Текст книги "Исповедь сталиниста"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Итак, минувшая война, история нашего государства для иных «светлых голов» – не сердечная боль, не трагедия народа, а только пространная арена усердных разысканий чьих-то ошибок, просчетов, преступлений. Поиск врагов, разоблачение их пособников, подозрительность и даже ненависть к тем, кто прошлое и настоящее Родины со всеми ее черными бедами и взлетами считает своей судьбой и судьбой поколения, спасшего мир от фашизма, – все это стало «политическим хобби» тех «прогрессистов», которые ни своей умственной, ни физической энергией не внесли в жизнь народа ничего светлого. Вся нынешняя сумятица умов и утомленная разрыхленность духовности – и на их совести. Они изворотливы, сильны связями, целеустремленностью, умением и желанием сеять зло и неверие. Они, кажется, готовы даже обрывать лучи солнца, светящего над нами.
29
Особую ярость «правдолюбцев» я испытал после публикации первых двух книг романа «Война». Наиболее трудно было бороться с официальными «Заключениями» Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. На каждый их «отзыв» приходилось писать опровержения, вступать в борьбу, которая, пусть и с потерями для содержания моих книг, все-таки завершалась победами. Но за ними уже виделся порог непреодолимости. Все четче, ясней становилось, что дальнейшие пути для творческих исканий и исследований событий начального периода войны мне перекрыты. И тогда, от отчаяния, я решился на дерзкий шаг, почти не надеясь на успех…
16 июля 1975 года послал тщательно мотивированное письмо заведующему Общим отделом ЦК КПСС Черненко Константину Устиновичу с просьбой позволить мне«…познакомиться с архивными документами 1941 – 1942 годов, относящимися к деятельности Ставки и Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина по руководству фронтами…»
Ответа не было долго, и я решил, что мне отказали. Но в начале января 1976 года последовал телефонный звонок со Старой площади. Мужской голос извещал, что Секретариат ЦК удовлетворил мое ходатайство и я могу начать изучать предоставленные мне документы.
– Куда приезжать? – оторопело спросил я. – И когда?
– Приезжайте в Кремль, когда вам удобно. В Бюро пропусков, что у Спасских ворот, заготовлен временный пропуск.
– Но Кремль большой… Где искать?
– В пропуске все написано…
И вот 6 января 1976 года я появился в указанном в пропуске помещении, уставленном железными шкафами коричневой окраски. За редкими столами пожилые женщины. Мне тоже был приготовлен стол. На нем – высокая стопа папок.
Встретили меня с некоторым удивлением.
– Вы у нас первый гость, – приветливо сказала седовласая дама с бледноватым благородным лицом (Силина Татьяна Константиновна), указывая на стол у окна. – Вот приготовили вам место. В наших апартаментах еще никто не работал.
Татьяна Константиновна оказалась начальницей этого обиталища, наполненного тайнами.
– А Институт военной истории Министерства обороны? – удивился я. Разве не вы снабжаете его материалами?
– Нет. В институте сотни людей. Там не уследить за утечкой информации, если такая произойдет… А тут вы один. Начальство будет знать, с кого спрашивать… – Татьяна Константиновна придвинула ко мне толстую, с пронумерованными страницами, прошитую и опечатанную сургучом тетрадь. – Вам знаком порядок работы с секретными документами?
