Текст книги "Черная тропа"
Автор книги: Иван Головченко
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
XI
Морозная ночь раскинула свои темные крылья и задремала над обледеневшей землей, окутанной белым пушистым покрывалом. Уснул и город глухим, тревожным сном пленного. Ни огонька вокруг, ни голоса людского. А чтобы кто-нибудь случайно не нарушил покой, дежурит на окраине Черногорска пеший объездчик управы Охримчук. Закутавшись в долгополый кожух, он топчется на дороге, ведущей к сосновому бору.
Неспокойно на душе у Охримчука, видно, мало надеется он на свою винтовку, потому что все время оглядывается вокруг, прислушивается, как вдали трещит лед на речке.
Долго тянется время в декабрьские ночи, страх как долго. Холод острыми колючками пронизывает насквозь кожух, валенки и больно впивается в тело. Чтобы как-нибудь скоротать невыносимые часы, Охримчук задирает голову и начинает считать звезды, но и они мигают холодно и неприветливо.
Присел полицай под тыном, вытащил из кармана кисет с самосадом. Не слушаются задубевшие пальцы. Наконец свернул толстенную цигарку, чиркнул спичкой. Когда огонек погас, стало еще темнее. Потом вроде затрепетали пугливые тени – идет кто-то или кажется?
– Фу-ты, напасть! – выругался Охримчук и закрыл глаза.
Когда снова оглянулся, как будто немного рассвело, он встал и потихоньку побрел по улице. Вдруг раздались чьи-то шаги. Под рубашкой у Охримчука словно сотня червяков зашевелилась, Сбросил с плеча винтовку, щелкнул затвором.
– Кто идет? – Хотел крикнуть властно, но голос прозвучал робко.
– Сейчас я тебе покажу, сволочь, кто, – послышалось в ответ.
С первого же слова Охримчук узнал своего шефа. «И чего это его нечистая сила по городу носит в такой мороз?»
– Так-то ты, паскуда, караул несешь? – грозно зарычал Трикоз, подходя к своему подчиненному. – Кто разрешил на посту огонь зажигать?
– Да я же только... Одну затяжку...
– Холоп лопоухий! За версту же видно, где ты слоняешься! Или, может, в Германию захотел? Так я быстро это дело оформлю.
Наругавшись вволю, Трикоз исчез так же внезапно, как и появился, а у Охримчука словно камень на душу лег. Не чувствовал он уже ни холода, ни страха. Стоял, как пень, посреди дороги. А грудь распирала странная, холодная пустота.
«Что ж, Трикоз все может. Ему в Германию на каторгу человека запроторить – все равно что раз плюнуть. Сколько крови людям выпустил за эти месяцы, вола утопить можно. Подумать только: даже жена с дочерью его бросили, убежали куда-то на село. Нет, от такого чего хочешь ожидать можно...»
От одной мысли, что ему придется покинуть родную хату, любимую Настуню и ехать в далекую и страшную Германию, Охримчук вздрогнул. И для чего все творится на свете белом? Никак не мог он этого понять, потому что никогда не интересовался политикой. В политике нужно было о чем-то спорить, а Охримчук на слова был нещедрый, ему вполне хватало тех, которые еще в люльке поведала мать. Круг интересов у него не выходил за пределы собственного хозяйства.
Еще задолго до войны выбился Охримчук в люди. Столько приходилось бедствовать на кулацких полях до коллективизации, что артель показалась ему, сироте-калеке, родным домом: она ему хлеб дала, а самое главное – человеком сделала. Даже Настуня Бабич – красавица на весь округ – не побрезговала им. А мог ли он мечтать о таком счастье во времена кулачества?
Поэтому держался Охримчук колхоза, старательно ухаживал за скотом. Около него на ферме трудилась дояркой и жена. Вместе они вырабатывали немало трудодней, так что зерно получали не пудами, а центнерами. Да и в своем хозяйстве всегда имели и поросенка и коровенку. Об ином житье Охримчук и мечтать не мог.
