Текст книги "Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском"
Автор книги: Иван Щеголихин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Хочешь не хочешь, а придется.
Но прежде надо принять чью-то сторону. Надо выбрать. А для этого надо знать, из чего выбирать. Разобраться, вникнуть, а тогда уже действовать.
«Мы столько можем, сколько знаем». Он знает Бельтова: «Найти скрытые пружины общественного развития – значит научиться содействовать ему, значит облегчить себе работу на пользу людей». Найти! Скрытые! – легко ли? Но надо. Ему уже двадцать один, он совершеннолетний, пора уже не жить попусту. Он никогда не был последней спицей в колеснице и, надеется, впредь не будет. Он займет место на переднем крае борьбы.
Какой борьбы? Мартова с Лениным? Этого он сказать не может. Не готов, не знает. И подсказать некому. Так что пусть самодержавие пока поживет спокойненько и даже понаблюдать может издалека, как они тут друг друга за грудки взяли да в каких словесах изощряются, златоусты.
Понять берлинское окружение несложно. В конечном счете они хотели стать врачами, присяжными поверенными, инженерами, литераторами. У них это пройдет – кружки, явки, витийства, как корь проходит, для него же борьба неотвратима, как призвание.
И Дана тоже можно понять с его террором, с его богами одномоментного действия. Бомбой, выстрелом достигается максимум впечатления, что и говорить. Людям не надо шевелить мозгами, напрягать внимание, чтобы понять: да, это сила. Было время, когда и на историю смотрели только как па подвиги отдельных лиц, не замечая массу. Но так можно смотреть на историю только до тех пор, пока сама масса не поняла своей силы и своего значения.
Он хочет стать личностью, героем, он надеется стать таким. Обязан. Но не по заветам Ницше.
Героем, но не сверхчеловеком. Он не из тех, кто мнит всех других нулями, а единицею себя. Он марксист, следовательно: исторический деятель может проявить себя только тогда, когда сама толпа станет героем исторического действия, когда в народе разовьется самосознание. К этому и сводится роль личности в истории и твоя конкретная роль: развивать самосознание трудящихся.
В одиночку? Пет, вместе со всеми. В стане социал-демократов.
Но где тот стан?
На месте стана – арена драчки. Чтобы разобраться в завихрениях спора, надо попасть в самый центр циклопа, в Женеву.
Если вернуться к мысли, что выбираешь не только ты, по одновременно и тебя самого выбирают обстоятельства, идет встречный процесс, пробный поиск, то в Женеве он уже, можно сказать, выбран «Искрой».
В Москве товарищи показали ему 29-й номер «Искры» за 1 декабря 1902 года. Он увидел свое имя в газете. Удивился, порадовался и танком возгордился. «По нижегородскому делу двое оправданы и двое – Моисеев и Лубоцкий – лишены всех прав и ссылаются на поселение в места отдаленные. Все обвиняемые держались геройски, не только не отрицали своего участия, но и говорила речи, в которых открыто признавали себя революционерами и что таковыми всегда останутся».
Он признан «Искрой», главной газетой социал-демократов, он выбран «Искрой», значит, там его встретят как лицо вполне определенное, как революционера, каковым он всегда останется…
И вот он в Женеве.
Знакомство с Даном, знакомство с городом, пристальное, дотошное – как-никак, это последнее заграничное пристанище перед рывком в Россию.
А история у города славная. Здесь Герцен и Огарев издавали «Колокол» под девизом «Зову живых!». Здесь состоялся первый конгресс I Интернационала во главе с Марксом и Энгельсом. Здесь основана первая группа русских марксистов «Освобождение труда» во главе с Плехановым.
Город своеобычный, средневековый и современный, романтический и бессердечный. Прозрачные воды Лемана, снежные вершины Савойи, в ясную погоду можно увидеть Монблан. Разноликий, разноязыкий люд, толпы приезжих, которые, однако, не в силах повлиять на давний характер города.
Пуританская строгость, воздержание и бережливость здесь высшие добродетели со времен Кальвина. Когда-то давным-давно, почти четыре века назад, молодой протестантский миссионер остановился на ночлег в городе-крепости, сначала удивил, а потом и порадовал горожан своей проповедью. Удивил тем, что вместо смирения провозгласил деятельность: «Полагайся сам па себя, и бог тебе поможет». А порадовал новой точкой опоры: твоя опора – в твоих доходах. Успешность твоих земных начинаний есть знак твоей угодности богу. А если говорить проще, новая вера без греха позволяла брать проценты при, выдаче ссуды. Миссионер быстро нашел приверженцев среди горожан – через кошелек – и остался здесь до конца дней. Основал университет, кстати сказать. Обрел здесь свою судьбу и определил судьбу города, в котором «никто никогда не смеется», как сказал позднее Вольтер.
