольца да серьги. – Помолчала, поправила подол, решилась: – А вы дураки оба два. Сказали бы, я бы сразу с вами ушла. Ох, как было бы хорошо! – Она даже глаза прикрыла. – Надоело мне, хочу другой жизни. Э-эх вы, городские, грамотные! – закончила она с досадой, взяла пустую крынку, ушла.
Дениска сам с собою играл во дворе в «чижика» и косился на сеновал. Лубоцкий негромко позвал:
– Иди сюда!
Дениска подобрал «чижика», зажал его в кулачке, подошел к лесенке и остановился, опустив голову.
– Залезай сюда, посидим поговорим.
– Не надо…
– Почему?
– Ты опять уйдешь.
Щадил себя малыш, учитывая опыт, тоже горький. «В печи не бывал ты, жару не видал ты…»
– Залезай, Дениска, не бойся, я тебе сказку расскажу. Денис поколебался:
– Только ты мамане не говори… – Полез.
Лубоцкий усадил его рядом с собой, положил ему руку на плечо.
– Ты ничего не бойся, Дениска, и не грусти. Все люди так живут, расстаются, потом снова встречаются. Ты вот подрастешь и приедешь ко мне. И мы с тобой будем жить в большом городе, в Москве, например, или в Петербурге, хочешь?
Денис кивнул, вздохнул прерывисто, как после плача.
– А ты когда уйдешь?
Не хотел он, чтобы горе свалилось опять неожиданно. Уйдет дядя Володя насовсем, и придется Дениске идти на улицу и ладить с пацанами, которые его обижают. «Я не хочу знать много, умным быть но хочу, – признался он однажды Лубоцкому, – за это огольцы побьют». Просто и ясно объяснил Лубоцкому самосохранение улицы, маленькой копии большого мира.
– Я тебе слово даю, Денис: как подрастешь, я тебя разыщу и к себе позову. Хорошо?
Дениска кивнул, глазенки его загорелись:
– А когда?
– Скоро. Только ты расти побыстрее и обязательно учись, в школе, потом в гимназии, дальше и дальше. А я тебя позову.
– Краски и кисточки ты заберешь, а потом опять пришлешь?
– Нет, Денис, оставлю тебе, рисуй…
К ночи они уехали на станок. Лукич сидел в передке, за спиной его лежал Лубоцкий, прикрытый полушубком. Молчали, пока не отъехали от села версты за две.
– Значит, уйдешь, – наконец заговорил Лукич. – Без тебя там не обойдутся?
– Без меня, без другого, без третьего. Да и без вас тоже.
Лукич трезв, сосредоточен.
– Верю я тебе, Бедовый. Такие, как ты, могут. Об одном прошу: детей моих не забудь. А я недели через две час выберу и свезу тебя в Канск, на поезд. Выберу час!
– Мне бы только до Красноярска.
– Обещаю – и все, зарублено! – Лукич помолчал, собираясь с мыслями. – Ты мое мнение оценил. Бедовый, как я на тебя посмотрю после всего. Ты мое мнение составил дороже свободы.
Он тащил мертвого Синегуба – похоронить. Пришло время и он вытащит, вывезет, вынесет другого человека для живого дела, чтобы лучше жили его дети, – так он думал…
В станке их встретили трое охотников. Лукач попросил:
– Парня надо пристроить. Стрелять может, глаз верный. Мой работник.
Прощаясь, наказал Лубоцкому ждать. Другой помощи ему тут не сыскать. Через две недели обещал приехать.
Прошло пять недель, Лукич не появлялся. Лубоцкий считал дни. Два месяца ждал. Восьмого ноября, когда уже прочно, до весны, легли снега и Усолку сковало льдом, Лукич приехал на розвальнях и отвез Лубоцкого в Канск.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ровно в три Владимир пришел в кафе «Ландольт». Агент (все-таки «Мартын» не вязалось с его обликом) уже был там.