Бывало, на общем собрании примостится где-нибудь в углу, зачадит самокруткой и потихонечку дремлет. За столом оратор рассказывает о прибылях колхоза, о повышении материального благосостояния колхозников, о плане на будущее... Кондрата Охримчука же не легко всколыхнуть. Сидит он, терпеливо ожидая, когда собрание кончится. Одно лишь горе не покидало семью Охримчуков – не было у них детей.
На фронт Кондрата, конечно, не взяли, потому что от рождения хромал он на правую ногу, а вот скотину колхозную поручили гнать куда-то на восток. Случилось так, что покинуть дом ему не пришлось.
Проходили последние августовские дни. Поздними ночами с запада уже доносилось сердитое уханье канонады, но никто из черногорцев и во сне не предполагал, что в город могут прийти немцы. В учреждениях, на предприятиях, в колхозах все шло своим чередом, каждый был занят своей обычной работой.
Не сидел без дела и Охримчук. Как и раньше, он до восхода солнца приходил на ферму, чистил, кормил, присматривал за скотиной. Как-то после дождя решил он вскопать у себя на участке делянку под пшеницу. Запряг пароконку, бросил на воз плуг, борону да и подался кривыми переулками к своей нивке.
Недалеко от дома Охримчука догнала автомашина, такая запыленная, что казалась седой. Из кабины высунулся военный в командирской фуражке:
– Где тут самый ближний колхоз?
– Тут, недалечко. Направо как свернете, так по Лисовке хат с двадцать проедете, потом на Беевку влево возьмете, а после...
– Ты сам-то себя понимаешь? – спросил военный, вытирая ладонью черный пот со лба. – Куда едешь?
– Озимь...
– Озимь? На вокзале вон беженцев полно, дети голодные, а ты... сеять. А ну, марш перевозить их в колхоз. Накормить нужно!
– А я разве что? Я ж ничего. Вот только плуг...
Через минуту Охримчук с военным перебросили через тын Ивченчихи, прямо в лапчатые подсолнухи, плуг и борону, и пустая подвода загромыхала на выбоинах к вокзалу.
С того времени прошла неделя, а может, и больше. Охримчук, конечно, забыл про борону и плуг, лежащие в чужих подсолнухах. Напомнил о них страшный случай.
В одну из ночей кто-то обокрал колхозный амбар. Увезено было несколько мешков крупчатки, сахару, много мяса. Немедленно созвали собрание артели, которое постановило предать военному суду каждого, кто осмелится присвоить себе хоть на копейку колхозного имущества. Вот после этого собрания и обнаружили в усадьбе Ивченко колхозные плуг и борону.
Говорили разное, только старый Онанченко – сосед Петра, видевший, каким образом очутился в подсолнухах колхозный инвентарь, недовольно качал головой. Наверное, он и рассказал об этом Петру.
Вечером, когда Охримчук возвращался с работы, его встретил Ивченко с засученными по локоть рукавами.
– Ты что ж, подлюка, в Сибирь меня задумал сослать? – без обиняков обратился он к Кондрату Охримчуку. – Только не пройдет это тебе безнаказанно, тихоня вражья! Получай заработанное!
И он со всего размаху ударил Охримчука чем-то тяжелым по голове.
Неизвестно, чем бы кончилась вся эта история, если бы не подоспели люди. Кондрата отлили водой и отправили к врачу, а Петра отвели в городскую тюрьму.
Болел Охримчук до самого прихода оккупантов. А когда выздоровел, то сидел дома, не показываясь людям. Днем и ночью преследовало его какое-то непонятное чувство страха. Со временем оно рассеялось, и Охримчука уже можно было видеть и на улице, и на дворе бывшего колхоза, куда он начал наведываться от скуки. Вскоре наступили суровые времена: немцы объявили набор рабочей силы в Германию. Получил повестку на комиссию и Охримчук. «Бросить семью, бросить родной край и ехать в Германию? – волновался он. – Ни за что! Пусть хоть повесят, не поеду! Нечего мне там делать». Думал и удивлялся своим мыслям: как же это он смог так отчаянно думать.