– Да, знаком. Я же полковник в прошлом…
– Очень хорошо…
Усевшись за стол, я с трепетом стал перебирать папки. В них были сгруппированы документы – оригиналы с красными полосами наверху, а иные даже с резолюциями на углах – Сталина, Молотова, Жукова, Тимошенко; но в большинстве были свежеперепечатанные копии. Мне стала ясна столь продолжительная задержка ответа на мое письмо Черненко: кто-то тщательно отбирал и группировал документы – для этого потребовалось время да и понимание того, что для писателя будет полезным, а чего – знать ему не полагается…
У меня холодело в груди и кружилась голова, вроде я взобрался на огромную высоту, оттого, сколько узнавал нового и важного. Война в целом, деятельность Ставки и Государственного Комитета Обороны открывались в документах неожиданными гранями, немыслимым размахом. Впрочем, кое-какие сведения, содержавшиеся в папках, больше подходили для научных военно-исторических исследований, чем для художественного произведения, ибо за документами не всегда проглядывали люди с их характерами, темпераментом, взаимоотношениями. Но все же передо мной открылся богатый «золотоносный» пласт… Я потрясенно извлекал из него все, что могло затем переплавиться в цельные слитки, обобщающие действительность войны. Делая записи в тетради, старался не закавычивать документов, директив, постановлений, телеграмм. Ставил даты и своими словами пересказывал суть событий, постановлений ГКО, взаимосвязь ситуаций и т. д. Но телефонные переговоры верховного руководства с фронтами записывал дословно, предваряя им такие «литературные» отступления, чтоб терялись границы документальности. Словом, заносил в тетрадь все таким образом, чтоб потом, вопреки инструкциям, добиться в Общем отделе ЦК разрешения взять ее домой (такое разрешение мне потом было дано).
В те годы я курил трубку и, работая над архивами, время от времени уходил подымить табаком в коридор или в ванную комнату. Однажды вслед за мной вышла одна из работниц архива.
– Иван Фотиевич, – с загадочной улыбчивостью обратилась она. – У нас такое впечатление, что вы не догадываетесь, где именно работаете.
– А О чем догадываться?.. Вот, сорок первая комната.
– Да ведь это бывшая квартира Сталина!.. Ее переоборудовали…
Я действительно был ошеломлен таким неожиданным открытием. Ведь столько дней сижу здесь! А для писателя, в книгах которого обитает Сталин или другой исторический персонаж, важно все, связанное с их личностью и образом жизни, – даже бывшая квартира. И когда вернулся к своему столу, посмотрел вокруг будто другими глазами. Взглянул в окно, против которого за еловым сквером виднелось белое здание Арсенала с черными пушчонками, стоявшими у его подножия со времен войны с Наполеоном. Как все это виделось Сталину – днем и ночью, в разные времена года, в разную погоду?.. Начал расспрашивать женщин, где здесь была столовая, спальня, библиотека, детские комнаты… Посмотрел на сводчатый потолок…
Донесся бой кремлевских курантов, и я стал прислушиваться, какие еще шумы города доносились сюда… Мне уже представлялась квартира Сталина примерно такой, какой она была при его жизни, и, что удивительно, сюда с непостижимостью перекидывались мысленные мосточки от документов, которые лежали в папках на моем столе… Ведь этажом выше находился бывший рабочий кабинет Сталина…
Изучение кремлевских архивов вознесло мое понимание войны в целом, механики управления фронтами и их снабжения, процесса созревания планов боевых операций в Генштабе на многие ступени. Но это важное обстоятельство и усложнило потом работу над очередной книгой. Временами я чувствовал себя неумехой-прорабом, который, мучаясь над возведением дома, не знает, как лучше употребить имеющиеся у него под руками строительные материалы. Книга писалась мучительно трудно, хотя радовали открывшаяся передо мной новизна, возможность к обобщениям, знание последовательности, причинности и взаимосвязи событий.
…Автор – владыка за своим письменным столом. Именно поэтому позволю себе опередить события, о которых сейчас пишу, и сообщить читателю, что, когда завершенная книга проходила уже привычные тогда цензурные рогатки в казенных инстанциях, наиболее критическое отношение встретила она опять же в Институте марксизма-ленинизма со стороны доктора исторических наук Деборина Г. А. Прочитав его заключение и увидя несостоятельность выводов ученого в главном, я позвонил директору института Егорову Анатолию Григорьевичу и попросил пригласить к себе в кабинет меня, Деборина, других ученых, занимавшихся проблемами Великой Отечественной войны, и в его, директора института, присутствии, позволить мне оспорить содержание подготовленного для отправки в ЦК документа. Егоров, человек демократичный, отзывчивый, согласился с моим предложением и назначил время нашей встречи.