– Поехали, – сказал он, едва поздоровались.
– Он ждет.
– О да-а! – шутовским басом ответил агент.
«Ждет» – не слишком ли много на себя берете, юноша?
– Я хотел спросить, вы условились с Лениным? Нежданный гость хуже татарина.
– Для него все нации равны. – Агент не улыбнулся. «А задаю неделовые вопросы, обывательские. Волнуюсь. Если бы агент не договорился, го и не позвал бы с собой».
– Мне все ясно, – сказал Владимир. Его не просто ведут, по и воспитывают на ходу. – Поехали.
Вышли на улицу. Ясный весенний день, солнце, слепит снег Савойи.
– Путь не близкий, – сказал агент. – Через весь город, через Pony и дальше, в Сешерон. Вы уже знаете Женеву?
– Немного. Сешерон где-то возле парка Мон-Рено.
– Между нарком и ботаническим садом.
– Место завидное. У него там вилла?
– Сешерон – рабочее предместье. Ильич там снимает домик.
– Один? – С первых шагов Владимир решил держаться своей линии и при любой возможности укорять Ленина – один снимает целый домик.
– Втроем. Он, Саблина и ее мать, Елизавета Васильевна.
Саблина – это Крупская, подруга Чачиной по Петербургу и по ссылке в Уфе. От Нижнего до Женевы полмира, можно сказать, с великим множеством людей, а цепочка связи совсем короткая: он – Яков – Чачина – Саблина – Ленин.
– Авось пирогом нас угостит Елизавета Васильевна. Всюду с ними! И в эмиграции, и в Шушенское с ними ездила, в ссылку.
– За декабристами ехали в Сибирь жены, за социал-демократами еще и тещи, – заметил Владимир.
Агент улыбнулся:
– Ильич ей говорит: «знаете, Елизавета Васильевна, какое самое худшее наказание за двоеженство?» – «Какое, Владимир Ильич?» – «Две тещи».
Владимир рассмеялся, тут же спохватился, помня про линию, сказал с укором:
– Вон какие у них отношения.
Естественно, если он всей социал-демократии не дает покоя, живя врозь, то каково его домочадцам?
– Да, именно такие у них отношения, – невозмутимо подтвердил агент. – Можно шутить, подтрунивать. Это ужасно, вы не находите?
– Н-нет, собственно говоря, наоборот, – пробормотал Владимир. Все-таки сатана агент, палец в рот ему не клади. «Если я соглашаюсь с ним по каким-то частностям, это совсем не значит, что я намерен сдать свои принципиальные позиции», – настропалялся Владимир.
Ездили трамваем, шли пешком. Больше молчали. Заполнился эпизод: через трамвайные рельсы переезжал молодок человек на велосипеде с пузатым баулом впереди рули. Здесь удивительно много велосипедистов, и, казалось бы, пора им знать, как надо переезжать рельсы, – под прямым углом. Этот же правил по косой, колесо попало в колею, баул свалился, затарахтев, молодой человек по-козлиному дернулся и выровнял руль. Поднял баул, стал пристраивать его на прежнее место. Агент даже приостановился, наблюдая за ним, потом вдруг сказал с досадой:
– Ч-черт побери! – Лицо его стало сумрачным.
Владимир оглянулся па велосипедиста – тот уже покатил дальше, – посмотрел на агента: стоило ли расстраиваться из-за пустяка?
– О съезде Заграничной лиги русских социал-демократов вы, вероятно, слышали? – заговорил агент после молчания.
– Слышал. Но без подробностей. Для меня все здешние события – дрязги, и ничего больше.
– Разберетесь, – успокоил агент. – При желании.
Последовало желание:
– Это когда Плеханов вызвал Мартова на дуэль? Я. кстати, так и не понял, за что.