Перед тем как идти на комиссию, он, по совету родственников жены, долго и терпеливо курил шелковые лоскутки (говорили, от этого начинается туберкулез), пил крепкие настои липового цвета с дубовой корой, но обмануть немцев ему так и не удалось. Мордастый лекарь в круглых больших очках с черной роговой оправой разборчиво написал: «Годится для работы». А это значило: не видать больше Охримчуку ни дома, ни жены.
И такая на него тоска напала, что согласен был в тот миг хоть сквозь землю провалиться. Сколько ни думал, а выхода никакого найти не мог.
Нежданно-негаданно спасение пришло само собой. Как-то встретил он на улице бухгалтера Трофима Трикоза.
– Кондрат, ты чем опечален? – спросил тот.
– А чего радоваться? В Германию вот посылают...
– Вяжу, неохота тебе от подола жены отрываться.
– Чего и говорить. Поедет ли порядочный человек по доброй воле в какую-то Германию? Известное дело, не хочется. Только что придумать, ума не приложу.
– Хочешь, помогу? – И Трикоз криво усмехнулся, показав ряд съеденных гнилых зубов. Кондрата обдало трупным запахом, он не выдержал и отвернулся.
– О боже, неужели это возможно, – наконец недоверчиво вымолвил он. – Всю жизнь благодарить буду. А как это сделать?
– Очень просто. Нужно только стать охранником порядка в городе. Я вижу, ты за большевиками не особенно убиваешься, а обязанности у тебя будут пустяковые – улицу ночью караулить или на базаре порядок наводить, ну и тому подобное...
– Да хоть сейчас за дело!
– Ну, смотри мне, Кондрат, только раки задом ползают. А теперь давай-ка свои документы.
Так Кондрат Охримчук, никогда не интересовавшийся политикой, стал охранником нового порядка. Ежедневно он должен был приходить на сбор в управу, а потом отправляться «на патруль» или на облаву. Уже с первых дней не пришлась ему по сердцу такая работа, да что поделаешь – в Германию тоже не хотелось. А чем дальше, тем тяжелее становились для него обязанности полицая, тем нестерпимее хотелось порвать с дикой ватагой Трикоза, потому что люди стали считать его хуже зверя.
– Будь проклят тот час, когда я тебя встретил, ирод, – шептал Охримчук, плетясь по улице. А тяжелые мысли роем кружились в голове: не отмахнуться от них, не отделаться.
«И какого беса я тут мерзну? От кого и что стерегу? Порядочного человека все равно нечего бояться, а такой изверг, как Трикоз, разве меня послушает? Нет, нехорошее что-то затевают в управе!»
Когда повернуло далеко за полночь и прокричали первые петухи, Охримчук вышел на окраину города, потоптался немного и побрел к стожку соломы за чьим-то тыном. Разрыл свежий, душистый ворох и сел. Мороз инеем оседал на ресницах, веки смыкались...
Проснулся Кондрат от треска. Взглянул и глазам своим не поверил – несколько согнутых фигур, оглядываясь, пробирались мимо него. Хотел было крикнуть – горло будто кто веревкой затянул. Дышать стало тяжело, и сердце из груди вот-вот вырвется. Что за люди? Куда они идут?
Кондрат всмотрелся – вроде автоматы у них на груди.
Так и просидел Охримчук до утра под тыном, боясь вылезти из соломы, чтобы не встретиться с таинственными автоматчиками. А когда уже совсем рассвело, издерганный и утомленный, он поплелся домой.
Перешагнув порог, Охримчук почувствовал приятный запах жареного сала и лука: возле печи уже хлопотала жена. Она взглянула испуганными увлажненными глазами на белого от инея мужа и ничего не сказала.
Кондрат поставил между ухватами свою промерзшую винтовку, стянул валенки и улегся в постель. От ночных тревог не осталось и следа. Улыбнувшись, он спросил Настю:
– Спала спокойно? Маленький ножками не барабанил?