Высший свет Женевы – это владельцы банков (девиз на фасаде: «Надежность и тайна»), часовых и ювелирных фирм, знаменитых на весь свет своими изделиями. Гостиничные династии. Старейшая в Евроне биржа.
Слава Женевы росла за счет иностранцев. Здесь жили Байрон и Шелли. Поэма «Шильонский узник» еще больше привлекла внимание европейцев к этим местам. Здесь бывали Ламартин и Гюго, Лист и Вагнер, Флобер и Толстой. Вольтер здесь написал «Кандида», Достоевский здесь писал «Идиота».
Но не только поэтов и композиторов привлекала, утешала и спасала Женева. После Варфоломеевской ночи здесь нашли приют тысячи протестантов, бежавших из католической Европы. Собор святого Петра стал для них таким же символом веры, как для католиков собор того же имени в Риме.
После политических переворотов, авантюр, социальных бурь сюда стекались политики и торговцы, герои в отщепенцы, каторжники и коронованные особы. На гербе Женевы появилась женщина. Она протягивала руки пришельцу, и жест ее подкрепляли слова: «Женева – город-убежище».
Можно было подумать, появилось наконец-то на грешной земле пристанище для мятежных, гонимых и непокорных, земля обетованная…
Однако же не верится. И если вера крепка незнанием, то. неверие, наоборот, от знания. Того факта, к примеру, что Жан-Жака Руссо, который родился здесь, Женева изгнала в молодости, предала огню его книги и до самой смерти не пускала великого женевца в «город-убежище». Так что ничто человеческое и Женеве не чуждо…
Из русских, пожалуй, один Кропоткин удостоился такой чести – быть изгнанным из Женевы. Однако если учесть, что во Франции с ним обошлись и того хуже, упекли в тюрьму па пять лет, то Женева обошлась с ним милостиво.
В начале века в районе улицы Каруж проживало около двух тысяч изгнанников Российской империи. Этот околоток с желтыми шестиэтажными домами так и называли Русской Женевой, а сами русские – Каружкой, на манер Покровки или Варварки.
Дан здесь прожил уже более двух лет и хорошо знал состав русской колонии – сколько анархистов, бундистов, эсеров, эсдеков, со многими был знаком лично.
С Даном они сошлись быстро. Владимир вообще быстро сходился с людьми. Естественно, первым делом разговор о принадлежности – ты чей? И если в России на такой вопрос следовал ответ: Иванов я, Сидоров или Петров, то здесь уже – из какого ты государства, из-под чьей короны, а затем уже и что исповедуешь, какие псалмы намерен петь, чьей программы, линии, тактики придерживаешься. Здесь своя родословная.
– Я социал-демократ, – заявил Владимир.
– Стаду марксят прибыло, – усмехнулся Дан. – Бек или мек?
– Хочу разобраться сначала…
– Значит, ни бе ни мек.
– А что бы ты предпочел?
Дан возмутился:
– Позор! Тюрьму прошел, ссылку, и все еще выбирает.
Да, выбирает. И «не все еще», а – уже выбирает, пришла такая пора. Появилась, наконец, такая потребность– думать, «читать связно евангелие чувств». Он уже зрелый муж, совершеннолетний.
– Но ты, наверное, не сразу пошел в эсеры.
– Я родился эсером. И эсером умру.
– Воля твоя. Хотя в двадцать пять лет («носится он с этим возрастом, как курица с яйцом!») пора понять, что террор устарел. Синягина убили, а на его месте новый похлеще.
– Террор – это прежде всего дело, а не болтовня. «Дело прочно», сказал поэт, «когда под ним струится кровь». Наш орган – «Революционная Россия», а не какие-то там искры в ночи, то потухнут, то погаснут. Из-за свары. Кто из них тебя привлекает?
– Трое: Плеханов, Мартов, Ленин.
– Для начала губа не дура. Один из них даже мне импонирует.
– Твое великодушие безмерно. Кто же?
– Мартов. У него всегда есть свое мнение. Цитату любит, свободу ценит, подчиняться не хочет. Наш человек. А стрелять научим. Но Плеханов! Этому определенно грозит. На что Засулич, дама резвая, стреляла в Трепова, и та: «Смотрите, Жорж, они в вас бомбу бросят». К тому идет.