– Был и такой забавный эпизод среди многих прочих. Мартушка пребывал в истерике, Плеханов ему заметил: Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, после чего Мартушка немедля понес по кочкам самого Плеханова. Жорж впервые за всю драчку утратил свой несокрушимый юмор и заговорил о дуэли. Помирились, милые бранятся – только тешатся. Хуже всех было Ленину. Перед самым съездом он разбился, ехал вот так же на велосипеде и угодил в колею. Мы настаивали отложить съезд – Ленин болен, но мартовцы в крик: пусть лечится, мы и без него проведем. Ленин пришел, голова перевязана, глаз, а те ликуют: Ленин побит не только политически, но и физически, как видите. Вид у него был крайне больной. – Агент прищурился, глядя вдаль, лицо его стало злым. – Выдержка у него колоссальная, но он не выносит мелкого скандала, визга, драчки, теряется, как ребенок. На сборища Лиги шел, как на Голгофу, но шел, с повязкой…
Рону пересекли по мосту для пешеходов. Владимир засмотрелся на воду. Своенравная река. Оборотень. Если в других местах реки как реки, слагаются из ручейков, ручьев, речушек и бегут к морю, к озеру, то Рона, наоборoт, вытекает из Лемана – начинает с конца и бежит вспять.
А за Роной живет Ленин, и характер у него чем-то похож на эту реку. «Прежде чем объединяться, нам надо размежеваться». А ведь Волга, река его родины, течет в море… Впрочем, и Рона начинается где-то в горах.
«Главное, не надо мудрить, надо сказать прямо – я обвиняю. Обвиняю не потому, что меня некая муха укусила или что вы мне неприятны лично, я вас не знаю и потому свободен от предвзятости. Я не член партии, по имел возможность пристально, заинтересованно наблюдать за положением дел в русской социал-демократии. В вашу кашу я не попал, и потому голос мой беспристрастен и объективен, прошу вас прислушаться и сделать вывод».
В Сешероне одинаковые домики, садики. Меньше, чем в городе, толкотни и шума.
Вышли на улицу Фуане, и вскоре агент сказал:
– Здесь.
Высокий, узкий с торцов домик под номером 10. И хотя в нем два этажа, но кажется он игрушечным, утлым, не похож на российские дома с размашистыми шатровыми крышами, с карнизами и петухами, с массивными воротами. Какой-то обуженный домик, узкие оконца с двумя створками ставен, все плоско, стесано, безлико. Слишком сдержанное строение.
Встретила их пожилая женщина довольно приветливо: «Проходите-проходите», как будто даже обрадовалась тому, что хоть кто-то пришел наконец в их забытый домик на окраине, выражаясь по-российски, на выселках.
Внутри домик был просторнее, чем казался снаружи (в России – наоборот), большая кухня с каменным полом служила, видимо, и столовой и гостиной, здесь можно было собрать застолье порядочное.
– Сейчас позову, – сказала Елизавета Васильевна. – Минуточку, – И пошла наверх по опрятной крашеной лестнице.
– Все сокрушается, – вполголоса проговорил агент, – как это они могли поссориться с Юлием Осиповичем, прежде он с утра до ночи пропадал здесь, анекдоты рассказывал, а теперь… Собирается пойти к нему, пристыдить: ай-яй-яй, Юлий Осипович, что же вы забыли про нас, каким я вас пирогом угощала…
По лестнице, живо перебирая ногами, спустился рыжеватый лысый мужчина в косоворотке, крепкий, скуластый, с длинными усами, узкоглазый, видимо работник, поздоровался еще со ступенек па ходу, сойдя вниз, протянул руку Владимиру:
– Ленин.
Первое мгновенное впечатление – они уже где-то виделись, там, в России, и не один раз. Удивительно знакомый облик, таких много на Волге; но первое впечатление тут же сменилось из-за глаз – очень темных и страшно внимательных, острый взгляд сразу вытеснял обыденность, простоватость; и дальше весь его облик от жеста к жесту стремительно менялся, усложняясь и усложняясь, Владимир просто диву дался: как это он, почему, с какой стати принял его за работника?