Настя выпрямилась, задумалась. Из печки на ее лицо падал отсвет пламени, и от этого в ее больших карих глазах то загорались, то гасли дрожащие искринки. Жена порывисто всхлипнула и закрыла лицо краем серого клетчатого платка.
– Тебе нездоровится? – вскочил с постели Кондрат. Босиком подошел к, ней, ласково обнял за плечи. – Ну, что с тобой? Что, миленькая?
– Душа у меня болит, – простонала жена сквозь слезы. – Люди меня чуждаются... Я же для них полицайка, и только. А с ребенком как же будет?
Охримчук ничего не ответил. Присел на охапку дров возле припечка, посадил на колени Настю. Темно у обоих на душе, зябко, хотя в устье печи полыхает горячее пламя, разрисовывая стены багряными коврами.
– Что же делать будем? Ничем я людей не обидел, а видишь...
Он хотел еще сказать, но на крыльце что-то застучало, а через миг двери порывисто распахнулись, и вместе с клубами пара в хату вкатился Нагиба – посыльный управы. Тяжело дыша, он выпалил:
– Пан Трикоз... вызывает всех. Партизаны в город пробрались. Их за прудом в ольшанике окружили... Собирайся быстро.
Охримчук вяло, неохотно поднялся. Заглянул жене в глаза, шепнул:
– Ну, не горюй. Тебе нельзя горевать – еще маленького растревожишь.
Уже на улице он услышал стрельбу. Беспорядочно трещали винтовки, изредка короткими очередями в ответ огрызался автомат.
Кондрат повернулся к Нагибе:
– Сколько же их, тех партизан?
– Говорят, человек с двадцать, а может, и того больше. Лиморенко на Беевке их застукал, поднял тревогу. А там немецкий патруль подоспел. И заварилась каша...
Они выбежали на выгон, где стояла автомашина и толпилось несколько полицейских.
– Какая разиня их проворонила? – злобно шипел Трикоз, так что даже пена летела у него изо рта. – Всех перевешаю, если живыми не возьмете! Слышите?
Угрюмо стояли полицаи. Трикоз еще о чем-то распоряжался, а потом повел ватагу к пруду. Поскольку Охримчук угнаться за ними не мог, его оставили в засаде за тыном, возле речки, чтобы задерживал всех, кто попытается выбраться из города.
Кондрат перелез через тын, присел на куче запорошенной снегом картофельной ботвы, поставил между ног винтовку.
...Солнце поднималось все выше, было уже около полудня, а бой все не утихал. Охримчук все сидел за тыном над застывшим ручейком, уставив глаза в землю. Зловеще завывал ветер, холодно смотрело солнце, поминутно затягиваясь мягким покровом туч. Тоскливо, мучительно было на сердце у Кондрата, что-то сосало под ложечкой, тяжесть в груди неимоверная. Ну и жизнь!
Выстрелы утихли после полудня. «Неужели всех перебили?» – подумал Кондрат и вылез из своего укрытия. Взглянул на ольшаник и окаменел: по заснеженному лугу, под вербами, куда спускались огороды, шли трое оборванных людей.
Еще молодой белокурый парень, без шапки, в одной сорочке, вяло переставлял ноги, прижимая к груди окровавленную руку. Второй был с длинными рыжими усами и бородой. Держался на ногах крепко, только время от времени прикладывал ко лбу горсть снега. Между ними шла девушка, почти совершенно раздетая. Нижняя сорочка, облегавшая ее стройную фигуру, на спине и на животе была разрисована кровавыми георгинами. Обняв раненых, она гордо шла навстречу смерти.
Полицаи не стреляли. Как рассвирепевшие борзые, перебегали они от дерева к дереву, приближаясь к партизанам.
– Ну, стреляйте! – раздался над лугом звонкий девичий голос.
Он показался очень знакомым Охримчуку, однако узнать, чей голос, Кондрат не мог. «Да не она ли, часом, мимо меня ночью в город проходила?» – мгновенно пронеслось в сознании.
А девушка все продолжала:
– Что ж боитесь? В плен мы не сдадимся, все равно нас повесите...
– Не повесим! – прокричал кто-то из-за вербы.