– А Ленин?
– Ленина сами эсдеки съедят. Его ненавидят, верный признак сильной личности, но не мой кумир. Брат его – наш брат, метальщик. И виселица для него лавровый венок. А Ленин – Старик. Не зря ему такая кличка дана. Не за лысину в тридцать лет, а за натуру, за постепенность, за тактику малых дел. Не хватает ему полета, романтики, грома, молнии. Осудил выстрел Балмашева, но наши дали ему отповедь. – Дан помолчал, больше вроде и сказать нечего. – Почему ты со мной не споришь, эсдек?
– Я бы и сам хотел знать почему.
– Надо тренировать полемическую находчивость.
– Опираясь на что-то.
– Ищи да пошевеливайся, а то на корню засохнешь…
Первым из троих Владимир увидел Мартова в кафе «Ландольт», где собиралась русская эмиграция. Никто его не представлял, не показывал: вот он, Мартов Юлий Осипович, Владимир его сам узнал сразу по тому особенному вниманию, которым был окружен этот худощавый, не очень опрятный, лет тридцати двух-трех субъект с большими грустными глазами, ушастый, если не сказать лопоухий, словно гимназист после визита к парикмахеру. И глаза детские, ничего лидерского в нем, ничего лютого, если вспомнить, какую кашу он заварил на съезде, – да и он ли? Деликатный, мягкий, видно, покладистый… Сидел за столом и что-то писал, время от времени отхлебывая пиво из высокой кружки, писал и одновременно говорил, подавал реплики, должно быть остроумные, поскольку окружение сразу взрывалось хохотом, а он продолжал писать, запоздало улыбаясь, как бы спохватываясь: да-да, вы правы, это действительно смешно. Отхлебывал глоток-другой из кружки с несвежим осевшим пивом и слова к своим бумагам. Если герой Грибоедова говорит, как пишет, то о Мартове можно было сказать: пишет, как говорит, как дышит. Отрешенный и в то же время вовлеченный в стихию кафе, привычный, обыденный, будто здешний служащий. Другие придут, поострят, погалдят и уйдут, а он останется со своим пиджаком обвислым, набитым, как бювар, брошюрами, справками, выписками, и будет писать дальше. Владимиру он показался чрезвычайно симпатичным, доступным, с ним наверняка можно было сразу заговорить, и он не откажется выслушать и помочь, но подойти к нему мешал павлиний хвост приверженцев, они роились и прилипали к нему, как мухи к пролитому варенью. Их реакция на его остроты выглядела преувеличенной, бодряческой, слегка нервозной. Они как будто заряжали друг друга агрессивностью, лихостью перед схваткой с каким-то неведомым, невидимым врагом, отсутствующим, по существующим.
Во всяком случае, облик Мартова его обнадежил – это не позер, не авантюрист, а безусловно порядочный, честный, слетка замордованный российский интеллигент, и Владимир для себя отмел все слухи про пего и сплетни.
«Мартов и Лепин друзьями были, – вспомнил он.—
Вместе начинали «Искру». Если учесть, что часто дружат натуры противоположные, то Ленин, видимо, совсем не такой. Но молва может преувеличить их тогдашнюю близость, чтобы подчеркнуть нелепость их теперешнего разлада. Что ж, посмотрим».
Ленин остается загадкой. Говорили, будто он тоже бывает здесь, в «Ландольте», но сейчас – совсем редко. Будто бы занят, пишет книгу о съезде, готовит, надо полагать, мину, и потому мартовцы подогревают свою боевитость, оттачивают мечи.
Плеханова Владимир встретил на улице Кандоль, неподалеку от его дома, он уже знал: каждый вечер Георгий Валентинович возвращается из библиотеки в одно и то же время. Первое впечатление – без неожиданностей. Именно таким он и представлял себе Бельтова, выдающегося марксиста, революционера, писателя. Если в облике Мартова было нечто кроткое, то в облике Плеханова – нечто неукротимое. Не слишком высок, но держится как высокий – осанисто и с достоинством, лицо умиротворенное, вдохновенное, как у хорошо поработавшего человека, и вообще в облике его – полная гармония между тем, что он утверждает в своих трудах, п тем, как он сам выглядит. При виде его как-то сразу отлетают выдумки, будто живет барином, занимает целый этаж, будто дочери его забыли русский язык, говорят только по-французски в присутствии людей из России. что. конечно, может обидеть. Даже если все так и есть, Плеханову-Бельтову Владимир прощает все за его умную прекрасную книгу, которая просветила многих, очень многих в России. Не может такой гордый человек окунаться в какие-то дрязги, он выше.