Хорошее рукопожатие, не мимоходом, а крепкое, обозначенное. Иной сунет пальцы тебе, будто счетные палочки – придержи, гость, чтобы они не рассыпались, – и не знаешь, как с ними быть. Он же не просто подал руку, а – взял твою.
– Прошу. – Легкая картавость, короткий жест в сторону лестницы – чуть склонил голову, чуть приподнял руку, но не кивнул и не махнул, а, склонив голову, так и остался на некоторое мгновение, вскинул руку и придержал ее, движения быстрые, но без суеты и ничего лишнего.
Поднялись по ступенькам наверх. Три узких двери – видимо, здесь три комнаты.
– У меня почта, – сказал агент, приподнимая перед собой портфель.
– Надюша! – позвал Ленин, затем приоткрыл ближнюю дверь и уже одному Владимиру повторил свое характерное «прошу».
Небольшая комната, узкая койка, заправленная пледом, с одной подушкой, возле койки стул, па нем свеча в бутылке, второй стул возле письменного стола с книгами, брошюрами, бумагой, свисают разнополосые ленты газетных вырезок, а посредине в бумажном кратере – тяжелая квадратная чернильница.
Ленин переставил бутылку со свечой па подоконник, подул на стул, как-то по-детски дунул, оттопырив губы, подал стул Владимиру, себе подвинул от стола и сел в двух шагах.
Сел – и смотрит молча. И в глазах такое внимание, интерес, можно подумать, агент неправильно его информировал и потому Ленин ждет бог знает какой важной новости. Принимает не за того – вот какое ощущение возникло у Владимира.
Посмотрел-посмотрел – и сразу:
– А где сейчас ваши товарищи: Заломов, Самылин, Моисеев, Лубоцкий?
– В ссылке. Сергей Моисеев в деревне Кульчек Минусинского уезда. – Он сделал паузу, давая возможность Ленину подхватить, сказать: «Знаю, знаю, бывал в этих местах, как же», но Ленин не подхватил, внимал молча, чуть клоня голову.
Надо же – Ленин помнит их имена, до этого ли ему? Владимир рассказал, где сейчас другие товарищи, прикидывая, как бы это так себя подать, неожиданно: «А последний перед вами собственной персоной» или «ваш покорный слуга», но, глянув в его темные глубокие глаза – взгляд Ленина будто отсек лишнее из всего наготовленного, – он сказал только:
– А Лубоцкий – это я.
– Очень хорошо, очень хорошо! – Глаза Ленина заблестели искренней радостью, дополняя его в общем-то светские обязательные слова. – Трудно выбирались? – Спросил участливо, и от его такого топа Владимир неожиданно для себя ответил:
– Да нет, не особенно, легко, пожалуй.
– Гм-гм, не часто услышишь такой ответ. – Ленин улыбнулся, гость ему нравился, и он этого не скрывал.
Однако гостю пора бы вспомнить о своей позиции.
– Легко потому, что я видел цель, стремился ее достичь и как будто достиг. Но здесь-то и начались трудности. – Владимир перевел дух, пожалуй, можно и начинать. – Когда я узнал, что тут творится… – Он на мгновение замешкался, ища слова приблизительные, прямое обвинение Ленина пока что никак не вязалось с ситуацией, хоть тресни – не выговоришь, собеседник ждет от тебя чего-то совершенно другого, но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы Ленин вставил:
– Творится, творится, большевики – чернь, это вы уже слышали? – Блеск его глаз потух, взгляд стал сумрачным, будто утихшая было боль снова всколыхнулась, но он пытается ее погасить. Еще один облик – человека ранимого. – Пожалуйста, подробнее о товарищах, меня интересует Заломов, вы его хорошо знаете? – И снова – голова чуть набок, впитывает.
Ленин, в сущности, перебил его, не поддался гостю, деликатно удержал его в прежнем русле, вернул к началу разговора.