– Если гарантируете нам жизнь, – это говорил уже тот, рыжеусый, прикладывающий ко лбу снег, – мы отдадим вам очень ценное донесение. Пусть только придет самый старший немецкий офицер.
Он остановился, вытащил из-за пазухи какой-то пакет и поднял его над головой. Из-за деревьев робко выглядывали полицаи.
– Офицер сейчас будет! – снова закричали за вербами.
Ждать в самом деле пришлось недолго. Послышался гул мотора, и вскоре на поляну выкатилась гусеничная бронемашина. Сделав крутой разворот, она затормозила. Открылись дверцы, и из стальной черепахи вьюном выскользнул эсэсовец с офицерскими погонами на плечах.
– Мы гарантируй жисть, если сдавайт сразу, – проскрипел он на ломаном русском языке. – Ежели ценный донесение давайт, вы будете жить. Этой слова оберста Мюллера.
– Согласны, пан офицер, – ответила девушка.
– Взять пакет! – скомандовал эсэсовец солдатам.
– Нет, нет, пан офицер, только вам лично. – Старый партизан протянул сверток.
Фашист сделал несколько шагов и только хотел взяться за сверток, как девушка кошкой вцепилась ему в горло. Солдаты, стоявшие возле бронемашины, бросились на выручку. Началась свалка. Вдруг расцвел черный букет дыма, и весь город всколыхнулся от глухого мощного взрыва. Охримчук издали увидел, как полетели в воздух какие-то клочья. Когда дым рассеялся, на месте, где стояли окруженные фашистами партизаны, чернела земля и валялись обугленные лохмотья.
В груди у Кондрата словно что-то оборвалось. Его руки обмякли, винтовка стала такой тяжелой, будто к ней привязали стопудовую гирю. Хотелось провалиться сквозь землю, погибнуть, развеяться дымом, лишь бы не ощущать позорящего стыда, выжигающего грудь. Он обхватил лицо руками, рухнул на землю и глухо зарыдал.
XII
Глухо стонет сосновый бор в непогоду. Рассвирепевшим зверем бросается он вдогонку студеному ветру. Трещат от натуги деревья, хлещут ветвями темноту, но узловатые корни крепко привязали стволы к земле. Отпыхтевшись, лес в исступлении шарахается назад, чтобы набрать разгон, и снова бросается в погоню за ветром. И гудит, гудит... А между стволами в безумном танце носится растрепанная вьюга, высвистывая тягучую, никогда не оканчивающуюся мелодию. Что-то тревожное и грозное слышится в глухом стоне.
Гриценко еще с детства нравилась лесная вьюга, величественная, таинственная. Он лежит на сосновых ветках, возле раскаленной добела бочки, служащей печкой, и вслушивается в завывания метели. В землянке тепло, уютно, пахнет хвоей и свежеиспеченной картошкой. Сейчас Гриценко не до еды. После тридцатикилометрового перехода ноют ноги, горит все тело. Далеко, далеко за ветром бегут мысли, не хочется ни двигаться, ни говорить. Единственное желание – спать. Только въедливая, неотвязная мысль о боевом товарище гонит сон.
– Как ты думаешь, Таращенко, что могло случиться с группой Горового? – спрашивает он у человека в полушубке, неподвижно лежащего рядом.
Тот долго молчит: то ли обдумывает ответ, то ли дремлет. Но вот он зашевелился, и в землянке раздался грубый, охрипший голос:
– Сам не пойму. Наверно, метель – помеха, а может...
Знает Гриценко, что означает это «может». Погода здесь явно ни при чем, хотя зима 1941 года и в самом деле выдалась суровой. С сентября всю осень шли обложные холодные дожди. Насыщенная водой земля уже не вбирала влагу. Ударили морозы. Лютые, сорокаградусные. А перед Новым годом и снег повалил. С тех пор и начались тяжелые времена для партизан. Все дороги и тропинки были завалены снегами, а на базе не осталось ни картошки, ни муки, ни мяса.