Надолго запомнился мне тот день. Собрались мы в кабинете заместителя директора института Педусова. Григорий Абрамович Деборин пригласил с собой двух незнакомых мне ученых. Я – один против четверых. Впрочем, Педусов держал себя как нейтральная сторона, хотя сопровождавшая заключение бумага была подписана им.
Начался разговор. Я предложил дискутировать по каждому пункту заключения, но Педусов внес встречное предложение: пусть Стаднюк вначале выскажется, с какими замечаниями института он согласен. У меня было семь закладок в рукописи: на семи ее страницах я уже сделал некоторые уточнения фраз и формулировок, сокращения отдельных слов, небольшие дополнения… Хватило десятка минут, чтоб я познакомил ученых с внесенными мной в рукопись исправлениями по рекомендациям Г. А. Деборина.
Затем искренне поблагодарил доктора наук за первый пространный абзац вступительную часть его заключения, где признавались некоторые достоинства моей рукописи, отмечался большой труд, вложенный в написание книги, ее значение в военно-исторической литературе (пишу по памяти). А затем я начал оспаривать заключение в целом, излагая свои точки зрения о начале минувшей войны, ссылаясь на документы и другие свидетельства.
Меня слушали с интересом, задавали вопросы, уточняли истоки некоторых моих концепций, удивлялись тому, что я доказательно опровергал уже печатно закрепившиеся сведения о том, как началась война, что происходило в ее первые часы и дни в Политбюро ЦК, кого и когда принимал тогда в своем кабинете Сталин, чем занимался в этот период Молотов и его дипломатический аппарат.
Победа постепенно клонилась в мою сторону, ибо моим оппонентам опровергать меня было нечем… В конце нашей дискуссии Григорий Абрамович Деборин искренне расхохотался и, как бы идя на уступки, протянул мне страницы машинописного текста – свое заключение.
– Вычеркивайте все, с чем вы не согласны, – добродушно сказал он.
– Вы серьезно?! – не поверил я.
– Вполне серьезно! Мы рады, что вы приняли хоть некоторые наши замечания, а в остальном, если не убедили вас, то озадачили… Во всяком случае, речь идет о художественном произведении, пусть и с исторической основой… Вам за него отвечать!
И тут я проявил неслыханное нахальство: трепещущей рукой перечеркнул все страницы документа, кроме первого абзаца на заглавной «бланковой» странице и подписи на последней…
* * *
Когда роман был набран для публикации в журнале «Молодая гвардия», мы с его главным редактором Анатолием Степановичем Ивановым, взяв с собой гранки, явились в ЦК КПСС к заместителю заведующего Отделом культуры Беляеву Альберту Андреевичу. В этом отделе надо было получить окончательное благословение для печатания романа.
– Чудеса! – встретил нас Беляев веселым возгласом. – Впервые за мое здесь пребывание получил из Института марксизма-ленинизма бумагу, в которой нет критических замечаний на рецензируемую рукопись! Удивительно: ни одного возражения!
Тем не менее Беляев, взяв свой экземпляр уже прочитанных им гранок и посматривая в них, стал решительно вычеркивать из нашего набора целые блоки текста, касавшегося главным образом личной жизни Сталина… Перечить в ЦК не полагалось…
36
Но рассказанное мною произойдет потом. Работа над книгой еще продолжалась. Вставали вопросы, на которые надо было находить ответы. На моем письменном столе начали рождаться главы, в которых рычаги управления Западным фронтом брал в свои руки маршал Тимошенко. Я размышлял о нем уже как о старом своем знакомом, держал перед собой давние записи впечатления, сохранившиеся от первой встречи с Семеном Константиновичем в Минске, когда снимался художественный фильм «Человек не сдается». В сознании постепенно стирались границы между воображением, догадками и подлинностью. Опираясь на записи, не во всем, возможно, совершенные, на архивные документы, вникая в воспоминания военачальников, хорошо знавших Семена Константиновича, постигая биографию маршала, написанную его рукой, я постепенно стал ощущать его как близкого мне человека, с понятным характером, более или менее ясными заботами и тревогами, связанными с теми высочайшими постами, которые занимал он в год начала войны.