– С Петром Заломовым мы сошлись, подружились, можно сказать, уже в тюрьме. – И добавил опять для себя неожиданно: – К сожалению. – Он менялся будто от одного взгляда Ленина. Прежде, в Нижнем, не было никакого такого особого сожаления, он нажил его, выходит, позже, скорее всего, здесь уже.
– Почему «к сожалению»? – подхватил Ленин. Чуть коснулись позиции, и он тут как тут.
– Как я теперь понимаю, ничто нам не мешало объединиться с рабочими. Юношеская спесь. Сами Соколы, сами Буревестники.
Ленин понимающе кивнул – можно не продолжать.
– Когда была создана ваша организация?
– Вскоре после проводов Горького, в ноябре первого года. Мы стали выпускать «Летучие листки», сами…
– Как рабочие, Заломов в частности, относятся к Горькому?
– Очень хорошо. Но лучше говорить об отношении Горького к рабочим, оно виднее, и к Заломову, в частности. Алексей Максимович кормил нас всех в тюрьме, я его знаю с детства. – «Не то, не то говорю». – Он передавал в тюрьму деньги, продукты, одежду, книги, конечно. Пригласил из Москвы четырех присяжных поверенных, написал прокламацию в пашу защиту, и только благодаря его вмешательству Заломов избежал каторги. Горький сам побывал в Нижегородском остроге, знает, какие там условия. Он вообще замечательный человек! – Владимира понесло, ухватился за Горького с облегчением, чтобы повременить с главной темой, поговорить пока о чем-то живом, бесспорном, безраскольном. – Он очень любит всякие искусства, советовал мне непременно стать художником. В девятисотом году он сидел в одной камере с Зиновием Свердловым, братом моего друга Якова. Кстати, запомните это имя: Яков Свердлов! Он будет великим революционером!
Ленин быстро улыбнулся, сощурился, видимо, развеселила его юношеская преданность другу, во всяком случае, столь напористая рекомендация Ленину, судя по всему, понравилась.
– Он тоже был членом вашей организации? – упор па «вашей».
– Нет, Яков был больше связан с комитетом РСДРП, с Чачиной, он жил в Канавино, ближе к рабочим, – несколько упавшим голосом отвечал Владимир, видя, как моментально собеседник все учитывает, нанизывает на свой кукан, делает выводы.
– И что же Горький в камере с Зиновием Свердловым… – напомнил Ленин.
– Познакомился он в тюрьме с Зиновием, а потом, когда вышли, услышал его игру на скрипке, понял, какой он талантливый, ему надо учиться, но еврея не примут в филармонию. И что вы думаете? Горький окрестил Зиновия в церкви, усыновил, и стал Зиновий Пешковым. Уехал в Петербург, что дальше – не знаю.
– М-да, это характеризует. Скажите, а какой вы литературой пользовались для «Летучих листков»? Что вообще читали?
– «Царь-Голод», «Исторические письма» Лаврова, много Михайловского. И, конечно, «Монистический взгляд». Для меня лично это очень важная книга. – Владимир испытующе посмотрел на Ленина, что он скажет о книге своего противника? Настал момент.
– Замечательная книга, – согласился Ленин, поняв ожидания собеседника, но не намереваясь к нему подлаживаться. – Плеханов – выдающийся пропагандист марксизма! А «Искра» до вас доходила?
– Доходила, но студентов она… почти по интересовала.
«Почти» – мягко сказано, она их совсем по интересовала.
– А рабочих?
– Одни больше читали «Рабочее Дело», другие «Искру». Между прочим, сормовская полиция имела предписание особо следить за рабочими, которые умеют читать, выделяются умственным развитием и которые не пьют.
– Пьянство, идиотизм и невежество – опора режима, так-так! Значит, больше все-таки «Рабочее Дело»?
– К началу второго года «Искра» стала более популярной среди рабочих, они даже деньги собирали, просили комитет выписать «Искру» в их полную собственность. Но интеллигенция пo-прежнему… считала «Искру» малоинтересной.