Помогла идея Горового – снарядить «армию нищих» по окрестным селам. Горовой в отряде Таращенко воевал еще с осени. Сформировав во вражеском тылу боевую группу из бойцов и офицеров, попавших в окружение, он пробивался с боями на восток, однако наткнулся на прочный заслон карательных экспедиций фашистов. Прорываться не решился, потому что боеприпасы почти кончились, а люди смертельно устали. Горовой пошел в леса и там встретился с местными партизанами во главе с Таращенко. После переговоров отряд влился в партизанскую бригаду, в которой Горовой стал комиссаром.
Человеком он был спокойным, сообразительным, хорошим товарищем. Вырос Горовой в шахтерской семье где-то в Донбассе. С шестнадцати лет пошел по проторенной отцом тропинке – за обушок и под землю. Воевал с бандитами, организовывал комсомолию, работал, а вечерами учился. Одаренность хлопца скоро заметили и на профсоюзном собрании решили послать его на курсы инженерно-технического состава.
С этих курсов он возвратился на свою «мышеловку» незадолго до 1941 года и вскоре стал начальником. Война спутала жизненные дороги людей – очутился потомственный шахтер Горовой в черногорских лесах на границе с Белоруссией. Сколько дорог было исхожено темными ночами, сколько отправлено на тот свет фашистов!
Недели две назад пошел он с шестью партизанами в Черногорск, чтобы наладить связи с подпольщиками. Все сроки возвращения прошли, а Горовой все еще не подавал о себе вестей. Поэтому-то и не спалось Гриценко.
– О комиссаре не печалься, – снова зашевелил усами Таращенко, переворачиваясь на бок и натягивая кожух на плечи. – Вот увидишь, придет: такие, как он, и в огне не горят, и в воде не тонут.
«Не горят, не горят... Такие, как он, и в огне не горят...» Фраза звучит в ушах Гриценко и отдается глухим звоном во всем теле. А чьи это слова?
Он пытается вспомнить, вьюга мешает. Ощущение такое, словно в глаза кто-то песку насыпал. Да чьи же все-таки это слова?
...Из фиолетового тумана выплывает лицо генерала, Он усмехается. Гриценко узнает Стоколоса. Генерал встает из-за стола и не спеша идет к нему навстречу.
– Как чувствуете себя, товарищ капитан? Поправились?
– Спасибо, на здоровье не жалуюсь.
– Ну, и чудесно. Здоровье еще нам ой как понадобится. Мы сейчас и в огне гореть не должны. Понимаете? – А у самого под глазами синие мешки и на лбу густая сетка морщин.
Сели за стол. Лицо у Стоколоса сразу же стало суровее:
– Так вот, капитан. Вызвал я вас по очень серьезному делу. По данным разведки, в районе Черногорска появилось несколько партизанских отрядов. Действуют они разрозненно и несогласованно, а фашисты у них под носом пытаются наладить производство взрывчатки. Понимаете? Командование решило направить вас в район Черногорска для того, чтобы вы скоординировали действия партизанских отрядов и сорвали фашистам производство. Детальные инструкции будут переданы вам уже за линией фронта... Думаю, задание вам под силу. Если уж вы сумели вынести из окружения и доставить командованию такие ценные документы, то это поручение тоже выполните. Все остальное в инструкциях.
Беседа продолжалась около часа. На прощание Стоколос пожал Гриценко руку, пожелал успеха.
– Помните, капитан: от того, насколько успешно вы выполните свое задание, зависит жизнь тысяч людей.
В ту же ночь с небольшого прифронтового аэродрома поднялся самолет и взял курс на запад. Пассажир был один – еще молодой человек, сидящий на узлах. Вскоре в кабине что-то ослепительно вспыхнуло, земля огрызалась зенитным огнем.
– Нащупали, подлюги! – выругался человек, сидящий на узлах, и припал к окошечку. Почти возле самых крыльев вспыхивали розовые шарики, рассыпая красные брызги.
