Текст книги "Исповедь сталиниста"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
– Близкие к этому мысли у меня появлялись… Но подтвердить их ничем не могу. Да и сам сейчас сижу над воспоминаниями о тех временах…
Последующие разговоры с К. Токаревым (очень больным; не так давно ему отняли раненную на фронте ногу) ничего не прояснили, и я вновь обратился к товарищам из КГБ, сославшись на публикацию «Комсомольской правды». Ответ получил, как и прежде: интересующих писателя документов в архивах КГБ не имеется.
Итак, для меня этот вопрос закрыт, но убежден, что перед будущими историками он еще встанет.
* * *
В своих воспоминаниях я забежал далеко вперед, дабы не разрывать на части внезапно возникшую «власовскую тему». А сейчас возвращаюсь в свою бытность редактором Военного издательства.
Напомню читателю, что я уже тогда всерьез занимался художественным творчеством как прозаик. И настало наконец время, когда осмелился положить на стол полковника Крутикова, нашего главного редактора, объемную рукопись – сборник собственных рассказов, в том числе и о Максиме Перепелице. В этот же день моя рукопись перекочевала на стол Михаила Алексеева (напоминаю, что мы оба были редакторами Воениздата, сидели в одном кабинете и уже были друзьями). Наверное, не придумать горшего наказания для автора, чем быть свидетелем чтения его рукописи сидящим рядом редактором. Я время от времени косил глаз на Михаила Николаевича, видел, как он, шевеля губами, читал и перечитывал мои страницы, что-то откладывал в сторону. Но я ни о чем не спрашивал, несколько дней перенося мучительную пытку и сам почти ничего не делая. Наконец он вынес приговор:
– Хочешь, чтобы книжка заинтересовала читателя и критику?
– Хочу.
– Тогда оставим для издания одного «Максима Перепелицу».
Я взвыл от обиды и негодования, но Алексеев был непреклонен. Не помогли ни мои уговоры, ни наша дружба. И я почти всерьез попросил его если издавать только одного «Максима Перепелицу», то хотя бы на бумаге потолще… А потом уже в шутку:
– Давай, пусть даже на картоне – чтоб книга была потяжелее.
Алексеев рассмеялся и ответил:
– Вот-вот, это бунтует в тебе Максим Перепелица!.. Значит, верно решили – он пока твой главный герой.
Но не так просто издать первую книгу в своем издательстве! Возможно, не потому, что, как гласит библейское утверждение: «Нет пророков в своем отечестве»; к редактору-писателю, видимо, требования были повыше, дабы перед лицом авторов издательства не оказался он в неловком положении, если вдруг его книга не удалась… Во всяком случае, вопреки правилам прохождения рукописи художественной книги в издательстве, ее послали на рецензирование в управление пропаганды Главпура. Со временем она была возвращена в Воениздат с официальным заключением, гласившим: «Возражений против публикации не имеется». «Максим Перепелица» получил права гражданства. В газетах стали печататься добрые отзывы о нем; в «Огоньке» появилась хвалебная рецензия, написанная известным критиком Александром Макаровым. Еще бы! Ведь после войны это была первая книга о современной армии.
Но триумф «Максима» был впереди. Начался он с того, что его заметила редакция литературно-драматического вещания союзного радио. Мне предложили написать серию сценариев радиоспектаклей по мотивам повести. Режиссер Виктор Турбин, редакторы Лидия Стишова и Ольга Новикова взяли шефство над моей работой. А когда роль Максима стал репетировать артист МХАТа (ныне народный артист России) Алексей Покровский, стало ясно, что уже первый полуторачасовой радиоспектакль обречен на успех. Покровский в роли Перепелицы оказался неподражаем.
Телевидение в первую половину пятидесятых годов только входило в наш быт. Деревни и села еще не ведали, что это за чудо. И радио было главным вещателем жизни страны и планеты, «поставщиком», особенно в глубинку, разного рода художественной продукции, музыки, песен, новинок литературы, драматургии.
И как же взыграло мое честолюбие, когда по радио, особенно в праздники – под Новый год, Первомайские, Октябрьские дни включали комедийные спектакли по моим сценариям. Я представлял себе, как их слушают в моей Кордышивке, в Тупичеве, во всех уголках страны, как ахает от изумления моя многочисленная родня-Шутка ли, наш Иван, бывший пастух, помиравший от голода полусирота, оборвыш, – и вдруг непонятно каким образом пробился Бог знает куда, стал загадочным для них человеком. Да еще изумлялись мои земляки и тому, что по радио звучали знакомые им имена кордышан – деда Мусия, тетки Явдохи, почтальона Марка Мухи… Это уж казалось им совсем невероятным.