Но литература, как известно, дело серьезное и жестокое. Она не идет навстречу читателю, не воспринимается им глубоко, если он, читатель, только узнает что-то из нее, а не «видит» объемности и картинности описываемого. Фон, краска, звук, запах, деталь должны сопутствовать подробностям обстоятельств, помогая рождению видения происходящего и как бы соучастия в нем. Я это особенно ощутил, когда задумался над тем, что пишу наиболее драматичную страницу жизни Тимошенко. 30 июня 1941 года он, будучи наркомом обороны СССР, председателем Ставки Главного Командования, назначается еще и командующим Западным фронтом. Это назначение, как я уже писал, происходило в невероятной ситуации: враг захватил Минск, глубоко проник танковыми клиньями на нашу территорию, окружив главные силы армий Западного фронта. Сталин гневно ставил все это в вину именно Тимошенко…
Сидя за письменным столом, я знал по документам решения Ставки и Государственного Комитета Обороны, направленные на ликвидацию смертельной угрозы Москве со стороны Минска. Их предстояло осуществлять командованию Западного фронта, теперь уже по главе с маршалом Тимошенко. Был я знаком и с первыми решениями Семена Константиновича по его приезде в Гнездово, где находился штаб. Но нельзя забывать, что часто эмоционально-мыслительная, пусть даже импульсивная, напряженность полководца наиболее высока тогда, когда он только готовится приступить к делу, а тем более столь ответственному, требующему множества оценок, предосторожностей, многокомплексных знаний, интуиции, воинского мужества и т. д.
Мне представилось, что эта внутренняя подготовка маршала, взяв начало в Генеральном штабе, наиболее остро продолжалась в пути от Москвы до Смоленска, особенно на фоне воспоминаний вчерашнего (29 июня) нервного спора со Сталиным. И чтоб наполнить повествование и внешней образностью, надо было хотя бы знать, каким транспортом и в сопровождении кого этот путь преодолевался. Но откуда было почерпнуть информацию? Никакие документы подобного не фиксировали. Пояски же свидетелей ни к чему не приводили. Но «кто ищет, тот всегда найдет» – эта крылатая песенная фраза не суть пустословие. Однажды, листая далеко не свежий военный журнал, я вдруг обратил внимание на статью тогдашнего министра обороны СССР Маршала Советского Союза Гречко Андрея Антоновича, посвященную двадцатипятилетию нашей Победы. В глаза бросились строки, где маршал писал о том, что 30 июня 1941 года он, полковник Гречко, будучи работником Генерального штаба, сопровождал наркома обороны Тимошенко на командный пункт Западного фронта к новому месту службы и тогда же, в пути, попросил маршала направить его в кавалерийские войска действующей армии.
В тот период, когда попал мне в руки журнал, я состоял в группе консультантов двенадцатитомного издания «История второй мировой войны». Маршал же Гречко был председателем главной редакционной комиссии этого многотомника. И разумеется, я не замедлил воспользоваться столь близким и надежным источником информации: послал записку Андрею Антоновичу. На свой несложный вопрос вскоре получил разъяснение: «Маршал Тимошенко и сопровождавшие его военные 30 июня 1941 года ехали в Смоленск поездом…»
Итак, глава у меня родилась. Опираясь на уже накопившиеся в моей памяти и моих ощущениях черты человеческой натуры Тимошенко, я попытался в силу своих возможностей вторгнуться во внутренний мир полководца и как бы заново, его взглядом, мыслью и чувствами охватить все то, что произошло с нашими войсками на Западном фронте после начала вражеского вторжения. Действие в главе развертывалось на фоне салон-вагона – мне приходилось бывать в таких вагонах уже после войны.