– Товарищ капитан, машина под обстрелом. Держитесь за поручни – иду на снижение, – передал пилот,
Потом какая-то невидимая сила так резко дернула самолет, что Гриценко даже повалился на бок. Почему-то стало душно, хотелось расстегнуть воротник сорочки. Он почувствовал, как распирает грудь, а на лице выступает пот. Закрыл глаза.
Сколько времени продолжался этот адский полет, Гриценко сказать не мог, только показался он ему вечностью. Наконец пилот подал знак:
– Приготовиться!
Самолет пошел плавнее. Стало сразу прохладно. Дышалось легко, как после тяжелой работы. Вот уже и люк открыт. Далеко внизу, в беспросветной мгле, виднеются три слабых огонька. Это – партизанский знак.
Сброшены грузы. Самолет сделал еще один разворот, и на земле снова замигали три звездочки.
– Желаю успеха! – махнул рукой пилот. И капитан опрометью бросился в темную пасть ночи. Холодный воздух перехватил дыхание. Не понять, где земля, где небо. Резкий рывок в плечах – и над головой зашуршал купол парашюта. Огоньки неудержимо неслись навстречу.
Как приземлился, Гриценко тоже плохо помнил. Почувствовал лишь, что лежит на земле, в лицо пышет горячий воздух и страшно ноют ноги. Невдалеке слышался какой-то галдеж – разговаривали неизвестные люди. Присмотрелся внимательнее – ни души, а голоса все громче, громче...
– Где же я? – закричал Гриценко и проснулся.
Протер глаза – угли в бочке едва тлеют, тускло коптит каганец. На месте, где был Таращенко, лишь кожух остался.
Поднялся Гриценко на ноги, бросился за перегородку, откуда неслись взволнованные голоса.
Никто из партизан не спал. Тесным кольцом обступили они занесенного снегом человека, ничком лежавшего на сосновых ветках. Дед Онисько, бывший колхозный сторож, нацедил в кружку кипятку из чайника и по одной ложке вливал неизвестному в рот.
– Смотри, губы ему ошпаришь.
– До свадьбы заживет, – бурчит в ответ старик. – А разбудить его только кипятком и можно. Вишь, как медведь, в спячку залег.
Гриценко подошел к командиру отряда, который, опершись плечом в стену, покусывал зеленую хвою. Спросил, откуда взялся спящий молодец.
– Да Ничипор Сук в балке возле Жиденцов его нашел. В табор, говорит, пробирался... Попробовал вести его Ничипор, а он с ног валится, до того из сил выбился. Ну, положил на лошадь, а, пока до табора довез, он и дуба, кажется, дал.
– А что за человек?
Таращенко пожал плечами.
Капитан присмотрелся к неизвестному. Продолговатое лицо было до того худое, что казалось зеленоватым. Длинный острый нос, рассеченный квадратный подбородок... Что-то знакомое было в этом лице. Будто видел он где-то этот рассеченный подбородок и черные непокорные волосы. Где? Или спросонья ему показалось? Гриценко начал скручивать цигарку.
– Не зашли бы в балку жиденецкую, каюк бы парню пришел, – послышался неторопливый голос Ничипора.
– Видно, беда погнала его в лес в такую вьюгу.
– Ну, этот крещение прошел что надо...
Все говорили наперебой, только Антон Климпотюк сидел в углу землянки, словно воды в рот набрал. Правда, он и раньше не отличался особенной разговорчивостью. Поэтому, наверное, и остался холостяком до тридцати с лишним лет, хотя, работая до войны в ремстройбригаде, считался лучшим бондарем в городе.
– Где я? – вдруг раскрыл глаза чернобровый парень.
– А ты кто такой?
– Я из Черногорска... Шел, чтобы рассказать партизанам... Все они погибли... И Анюта тоже, – парень снова закрыл мутные глаза.
Вдруг из угла порывисто поднялся Антон, высоченный, могучий – потолок для него низок, землянка мала. Он зло выплюнул окурок.
– Кому ты брешешь, прихвостень фашистский! Тебя же к нам подослали! Я вашу милость своими собственными глазами в балагане Трикоза видел. Сочувствующим хочешь прикинуться? Не выйдет! Слышишь? Не верю!..