– Это естественно, – вставил Ленин.
– Почему же естественно? В Нижнем довольно большой отряд интеллигенции передовой, демократической, она, знаете ли…
И опять в ту кратчайшую паузу, которая потребовалась Владимиру подыскать слово, Ленин вмешался и продолжил его мысль, однако круто загнув ее на свой лад:
– Она остается буржуазно-демократической, – выделил «буржуазно», – до тех пор, пока не примет точку зрения рабочего класса. Если в период кружковщины разница между интеллигентской и пролетарской психологией не чувствовалась так остро, то теперь, при переходе к сплоченной партии, – а «Искра» именно к этому и звала, – потребовалась крутая ломка психологии прежде всего у интеллигенции, которая при всем своем передовизме и демократичности отличается крайним индивидуализмом, неспособностью к дисциплине и организация. Вы не согласны?
– Собственно говоря… это моя мысль!
Ленин рассмеялся, глаза заблестели почти до слез.
– Извините, – сказал он мягко, благодушно. – Позаимствовал. – Солидарность его порадовала, непосредственность рассмешила.
«Моя мысль». Если не мысль, то предчувствие мысли. Именно так: неспособность к дисциплине и организации. Индивидуализм, каждый рвет знамя к себе. Берлинский ералаш, одним словом. Его мысль, только Ленин ее обобщил и выразил…
– А как вы устроились здесь, на что живете, есть ли возможность заработка?
«Почему он не спрашивает, па чьей я стороне? – недоумевал Владимир. – О том говорит, о сем, о Нижнем, о ссылке, о рабочих да о рабочих и ни слова о главном. Или он настолько проницателен, что понимает: спрашивать нет смысла, пока человек не пристал ни к тому ни к другому берегу, а болтается, как…»
Да, действительно он пока не пристал ни к бекам ни к мекам, но потому он и не может пристать, что у нею есть определенные принципы. И вот вам один из них:
– В Женеве есть возможность зарабатывать рисованием вывесок, я владею кистью, мог бы. Но не хочу из принципиальных соображений.
– Вон как, – отозвался Ленин, глядя в пол отрешенно, погрузившись в какую-то свою мысль. Странно быстрая перемена, а ведь слово-то какое прозвучало: «принципиально», должно бы приковать внимание. – По каким же? – негромко, машинально, думая о чем-то другом, спросил Ленин.
– Я не хочу этого делать, даже если буду умирать с голоду. Потому что малеванием вывесок здесь, в Женеве, занимался Нечаев.
Ленин быстро вскинул на него мрачный, сверлящий взгляд:
– Но это же смешно. Фарисейство, ханжество, обывательщина. Умирать с голоду и бла-ародные слова говорить. Эк-кая у вас любовь к фразе.
Просто поразительна перемена в нем, стремительная плотная волна негодования, хотя голоса он не повысил, только слова отчеканил звонче.
– Нечаев малевал вывески, п теперь ни один честный художник не может браться за кисть?! – продолжал Ленин с веселым гневом. – Нечаев издал «Коммунистический Манифест» в переводе Бакунина, одним из первых, кстати сказать, еще в семидесятом году, и вы, социал-демократ, не будете его читать по так называемым принципиальным соображениям?
Владимир поежился. Что теперь, оправдываться? Загородиться порочной тактикой нечаевской «Народной расправы»? Будто сам он этого не знает.
Спасительно постучали в дверь.
– Войдите!
Вошел агент с пустым портфелем под локтем, мельком глянул на Владимира, едва-едва заметно улыбнулся, бес. Теперь у них есть возможность наброситься вдвоем, хотя пока и одного хватило. Что ж, давайте. Держись, Бедовый. В схватке ему будет легче, он, наконец, разозлится и скажет все.
– Проходите, Мартын Николаевич, у нас принципиальный разговор, – сказал Ленин без всякой иронии, не думая ставить в кавычки позицию собеседника.