Впрочем, я и сам млел от гордости, слушая, как мое имя упоминалось рядом с именами обаятельнейшего Алексея Покровского и игравших в радиоспектаклях наиболее именитых в то время актеров: Грибова, Яншина, Гриценко, Трошина, Светловидова, Кольцова, Пельтцер, Викланд, Васильевой, Понсовой…
В моей душе и сейчас звучит сопровождавшая постановки лирическая музыка композитора Корчмарева.
О, сколько прибавилось у меня в тот период родственников, о существовании которых я раньше и не подозревал, сколько получил писем с выражением чувств дружбы и любви.
* * *
Замечу также, что после первой же прозвучавшей в эфире радиопостановки о Максиме Перепелице у издателей возрос интерес к последующим моим рассказам. Журнал «Советский воин» стал для меня главным литературным прибежищем. Его ведущие работники Константин Иванович Поздняев и Евгений Фотиевич Дырин всячески содействовали моим публикациям на страницах двухнедельника и его приложения. Поздняев проявил себя как беспощадный критик, а Дырин уже был сложившимся прозаиком (его повесть «Дело, которому служишь» занимала тогда видное место в нашей военно-художественной литературе). Но случилась беда: Евгений Фотиевич, человек трудной судьбы, внезапно ушел из жизни. На его место – начальником отдела художественной литературы и членом редколлегии «Советского воина» – назначили меня. «Фотиевич заменил Фотиевича», – мрачно шутили иные из моих друзей. Тридцать лет состоял я в редколлегии журнала (даже после увольнения в запас), пока меня не сменил там мой сын Юрий, предварительно закончив институт, аспирантуру, отбыв срочную службу в армии, экстерном сдав экзамены за военное училище, заочно закончив военную академию и немало поработав в военной печати.
* * *
Однажды в нашей квартире раздался телефонный звонок, и я услышал:
– Это говорит начальник сценарного отдела ленинградской студии художественных фильмов Беляев Владимир Сергеевич. – Голос в трубке был незнакомым. Он продолжал: – Я в поезде прослушал отрывок из вашего радиоспектакля «Максим Перепелица на побывке».
– И что из этого следует? – насмешливо спросил я, будучи уверенным, что меня разыгрывает кто-то из моих друзей, скорее всего, Михаил Алексеев. Розыгрыши тогда в наших кругах были в моде.
– Давайте встретимся. Поговорим о возможности создания кинокомедии.
Мне это показалось совершенно несбыточным. Кино мне виделось недосягаемой сферой искусства, тем более что в те времена в течение каждого года на экраны выходило не более десяти – двенадцати фильмов. И я, сказав в ответ какие-то неучтивые слова, положил телефонную трубку.
Вскоре вновь зазвенел телефон. Тот же голос стал убеждать меня:
– Я понимаю… Вы приняли мое предложение за чью-то шутку. А я вполне серьезно, слово чести! Приходите завтра на Большой Гнездниковский, в Главкино. Там будет заказан пропуск. Заходите к главному редактору Игорю Вячеславовичу Чекину. Я буду ждать вас.
Упоминание об Игоре Чекине, которого я помнил по Северо-Западному фронту, смутило меня. Никто из моих друзей не мог знать его отчества. А вдруг не розыгрыш?
На второй день я шел на Большой Гнездниковский, все время оглядываясь, полагая, что если меня кто-то разыгрывает, то обязательно будет подсматривать, клюнул ли я на злую шутку. И был радостно смущен, когда в бюро пропусков у меня взяли удостоверение и стали выписывать пропуск.
Все произошло как в сказке. В кабинете Игоря Чекина я познакомился с Владимиром Сергеевичем Беляевым – моложавым, коренастым, улыбчивым. Нас потом на долгие годы свяжет крепкая дружба семьями. Он высказал уверенность, что Максим Перепелица, как литературный герой, дает все возможности для экранизации книги о нем. В это время в кабинет вошел высокий, чуть старше меня мужчина. Это был режиссер «Ленфильма» Анатолий Михайлович Граник, чья картина «Алеша Птицын вырабатывает характер» недавно вышла на союзный экран. Он попросил Чекина подписать какой-то документ, связанный с поездкой на целину для поиска сюжета.