Не без тревоги и сомнений послал рукопись главы маршалу Гречко. Вскоре мне ее вернули с его пометками на полях и в тексте – с общим одобрением. Однако, к моему изумлению, весь «салон-вагонный антураж» был им вычеркнут, а с боку страницы рукой маршала написано: «В Смоленск летели на самолете Ли-2 в сопровождении четырех истребителей».
Ну что ж, подумал я, изменила память Андрею Антоновичу. Главу пришлось переделывать, вписывая ее содержание в новое обрамление с иными фоновыми деталями. В конечном счете я был счастлив, ибо в романе «Война» появилась еще одна, почти документальная, глава, достоверность которой засвидетельствовал своей подписью один из исторических персонажей романа…
Но человеческая память действительно не всегда является надежным инструментом. Наслоения событий, многих лет нередко делают в ней «смещения». Одно обстоятельство порой заслоняется другим или совмещается друг с другом, рождая в памяти нечто новое или обобщающее.
Вскоре после выхода в свет книги я получил письмо от бывшего адъютанта маршала Тимошенко – Ники-фора Лаврентьевича Ермака, ныне живущего в Москве. Одобрительно отзываясь о романе, он утверждал, что в главе, где Семен Константинович Тимошенко следует в штаб Западного фронта, допущена ошибка: «Мы не летели самолетом, а ехали машинами». И такие приводились в письме картины дорожного чаепития в дере-, венском доме и ночевки на сеновале, такой разговор маршала со стариком-крестьянином о войне, что у меня сердце зашлось от упущенной возможности написать главу ярче, сочнее и глубже. Но переписывать ее не стал, ибо роман в целом зажил своей жизнью, а новые творческие планы звали вперед.
31
В процессе работы я обычно не задумываюсь над тем, существуют ли какие-нибудь художнические законы слияния в прозаическом произведении судеб исторических личностей и собирательных персонажей. Больше забочусь о правде происходящего, особенно если в происходящем участвуют реальные люди. Тут я опираюсь на знание факта, на подлинность обстоятельств, на свидетельства документов и на проверенные воспоминания людей, причастных к тем событиям, которые являются полем моих исканий.
А как объяснить появление в романе «Война» немецкого диверсанта, русского по происхождению, графа Глинского Владимира Святославовича («майора Птицына») с очень правдоподобной биографией? И почему он именно граф? На последний вопрос ответить легко: сталкиваясь в первые дни войны с немецкими диверсантами, мы поражались их дерзости, жестокости, бесстрашию; они отлично владели русским языком, знали армейские обычаи и порядки. И мы делали вывод: это наши «бывшие», которые в свое время бежали из России (среди них я не встречал людей моложе сорока – пятидесяти лет). А сейчас, если немцы разгромят СССР, они, видимо, надеются вернуть свои утерянные богатства. Конечно, мыслили мы примитивно, как и примитивно было наше понимание истории Российской империи. Исходили в своих точках зрения из элементарной истины: не будь Советской власти, не светили бы нам, особенно крестьянским детям, перспективы получить образование и выбиться в люди.
«Тема» диверсантов с новой силой запульсировала» во мне, когда летом 1960 года я со своим сыном Юрием поехал на запад от Минска, по местам боев. Непередаваемое волнение испытал на дороге между деревнями Валки и Боровая (Дзержинского района): там у нас, была наиболее яростная схватка с диверсантами, одетыми в форму командиров Красной Армии. Меня интересовало, где похоронены погибшие в ту ночь мои однополчане, особенно мой коллега по дивизионной газете Григорий Лоб, умерший после смертельного ранения на моих руках. В памяти всплыли подробности той страшной ночи и того рассвета.