«Было бы болото, черти будут», – вспомнилась вдруг фраза из его книги. Почему-то именно она вспомнилась, для противовеса, что ли. Конечно же, он не так прост, как Мартов, разница за версту видна, тем не менее облик его вызывает безоговорочное уважение, и Владимир пойдет к нему не дискутировать, не разбираться в склоке, а с простой просьбой: дайте мне какое-нибудь дело, поручите, доверьте, пусть самое незначительное, но чтобы оно служило революции.
Но надо прежде добраться до Ленина. Отвести его, исключить.
Странно, что такой немалый и закаленный отряд эсдеков не может без него обойтись. Почему-то не может его игнорировать. Допустим, он что-то там сейчас пишет. Ну и пусть себе! Напишет, ему ответят, не впервой. Не было в свое время большего властителя дум, чем Михайловский. В «Отечественных записках» служил вместе с Некрасовым и как писал! Нм зачитывались. Публицист выдающийся, что и говорить. Один из первых легальных марксистов. Однако же Н. Бельтов камня на камне не оставил от его построений, и закатилась звезда Михайловского.
Ленин по сравнению с Михайловским ничем себя не проявил. Или почти ничем. Разве что помешал единству социал-демократов, расколол съезд. Проявил характер, видать, недюжинный. Допустим, Дан прав, сильная личность. Но сила, как известно, еще не правда.
Справедливо ли выводить из Центрального Органа Павла Борисовича Аксельрода, первого русского социал-демократа, члена группы «Освобождение труда», умнейшего человека, к тому же больного, он лечится у Фореля, измотан десятилетиями эмиграции, ему уже далеко за пятьдесят…
Справедливо ли выводить из «Искры» знаменитую Веру Засулич, героиню, стрелявшую в Трепова. Вера Ивановна великая труженица, перевела на русский главные труды Маркса и Энгельса, работает не покладая рук. Она страстно любит Россию, тоскует по ней, дрожит над каждой весточкой оттуда, трепетно перебирает письма в редакцию, чтобы липший раз ощутить биение пульса русской жизни, и лишать ее такой возможности безнравственно. К тому же ей тоже за пятьдесят, нервная, курит, у нее больное горло, Мартов всячески за ней ухаживает, говорят, не расстается с ней.
Неуважительно отнестись к таким людям – значит попытаться перечеркнуть все самое передовое в истории освободительного движения в России.
Но почему Ленин-то сам этого не видит, не понимает, не чувствует? Ведь у него брат революционер, известный всей России казненный Александр Ульянов, казалось бы, семейная традиция должна верно его сориентировать. Да и сам он уже побывал и в тюрьме, и в ссылке, человек, надо полагать, в революции не случайный. Однако же перечит, противоречит всему и всем настолько упрямо и несговорчиво, что теперь сам факт существования этого человека вышибает из колеи политическую жизнь всей русской социал-демократии.
В кафе «Ландольт» Владимир вскоре увидел того самого агента, шкипера, который приезжал в Берлин и вызвал там скандал в благородном собрании. Тот узнал Владимира, – а ведь виделись мельком да еще в такой обстановке, посреди ералаша, – приветливо улыбнулся, чуть-чуть растянув губы, подал руку.
– Мне бы хотелось повидаться с Лениным, – сказал Владимир, решив без лишних слов сразу брать быка за рога.
Агент, однако, не спешил отозваться на просьбу, деликатно, осторожно, но все-таки как-то так взыскующе стал расспрашивать: а как вы здесь устроились, давно ли прибыли, откуда? Одним словом, старался прощупать, кто ты и что ты, будто к нему то и дело обращались с подобной просьбой, отбоя нет, и он вынужден фильтровать бесчисленных визитеров. Легкую его улыбку можно было понимать двояко: либо он доволен вниманием к своему патрону, либо он по воспринимает всерьез намерения итого молодого человека. Либо сам Владимир стал, уже тут страдать мнительностью. Во всяком случае, агент не спешил вербовать сторонников, а ведь их у него не густо, боков здесь, если верить Дану, десятка два-три, не видно их и не слышно.