– Вот тебе автор с готовым сюжетом! – Владимир Беляев указал Гранику на меня. – Идите в коридор и потолкуйте.
В коридоре мы уселись с Граником на диван, и он попросил:
– Расскажите один-два эпизода, которые могут войти в сценарий.
Я стал рассказывать о проделках Максима Перепелицы в селе и в армии. Граник похохатывал. Радиопостановок он не слышал, но согласился:
– Давайте попробуем. Надо заключать с вами договор…
На службе я подал рапорт о том, что есть возможность создать кинокомедию о современной жизни Советской Армии, попросил предоставить мне очередной отпуск, прибавив к нему два месяца за свой счет. Редактор журнала «Советский воин» полковник В. В. Панов, старый служака и прекрасный человек, прошелся с моим рапортом по начальству (благо, что кое-кто из несговорчивых генералов в это время курортничал), и я получил отпускные документы.
Граник, не очень поверив, что в книжке «Максим Перепелица» изображены не придуманные, а подлинные, живущие в Кордышивке люди, предложил для начала съездить в мое родное село, именуемое в повести Яблонивкой, познакомиться с так называемой «натурой», сфотографировать «типажи», напитаться атмосферой селянской жизни на Винничине.
И вот появились мы в Кордышивке. Еще стояла в центре села хата, в которой я родился. Она уже принадлежала чужим людям, и мы остановились в доме моего брата Бориса. Заработал «сельский телеграф» – покатилась по селу молва о нашем приезде. Борис и его жена Ганя спешно готовили угощенья. Не заставили ждать себя и гости – родственники, друзья, сельское начальство. Почтарь Марко Муха принес корзину свежей рыбы, поймав ее в прудах за нашим селом. Анатолий Граник целился фотоаппаратом в почтаря, поражаясь тому, что в книге я действительно не придумал его.
А меня стала одолевать тревога. У Анатолия Михайловича было типичное еврейское лицо, и я был уверен, что кто-нибудь из моих земляков обязательно затеет с ним сердобольный разговор о том, что во время войны фашисты уничтожили в местечках на Винничине все еврейские семьи, и при этом может употребить слово «жид», не подозревая, что оно оскорбительно-черное, оставшееся в подольском лексиконе со времен шляхетского польского ига.
Я попросил Бориса тайком предупредить об этом собиравшихся в хате людей.
– Зробымо! – откликнулся Борис и кинулся выполнять мою просьбу.
Когда все мы собрались в застолье, главенство взял на себя мой дядька Иван Исихиевич Стаднюк. Налили, как полагалось, по чарке, и Иван Исихиевич, являя собой, как его считали в селе, саму мудрость и ученость, начал вступительную речь:
– Добродеи, у нас сегодня свято! До нас приехали большие люди – Иван Фотиевич и Анатолий Михайлович, – и он поклонился Гранику, продолжив, не переводя дыхания: – Тут балакали, шо вы жидок?..
Я будто провалился в небытие, почувствовав холодок в сердце. Увидел, что и лицо Граника окаменело.
– Да, – чужим голосом выдохнул он…
А Борис, выпучив глаза, вскочил, как ужаленный:
– Дядьку Иван, я же говорил, что так не можно! Це ж униатське слово!
– Почему нельзя? – Иван Исихиевич для пущей убедительности перешел на русский язык. – Вот профессию его назвать и впрямь как-то неловко: реже-сер!.. Нехорошее слово!.. Сер!.. Кому это надо? А вот «жид» звучит! Ведь как раньше было? Нужен тебе, скажем, умный совет или потребовалось купить хорошей материи на костюм, керосину в лампу, дегтю для колес, продать курицу, яйца, муку, – да мало ли что! Идем к своим жидам в Вороновицу или в Немиров, а то и в саму Винницу. И имеем все, что надо! Была нормальная жизнь: я тебе, ты мне. А сейчас что? Фашисты, будь они прокляты, повыбили всех жидов, и селянин стал беспомощным и без всякой опоры. Как сирота!.. Ни сельрада, ни правление колхоза не помощники нам. Куда деваться?
Застолье загудело от реплик:
– Теперь ни курицу не продашь, ни материи не купишь!..
– На торговице все ларьки сгнили!..
А Иван Исихиевич все витийствовал, вспоминал, как он во время войны, рискуя собой, жизнью своей семьи и всех родственников, прятал на чердаке хаты двух еврейских парней, как еще в гражданскую войну носил вместе с нашим односельчанином Петром Северенчуком в уездный город Брацлав прошение от селян прекратить еврейские погромы и отведал там петлюровских шомполов. Но зато потом имел почет и уважение во всех окрестных еврейских местечках.