Когда из Валок подошли к машине крестьяне и показали на краю деревни братскую могилу, куда они снесли и похоронили всех подобранных на обочине дороги (мы сами этого сделать не успели, спасаясь от подоспевших сюда танков), я ужаснулся от услышанного: оказалось, что селяне погребли в одной яме не только наших бойцов и командиров, но и немецких диверсантов, не разгадав в них врагов…
Не стал я открывать людям правду… Повел Юру к тому месту, где был ранен, показал сохранившуюся «вмятину» – след своего орудийного окопа, близ которого погиб младший политрук Лоб, нашел место одиночной ячейки, где укрывался от гусениц немецких танков.
В последующие годы были еще две поездки по местам боев – на Смоленские возвышенности, на кроваво-памятное место Соловьевской переправы и рубежи наших атак в районе совхоза Зайцево на Вопи.
Ходить по тем местам, где ты много лет назад ползал под огнем врага, где видел смерть и кровь, испытывал страх и надежду, – это значило беспощадно тиранить память, всколыхнуть боль души и в который раз спрашивать себя: как уцелел? Потом за письменным столом надо вновь цепенеть от ужаса, мысленно видя огненно-ураганный, кровавый лик войны… Вот охватываю мыслью Смоленское сражение… Как рассказать о нем в книге? Как изобразить гигантское пространство, на котором в надсадном грохоте пылала земля с лесами, селами, городишками, колосилась смерть, унося тысячи жизней, вопила боль, душила злоба, ненависть, отчаяние?.. И безнадежность?.. И надежда?.. Как все это передать читателю, раскрыть перед ним смятенную и обуглившуюся душу воина 1941 года?.. Многоликая, сумбурная, очаговая и неохватная картина битвы… Кто и где имел о ней полное представление?.. Никто и нигде… Пока из штаба в штаб, с фронта в Москву шли донесения, пока разведчики и оперативщики рисовали на картах сводную обстановку на Смоленских и Духовщинских высотах, она, обстановка, уже была другой… Требовались новые решения… Их принимали главным образом там, на местах боев, – каждый солдат и командир переднего края.
Когда пекла в груди боль от воспоминаний о том яростном лете, часто вспыхивала горькая и досадная мысль о немецких диверсантах, их коварстве, о нашей подозрительности к незнакомым людям, пробивавшимся из окружения. Переодетые агенты врага были для нас как раскаленный осколок в теле, который трудно было извлечь…
* * *
– Так почему же вы нарекли диверсанта Глинского графом? – однажды спросил у меня Леонид Максимович Леонов. – Графья в России не были самыми плохими людьми.
– Дьявол его знает! Так получилось, – легкомысленно ответил я. Теперь думаю, как мне дальше поступить с этим графом.
Леонов посмотрел на меня с изумлением:
– Еще только думаете?!
– Посмотрю, как он будет себя вести дальше.
Леонов даже побагровел от нахлынувшего негодования:
– И этого вы еще не знаете?! Ну, а общий план романа у вас есть?
– А я иду за событиями войны! Вот и весь план.
– Как же тогда вы распоряжаетесь судьбами своих героев?
– Они сами собой распоряжаются. – Видя нарастающее раздражение Леонида Максимовича, я встревожился и сбивчиво продолжил свои объяснения: Назревает определенная ситуация, и герой поступает согласно своему характеру, но по моей воле.
– Сиюминутной воле?! Ну, знаете, Иван Фотиевич, этак у вашего дитяти, я имею в виду роман в целом, голова может оказаться дегенерата, тело рахитика, а ноги карлика! – Леонид Максимович на минуту отлучился из кабинета и принес прозрачный целлулоидный круг с отверстиями по ободу, линейку и большой лист бумаги, на котором в начертанном круге было множество перекрещивающихся линий и каких-то надписей.