– Давайте встретимся завтра, – наконец решил он, перестав улыбаться. – Здесь же, в три часа. Думаю, Ильичу будет интересно поговорить с земляком. Возможно, завтра же и пойдем к нему. Меня зовут Мартын. – Он помедлил в надежде, что Владимир назовет себя, не дождался, однако отступать не стал: – А вас?
– Владимир, – тоже помедлил, – Михайлович. – Фамилию не назвал. «Участник, сослан». А про демонстрацию в Нижнем вся Россия знает и вся эмиграция.
– Отлично, Володя, условились: завтра в три.
Наверное, от него и пошло – Володя, так стали его звать в Женеве…
Наконец-то он был удовлетворен. Вполне! Завтра – последняя встреча. И разговор прямой, беспощадный.
Пока в пользу Ленина говорило только одно обстоятельство, одно-единственное, но оно сугубо личное, настолько личное, что не каждому о нем и скажешь.
Владимир побывал в «Искре», как и хотел, как мечтал об этом па пути в Женеву. Трудно сказать, повезло ему или, наоборот, не повезло, станет ясно позднее, но ни Мартова, ни Плеханова он в редакции не застал. Встретил его гордый брюнет с чеканным профилем, хоть на монеты его, совсем молодой, самоуверенный, если не сказать наглый, и сразу заявил скромному пришельцу из России, что между старой и новой «Искрой» лежит пропасть. Можно было догадаться, что и между ними тоже. Получилось, Владимир со своими надеждами остался по ту сторону. Может теперь взирать на мир, ковыряя в носу.

– И моста через пропасть нет, – улыбнулся Владимир. – Сожжены мосты.
Брюнет фыркнул.
Спеть бы ему матанечку: «Ягодиночка на льдиночке, а я на берегу, перекинь, милый, тесиночку, к тебе перебегу». Брунэт.
Если лежит пропасть, то, надо полагать, существует старая «Искра» как некая гора, твердыня, на равнине пропастей не бывает. Значит, остаются и старые искряки, и отделены они пропастью от этого артиста по имени Лев Троцкий, по прозвищу Балалайкин.
Его заявление, высокомерие сразу настроили– Владимира предвзято, если не сказать враждебно. Как-никак, в старой «Искре» Лубоцкий назван революционером, а этот не читал или мимо ушей пропустил и теперь полагает, что достаточно одной только броской фразы насчет пропасти, как ты должен сразу за эту максиму ухватиться и ринуться сломя голову, как всякий, кто сердцем молод, в новую «Искру», живую и дерзновенную. Н-нет, мидсдарь, спешить не будем.
И опять тупик. «Искра» потому и стала другой, что Ленин оскорбил прежних своих соратников, позволил себе резкие выпады против ветеранов, даже с Плехановым не мог ужиться.
Теперь Плеханов и Мартов пригрели в редакция Троцкого, хотя Георгий Валентинович возмущался его статьями: портят физиономию «Искры». Зато теперь есть кому дерзить и отвечать на выпады Робеспьера-Ленина, уж этот-то за словом в карман не полезет и деликатничать не станет. Тоже агент. Шестерка по масти с тузом. Даже с двумя сразу. Он неприятен Владимиру, но это не должно бросать тень на Плеханова, который, между прочим, сказал: вина за раскол в партии лежит целиком на Ленине.
Разговор предстоит серьезный. Владимир – свежий человек в Женеве, не предубежденный, не вовлеченный никуда и никем, он, можно сказать, социал-демократ в чистом виде, вне фракций, вне группировок. И потому у него есть моральное право явиться к Ленину с упреком: что вы делаете? Кому на пользу? И в его упреке прозвучит голос многих социал-демократов из далекой России, которые вынуждены с огорчением наблюдать за свалкой здесь. Действительно, было бы болото…
– Завтра иду к Ленину, – объявил он Дану торжественно.
– А чему радуешься?
– Появилось дело: убедить человека в неправильности его позиции.
– А без тебя его не убеждали?
– Все здешние погрязли в склоке, у всех эмигрантские между собой счеты, он никому не поверит, а я человек со стороны. Мне легче убедить его.
Дан рассмеялся:
– «Убедить Ленина». Его топором не убедишь. «Человек со стороны». Настолько со стороны, что ни к тыну тебя, ни к пряслу. Я уверен, с эсдеками тебе вообще не по пути. Ты молод, не любишь пустых слов, жаждешь дела, но вцепился ты в этих теоретиков, как пес в онучу, в то время как здесь колоссальные возможности выбора.