– И могли деньги занимать у евреев без всяких процентов, – заметил кто-то из более старших кордышан.
– Почему без процентов? – обиделся Иван Исихиевич. – Так не бывает между деловыми людьми!
– И большие проценты брали с вас? – спокойно спросил Граник.
Заподозрив в этом спокойствии напряжение и зреющий взрыв, я запаниковал. Надо было как-то сглаживать неловкость. Но Иван Исихиевич продолжил разговор:
– Нормальные проценты водились – по согласию, по-человечески. Скажем, дружили мы с вороновицким рыжим Гершко. Башковитый был торговец, хотя детей настрогал больше дюжины! Многие годы сбывал я ему сушеные груши… Он имел доход, а я от его дохода проценты. И как-то читаю в газете, что ученые придумали мазь против лысины: чтоб выпавшие волосы заново отрастали да еще кучерявились. А у меня ж лысина, как еродром – хоть самолеты сажай на ней!.. Я к Гершко: достань, Бога ради, мазь! Вырастет у меня чуприна отдам тебе своего лучшего коня. Гершко кинул клич своим знакомым людям, которые аптеками заправляли – в Винницу, Бердичев, Киев… Нет мази! Нашлась только в самой Одессе, да и то за немалые гроши. Но скажу я вам: мазь была страшно вонючей, и на нее слетались мухи, как в нужник. Пришлось ситечко на голову поверх повязки нахлобучивать, а людям брехать, что заразился какой-то панской болезнью, от которой зобрели для меня лекарство… А моя жинка Лександра знай втирает мне мазь в голову: хотела, чтоб кучери у меня появились. Но вместо кучерей слепилась на лысине под повязкой скорлупа, а в голове будто клювики застучали. И однажды приснилось мне, что из моей лысины вылупилась огромная сова. Проснулся я в страхе и требую от Лександры содрать с меня коросту. Ой, натерпелся! Ежа легче родить против шерсти! Словом, размочила жинка скорлупу и заголосила дурным голосом: увидела, что над моими ушами выросло по клоку волос, а на макушке прорезался самый настоящий рог – как у бычка…
Тут уж Граник развеселился без притворства и сквозь хохот тихо сказал мне:
– Прямо по Гоголю!.. Готовый сюжет для народной комедии.
– Вам, товарищ ре-же-сер-р, комедия, а мне слезы! – обидчиво откликнулся Иван Исихиевич. – Как было дальше жить? Я сел на коня и поскакал в Вороновицу к Гершко. Помогай! – требую. – Спрашивай у своих дохторов, что мне делать с рогом. А он, бандит, хохочет. Говорит: дай рогу подрасти, я потом спилю его и сделаю свирель. А что такое свирель? спрашиваю. Говорит – дудка, на которой музыку играют. Цены ей не будет! Подуешь в нее – и все самые пригожие бабы начнут сбегаться к тебе… Ему шутки, а мне хоть в петлю… Повел меня Гершко до нашего вороновицкого дохтора Балабана – он лечил людей всех наших сел, земской больницей управлял. Так вот, чикнул Балабан ножичком по моему рогу, и от него только вонь пошла… Смазал, заклеил…
– Хороший был дохтор, – вставил Марко Муха. – Лет сто, наверное, прожил.
– А хоронили его как! – воскликнул кто-то.
– Да, провожали в последний путь знатно. – Иван Исихиевич стал уточнять мысль: – Дети Балабана пожелали похоронить отца в Виннице на еврейском кладбище. Так наши люди целыми селами хлынули следом. Кто пешком, кто на возах, на лисопетах. До самой Винницы процессия растянулась.
– Это сколько ж километров? – поинтересовался Граник.
– Более двадцати!
– Не может быть!
– Га-га, не может!.. Балабан не только лекарства прописывал, но и принимал роды, операции делал, раны всякие зашивал, уколы давал. Лучшего дохтора во всей округе не было!.. Раньше и губернаторов так не хоронили…
7
Несколько дней гостили мы с Граником в Кордышивке. Навещали моих родственников, друзей, бродили по лесу, околицам села. Анатолий Михайлович не уставал фотографировать «натуру», присматриваться к людям, их одежде, сельскому быту. И все подшучивал надо мной, требуя новых доказательств, что действительно мне и моим землякам чужд антисемитизм. Меня уже начали раздражать его подковырки, и однажды, когда он подзадержался в зале клуба, делая там на листе бумаги карандашный набросок сцены и галерки для кинодекораций, я встретил его упреком:
– Мне надоело тебя подъевреивать!