Все-таки удивительно он меняется, не знаешь, чего ожидать, всякий раз у него непредвиденная, не как у других, реакция. В конце концов, на «не хочу малевать вывески» можно было посмотреть раздумчиво, с пониманием– что ж, убеждения есть убеждения, дело сугубо личное. Стремление быть непохожим на честолюбца, скомпрометировавшего революционное движение скандалом на всю Европу, похвально, что ж… Но Ленин не стал раздумывать, а сразу влепил оценку, от которой одни может взбрындить и обидеться, а другой призадумается. Для него дело Нечаева есть дело Нечаева, а интеллигентская фраза есть интеллигентская фраза, «бла-ародиые слова». И действительно, Нечаев не только вывески малевал, он еще и ходил по Женеве, ел, пил, дышал, так что же теперь нельзя ходить, есть, дышать, если ты такой принципиальный?
– Жаль, что я не присутствовал, – сказал агент. – Так и не услышал, с чем пришел к вам наш земляк.
– Это вы сейчас услышите, – напряженно сказал Владимир, не сказал, а заявил. – Разговор у нас действительно важный, для меня, во всяком случае, по я еще не сказал главного. А я обязан сказать, должен, иначе… – «Эк-кая у вас любовь к фразе». Но он все равно выскажет наболевшее, и именно так, как им было продумано заранее. Каким он будет завтра, покажет время, а сейчас он такой, как есть, и это у него не любовь к фразе, а нравственная позиция. – Если я не выскажу вам того, что думаю по поводу раскола, я перестану уважать себя. В расколе виноват Ленин, таково мнение многих.
Глубокие, темные глаза Ленина не мигая смотрели на него, и у Владимира вдруг возникло ощущение промаха, как будто он шел-шел сюда, нес груз, на нем четко аршинными буквами было написано: «Сешерон, улица Фуайе, 10, Ленину», он тащил его сюда, пыхтел, свалил наконец и только сейчас увидел, что адрес на нем не тот, имя неразборчиво и бремя свое надо тащить дальше. Но он все же должен договорить. Все то, что им было не только продумано – выстрадано, не может, не должно измениться от одного только общения с этим человеком. Известно, как подавляюще действовал Бакунин на окружающих, но что с того, он оказался исторически неправ. И Владимир закончил, придавая голосу твердость:
– Лично у меня сложилось такое же убеждение.
– Только знания дают убеждение, – погромно тотчас сказал Ленин, выделив «только знании».
Фраза имела смысл сама по себе, вне связи с разговором, и в то же время в ней прозвучал скрытый упрек: и вы мало знаете, молодой человек, для того чтобы сложилось убеждение.
– «Виноват в расколе…» – глуховато повторил Ленин. Невелика для него новость, но привыкнуть он к ней но может. – Страшен сон, да милостив бог, – бодрее продолжал он. – Насильно мил не будешь, – И дальше с задором, улыбчиво: – Насильно мил не будешь, но мы все-таки попробуем, да, Мартын Николаевич?
Владимир вдруг рассмеялся, легко и обрадованно, «конечно же надо, пробуйте!»
– Мне оч-чень, оч-чепь хотелось бы разобраться, товарищ Ленин! – воскликнул он, чувствуя, что потерялся, не владеет собой, – Моя убежденность больше похожа па растерянность, на раздвоенность.
– А мне оч-чепь, оч-чень нравится ваша искренность! – в топ ему отозвался Ленин. – А колебания не страшны, раздвоенность – это момент развития, радуйтесь. – Он рывком повернулся к столу, заваленному журналами, книгами, рукописями, они не были свалены в кучу, не расползались, как тесто, а лежали в порядке, тяжелыми стопками. Сдвигая стопки, Ленин склонился, и в свете окна видней стал выпуклый лоб, крупная, надежная голова. «Его легко рисовать, – отметил Владимир. – Только вот глаза ухватить трудно…» И еще подумал, что в такой выпуклой голове не может быть плоских мыслей, природой исключено, но это уже, пожалуй, «любовь к фразе».