– Вот я и выбираю.
– Не там, юноша, не там. Есть такая притча: вырос лев в овечьем стаде и не знал своих сил до того момента, пока ему не открыли глаза на его природу другие львы. Вот чего тебе не хватает – львов. Как видишь, я тебя высоко ставлю. А львов здесь предостаточно.
– Одного видел, Троцкого.
– Я тебе дело говорю! – вспылил Дан. – Здесь Кропоткин и Савинков, Чернов и Брешко-Брешковская, Махайский, на худой конец, а не только Плеханов да Ленин.
– Ян Махайский? – удивился Владимир.
– Он самый. Падал здесь труд «Умственный рабочий». Суть: надо вешать интеллигенцию, пока не поздно, как главного врага рабочего. Тоже эсдек, твои соратник. А что тебя так удивило?
– Я не думал, что на самом деле есть такой. То есть слышал, но… Хотя он и содействовал моему побегу.
Пришел черед удивиться Дану;
– Вы что, вместе были?
– Нет, но… так получилось.
И Владимир рассказал ему о своем побеге, коротко, выбрав главное. Рассказал комкано, испытывая неловкость от того, что пришлось то и дело повторять: я думал, я полагал, я не мог иначе, я, я, и – без конца.
Дан, слушая, смотрел на Владимира с усмешкой старшего, многоопытного, сначала слегка иронически, потом потеплел, в конце Дан ужо улыбался, как милому детскому пустяку.
– Если ты намерен этим гордиться, – заключил Дан, – то позора не оберешься. Деньги – материнское молоко политики, заруби себе на носу. А ты, выходит, от них отказался принципиально. Я понимаю, движение чистой души, совесть и прочее. Все это мило, но старо и сопливо, мой мальчик. Это всего лишь жест, игра, которая чуть не стоила тебе каторги. Не советую тебе рассказывать таких историй.
«Таких истории», будто Владимир все это выдумал.
Почему-то чистая правда стала похожей па выдумку. Зря он все рассказал. Даже на пробу зря. Не попадет его история ни в какие анкеты, ни в биографию, не место ей там. Он и Дана попросит: забудь, Дан, мне все это приснилось. Или тебе, как хочешь.
Досадно – зачем делился? К сонному попу на исповедь не ходят. И дело даже не в сонном, пусть он бодрствует, но все равно поп, ему нужно соответствие катехизису. А что вне его, то от лукавого.
Дан словно угадал его мысли:
– Тебе, должно быть, известен «Катехизис революционера», составленный Бакуниным и Нечаевым. – И хотя Владимир кивнул, да, известен, Дан продолжал: – Революционер должен презирать общественное мнение. Он ненавидит нынешнюю мораль во всех ее проявлениях. Революционер должен увеличивать и множить пороки общества, чтобы вызвать озлобление против всех старых мерзостен. Революционер может пойти на любую подлость – с точки зрения обывателя, конечно, – и она будет оправдана интересами революции. Следовательно, ты поступил совсем не как революционер.
– Сов-сем, – косо усмехнулся Владимир, и голос его от обиды дрогнул. – А если бы ты… если с тобой!.. – Не стал продолжать, не мог, сжал кулаки. Шел голодный, оборванный, боялся зверя, но ведь пересилил страх! Бросил вызов судьбе. Во имя чести революционера.
А рассказать некому.
«Должен увеличивать и множить пороки». Вон что мешает ему, видите ли, быть революционером – нехватка подлости.
– Катехи-изис, – презрительно выговорил Владимир. – Маркс по поводу таких твоих революционеров сказал четко: чтобы установить анархию в области нравственности, они доводят до крайности буржуазную безнравственность.
– Носитесь вы с этим Марксом, как с писаной торбой. Нет ничего бездарнее слепого подчинения экономии.
Владимир лишь усмехнулся победно. Он уже взял себя в руки. Не опустился до базарной перепалки: а что у тебя за плечами, Дан? Скаканул в Европу, ничего не пройдя, из-за подмоченного фейерверка. «Тер-а-акт». Нет, он выше личного оскорбления, он мужчина.
– Ты любишь цитату, Дан, – пожалуйста. – В голосе металл, звонкость: – «Чувствительные, но слабоголовые люди потому возмущаются Марксом, что принимают его первое слово за последнее». Плеханов.
…Он зря рассказал, но поступок его не зряшный.
Не игра, не жест, а поступок. Своя поступь. Шаг в росте.