И стал объяснять, как он работает над планом романа. Продумывая сюжет, находит логические точки соприкосновения героев книги в конфликтах, в действии, определяет взаимосвязи событий, композицию и т. д. Все это запечатлевалось им в круге линиями и надписями.
– Пока я не выношу в себе роман в подробностях, не продумаю все, что в нем происходит, его главный смысл, философию, пока не перескажу все Татьяне Михайловне,[13]13
{13}Татьяна Михайловна – покойная супруга Л. М. Леонова.
[Закрыть] за письменный стол не сажусь!
Думаю, что неуклюже оправдывался я перед нашим живым классиком. Доказывал ему свое: если в деталях знаю, что и как должно случиться в моей задуманной повести или в рассказе, мне писать не очень интересно. А когда на бумаге, под моим пером, начинают появляться картины, характер героя, они уже сами ведут меня… Поступки диктуются рождающейся человеческой натурой…
Леонов не возражал, но смотрел на меня с сожалением.
Но я действительно говорил ему тогда свою правду. Вот и сейчас, работая над этой книгой, я буквально принуждаю себя сидеть за письменным столом. Мне кажется, что в моих усилиях отсутствует элемент творчества, ибо труд мой слагается главным образом из напряжения памяти, пересказа былых, известных мне со» бытии, расшифровки давних блокнотных заметок…
Когда я уходил из дома Леонида Максимовича, он вдруг обратился ко мне с неожиданной просьбой:
– Вы бываете у Молотова. Спросили бы у него, почему во время войны он запретил спектакль по моей пьесе «Золотая карета»?..
Об этом я услышал впервые и поразился: мог ли Вячеслав Михайлович позволить себе такое?..
* * *
Обычно, собираясь к Молотову, я готовил вопросы, которые должен был задать ему, исходя из того, какие события войны описывал в то время. Старался избегать в своих вопросах проблем, связанных со злобой дня, дабы не вынуждать Вячеслава Михайловича нелестно высказываться, что он нередко себе позволял о тогдашнем руководстве страны и партии: оба мы знали, что его дача, как и квартира на улице Грановского, прослушивается. Впрочем, Молотов этому, как мне казалось, не придавал особого значения и не стеснялся разного рода критических суждений о событиях в стране и нелестных оценок деятелей Кремля и Старой площади. Я же, как «продукт своего времени» с армейской закваской, побаивался таких разговоров и уклонялся от них.
На этот раз я застал Молотова стоящим посреди клумбы у крыльца дачи. Он рассматривал цветы.
– Любуетесь? – спросил я, поздоровавшись.
– Коротаю время, вас дожидаясь.
– Извините, чуток опоздал. Охранница не пропустила такси на территорию дачного поселка.
– Я сейчас позвоню! – Вячеслав Михайлович шагнул к крыльцу.
– Спасибо. Не надо. Я уже отпустил машину.
– Тогда идемте в дом или для начала прогуляемся по лесу?
– Давайте прогуляемся, – предложил я. – Только, с вашего разрешения, отнесу на кухню портфель.
– Вы неисправимы, – горько усмехнулся Молотов, догадываясь, что у меня в портфеле, как обычно, вино, фрукты, еще кое-что из съестного. Всем нам, кто навещал Вячеслава Михайловича, было известно, что он получал тогда самую мизерную пенсию (126 р.), жил бедно, и мы не считали возможным приходить к нему с пустыми руками.
Вскоре мы неторопливо шагали по асфальтовой дорожке вдоль забора, отделявшего дачный поселок от железнодорожной платформы Ильинское. В руке у Молотова – изящная темная трость; он любил напоминать, что ее подарил ему бывший британский посол сэр Арчибальд Керр.
– Ну, что нового в литературе? – с привычной для него иронией спросил Молотов. – Новый Чехов не объявился?