Антон так и не договорил, отвернулся к стене. Знали партизаны, какой огонь разожгла в его сердце Анюта-пулеметчица в лютые морозы 1941 года, знали, что значат для него страшные слова обмороженного приблуды.
Весть о гибели Анюты словно ветер разнеслась по всему партизанскому лагерю. Еще могущественнее и грознее застонал бор, еще свирепее завыл ветер от этой вести. А в землянку все сходились ночные хозяева своей земли. Молчаливые, хмурые, грозные.
– Кто ты такой и кем сюда послан?
Это уже спросил парня Таращенко, сурово сдвинув на переносице брови.
– Раз моим словам не верите, говорить не буду.
– А нам и не нужно, чтобы ты говорил, – ревет из угла Климпотюк. – Мы тебя как облупленного знаем. Сынок кулацкий! Буян! Богачом задумал при немцах стать?
– Чтоб ты подавился своей брехней!
– Брехня? А в тюрьме за что сидел? За грабеж. А с Трикозом чего компанию водил? Кто знает, может, ты сам и расстреливал...
– Да я два месяца в тифу валялся, – как-то спокойно и совсем безразлично, будто между прочим, проговорил вдруг парень. Видать, понимал, что словам его все равно не поверят. Потом обвел долгим и тоскливым взглядом суровые лица партизан и на какой-то миг задержался на Гриценко.
В это мгновение капитан вспомнил и кровавые отблески пламени на стекле, и дребезжание стекла от взрывов, и двух арестованных, выпущенных им на волю. Вспомнил и слова лейтенанта: «А все-таки зря выпустили того, черноволосого...» Неужели Ивченко действительно стал предателем? А что, если правду говорит Климпотюк? И терпко стало на душе у Гриценко.
– Ну что ж, расстреливайте, раз не верите. Жизнь мне теперь ни к чему! – шепотом сказал Ивченко и отвернулся от людей.
О чем думал он в те минуты, никто не ведает. Только лицо его стало еще зеленее, и под глазами еще сильнее сгустились тени.
Вдруг за дверью послышались чьи-то шаги, и в землянку ввалился почти раздетый человек. Он бросился к Ивченко, обнял его и с опаской дрожащим голосом спросил:
– Петрик, неужели все правда? Она же шла к тебе, больному, на свидание. Не может быть...
Петро ничего не ответил, только закрыл лицо ладонями, и его плечи судорожно задрожали. Глухо зарыдал и старый Гриндюк.
– Повесить негодяя, – зловеще прошептал кто-то в толпе. – Повесить!
– Не каркали бы дурное. – Гриндюк поднялся на ноги. Голова опущена, не хотел, видно, чтобы люди видели слезы. – Петро мне с дочкой жизнь спас... Любили они с Анютой друг друга... За что ж тут вешать?
Поплелся к двери, и через мгновение его поглотила темная ревущая ночь.
Утром Петро сидел перед Таращенко, Гриценко и двоюродным братом Андреем Колядой. Андрей после выздоровления снова вернулся в отряд. Петро рассказал подробности гибели группы Горового.
– ...Теткина хата как раз над прудом, около ольшаника стоит, – начал он. – Утром услышал я выстрелы и бросился к окну. Смотрю, в овраге, возле зарослей, толпа полицаев и эсэсовцев, человек пятьдесят. Вокруг стрельба, а к полудню все стихло... Смотрю и глазам не верю: из ольшаника Анюта, почти совсем раздетая, с двумя партизанами выходит. Все без оружия, в крови. Шли они лугом, над ручейком, а вокруг, как змеи, увивались эсэсовцы. Я видел, как партизаны остановились, о чем-то пошептались, потом подъехала машина. Хотел я на помощь броситься, выбежал в сени, а тут – как ахнет взрыв... Вышел во двор, а на том месте, где Анюта с партизанами стояла, воронка чернеет...
Слушал Гриценко рассказ, а в памяти всплывало: «Такие и в огне не горят...» Вот тебе и не горят!