– Вот вы и будете третьей стороной в пашем споре. – Он вдруг захохотал, закинул голову. – Спо-о-оре! – Еле выговорил с веселым бешенством – Свара, свалка, сволочизм, склока, – о великий и могучий русский язык! – Оборвал смех, даже запыхался слегка. – Это они называют свободной дискуссией – торгашество, демагогия, сплетни! – Он восклицал, продолжая искать, наконец выдернул из стопки несколько скрепленных страниц, подал Владимиру: – Вот, пожалуйста. Ищите наши ошибки, неубедительность, оппортунизм. А сплетни – сплетней факта не перешибешь.
Владимир осторожно принял листки, текст отпечатал на «Ундервуде», вчитываться пока не стал – потом, внимательно, – осторожно свернул в трубку, чтобы не помять.
– Возьмите «Трибунку», старая. – Ленин подал ему газету – завернуть. Внимателен.
– Меня вы найдете в кафе «Ландольт», – учтиво сказал агент.
Ясно, он остается, а Владимиру пора идти. Однако спешить не хотелось, опять останется в одиночестве.
Снова посмотрел на стол и снова привлекла внимание черная массивная чернильница. «Не хватает ему полета, романтики, грома, молнии», – говорил Дан.
– Как жерло вулкана, – сказал Владимир, кивая на чернильницу.
Сейчас Ленин скажет, где он ее взял, такую примечательную штуку, кто ему ее подарил, может быть, привез он ее из Енисейской губернии…
– А вы поэт, Владимир свет Михалыч, – сказал Ленин, и только сейчас Владимир понял, какой образ создал: жерло вулкана, лава, всесокрушающая, испепеляющая.
Ленин повернулся от стола, живо сунул руки в карманы, качнулся с носков на пятки, словно разминаясь после долгого сидения.
– Если верить Наполеону, – глаза его лукаво щурились, – пушка убила феодализм, а чернила убьют нынешний строй.
И снова другом облик, еще одна грань – уверенность в своем деле. И бесстрашно – ведь кто-то может сказать: не страдает скромностью Ленин, кто-то может, а ему наплевать, «сплетней факта не перешибешь».
Владимир, наконец, распрощался.
Вышел из домика, постоял, глотая весенний воздух, чувствуя себя несколько ошалелым.
За калиткой он нетерпеливо развернул свое новое бремя взамен того, с которым шел сюда, глянул на заголовок: «Рассказ о II съезде РСДРП». Первые строчки жирно подчеркнуты: «Этот рассказ назначен только для личных знакомых, и потому чтение его без согласия автора (Ленина) равно чтению чужого письма».
Он быстро пошел в парк, решив тут же, не откладывая, прочитать все, начало его заинтриговало.
«Насильно мил не будешь, но мы попробуем…» В сущности, та же самая мысль, которая удивила Владимира еще в Москве, когда он читал «Что делать?». Социал-демократического сознания у рабочих и не может быть. Оно может быть принесено только извне – та же самая мысль.
В парке он сел на свежепокрашенную скамейку. Но прежде проверил – не прилипну ли? Нет, сухо, чисто. Отметил: только так, все на новой основе. Чистой. Свежей. Неподалеку два садовника копошились на клумбе. Прохладой тянуло с озера, покачивались ветки с набухшими почками, готовыми вот-вот лопнуть и обнажить зелень первой листвы.
Итак, «только для личных знакомых». Отныне он – лично знакомый Ленина. Что это ему дает? Легион врагов прежде всего. Если он, разумеется, вовремя не одумается, не откажется от такого знакомства. Занятная ситуация: друзей пока нет, но враги уже наготове. Что ж, совсем неплохо, мобилизует, заставляет расправить плечи. «Обстоятельства в такой же мерс творят людей, как люди творят обстоятельства».