Я тут же вознамерился сказать, что на днях гостил у Леонида Леонова и тот интересовался причинами запрета в войну его «Золотой кареты». Но вдруг из кустов, подступавших к дорожке, с треском вырвалась овчарка, зажав в клыках палку и таща за собой мальчишку, который держал собаку на поводке. От неожиданности мы остановились, потеряв нить нашего разговора. А когда зашагали дальше, Молотов спросил:
– Остался у вас в книжке эпизод о Сталине и Берии на Холодной речке?.. Ну, помните, я рассказывал: Коба и Берия, вот так, как мы с вами, гуляли по дорожке, а из кустов вдруг грянули два выстрела?
– Помню! Берия вначале прикрыл собой Сталина, а потом кинулся в кусты и застрелил там двух охранников.
– Верно.
– Изъяли из романа этот эпизод – цензура вырубила.
– А вы знаете, что Сталину тогда откуда-то стало известно, что этим бойцам было приказано пальнуть вверх холостыми патронами – якобы для проверки бдительности и боеготовности охраны?
Мне было об этом известно, однако я спросил о другом:
– Как же Сталин мог простить Берии такую чудовищную провокацию?.. Да еще убить безвинных…
– Берия страшный был человек… Опасный…
– Вы говорили об этом случае со Сталиным?
– Со Сталиным трудно было говорить о Берии. Все мы побаивались Лаврентия… Хитер, коварен, жесток, изворотлив. Догадываюсь, что и Сталин опасался его и чувствовал себя как бы в плену у НКВД…
* * *
Поняв непростую значимость слов Молотова, я с сомнением сказал:
– При культе Сталина ему ничто не могло угрожать.
– Верно, культ был броней для него – от заговоров, государственных переворотов, покушений на жизнь. Ему поклонялись как божеству… Но Сталин понимал, что реальная сила, особенно в Москве, находилась в руках Берии. Да и на местах везде были ставленники Берии. Убрать его было не так просто. И кем заменить, кому мог Сталин доверить столь серьезное дело? Ведь к Сталину не попадали даже письма и телеграммы без проверки их людьми Берии… Вот и было проще держать Берию в руках, дружить с ним, крепить авторитет своей личности как самозащиту.
– Но ведь вы говорили, что Берия, по всей вероятности, все-таки приложил руку к смерти Сталина.
– Да, это не исключено. Сталин в последние годы жизни уже начал было подбираться к Берии. Тот почувствовал опасность. Они друг друга стали бояться…И во мне Сталин начал сомневаться, намекал на то, что я будто работаю на английскую разведку. Проживи он дольше, со мной бы, видимо, поступили тоже не лучшим образом.
– Да, жестокое бушевало время, – обронил я фразу, не ощутив в рассказе Молотова новизны для себя, ибо уже не впервые слышал от него об отношениях между Сталиным и Берией.
– Нет, случалось, что и миловали кое-кого, хотя по тем временам надо было расстреливать. – И Молотов вновь рассказал о том, что я уже слышал от него в кругу наших общих знакомых.
Речь пошла о 1944 военном годе, когда у Молотова, наркома иностранных дел, заместителем был прославленный в западном мире дипломат М. М. Литвинов. К нему однажды напросился на прием корреспондент одной американской газеты, известный нашей разведке как матерый шпион. Беря у Литвинова обычное интервью, корреспондент между тем спросил у него, есть ли в нашей стране силы, способные свергнуть Советское правительство. И Литвинов якобы ответил, что внутри Советского Союза таких сил нет. Армия и ее техника – в руках правительства. Офицеры – партийные… Надо искать силы за пределами СССР; пусть, мол, подумают об этом руководители Америки и Англии…
На второй день чекисты положили запись беседы американца с Литвиновым на стол Сталина и стол Молотова.
– Мы посоветовались и решили не трогать Литвинова, хотя кипели от ярости, – рассказывал Молотов. – Помнили, что во всем мире он слыл умнейшим дипломатом. Когда Литвинов был нашим послом в Америке, с ним там считались как ни с кем… Поэтому остался жив.