– Ха! – Граник насмешливо взглянул на меня. – Старые одесские хохмы: «подъевреиваю трамвай», «подъевреиваю поезд», «поджидаю еврея».
– Слушай, давай прекратим эту тему, – предложил я. – А то получается так, будто честных людей заставляют оправдываться в том, что они не воры!
– Согласен! Но назови мне еще хоть одно слово, в котором бы звучало сочетание букв «ж-и-д». Мне просто интересно.
– Жидкость!.. Лоллобриджида!.. Андре Жид!..
– Кошмар! – засмеялся Граник. – Можешь диссертацию писать.
– Зачем диссертацию? Поэму о нашей с тобой поездке в Кордышивку! И назову ее, по примеру «Энеиды» Котляревского, «Евреида»! Ты и мой дядька Иван будете главными персонажами поэмы, – меня охватил задор.
– Годится! Потом фильм сварганим. «Евреида» – отличное название!
– Уже есть готовые эпизоды для этого фильма. Трагикомические! – И я с подробностями рассказал Гранику, как в 1949 году в Кордышивку приезжал из Москвы один полковник с задачей опровергнуть мое украинское происхождение и документально подтвердить, что по национальности я еврей. А тогда за сокрытие «биографических данных» следовало увольнение из армии.
Выслушав мой рассказ, Анатолий Михайлович задумался, глядя себе под ноги; мы медленно шли по пустынной улице села.
– А им что, не хватало для доказательства хотя бы твоего «Максима Перепелицы»? – мрачно спросил он.
– При чем здесь «Максим»? – не понял я.
– При том, что такую повесть мог написать только украинец. Меня, как режиссера, и привлекли в ней национальный характер героя и колорит жизни украинского села.
Настал черед задуматься мне. Поразмыслив, я сказал:
– Во-первых, в сорок девятом «Максима Перепелицы» у меня еще не было. Во-вторых, я же написал его по-русски, чуток прибегая к украинизмам. Но ведь искусство – продукт общечеловеческий!
– Ерунда! – Граник взмахнул рукой. – Еще Бальзак говорил, что искусство есть одежда нации. А общечеловеческое в искусстве пробивается только сквозь национальную форму… Ты, например, мог бы поставить себя на место Шолом-Алейхема и написать нечто подобное его повести «Тевье-молочник»?
– С классиками не соревнуюсь, – отшутился я. – Однако мысль твою понял и с ней согласен… Но постараюсь когда-нибудь написать рассказ, как я учился один день в хедере, – и тут же пожалел о сказанном.
– Не может быть! Расскажи! – потребовал Граник.
Но рассказывать почему-то не хотелось; испытывал неловкость оттого, что наши разговоры заклинились на «еврейской теме».
Однако Граник настаивал, и я, труня над собой, все-таки поведал ему забавную, незамысловатую ситуацию, в которую попал в 1932 году после окончания четвертого класса сельской школы.
…Когда начался в Кордышивке голод, отец, удравший из села от очередной моей мачехи в Киев и работавший там дворником, а потом лифтером, вызвал меня к себе. Не могу вспомнить, как я, одиннадцатилетний мальчуган, добрался до Киева. Из Киева батька отправил меня на пассажирском пароходе «Надежда Крупская» в Чернигов к брату Якову, инструктору обкома партии. Брат и его жена Мария Ивановна временно жили в ремонтировавшемся двухэтажном доме на углу улиц Ленина и Шильмана. Подходил сентябрь, и меня надо было определять в школу. А ближайшая находилась рядом, на улице Ленина, против редакции областной газеты «Большевик». Брат и отнес туда заявление и свидетельство об окончании мной четырехлетки.
И вот наступил первый день занятий. Прихожу в школу, нахожу дверь с табличкой «5-й», переступаю порог класса, сажусь за скамейку на свободное место, с гордостью раскрываю новенький, какого у меня никогда до этого не было, ранец, купленный Яковом. Вокруг – горластые мальчишки и девчонки, разговаривающие между собой на непонятном мне языке. «Городская мова (язык), – решил я для себя. – Научусь и я балакать по-городскому! – Во в Кордышивке удивятся!»
Зашел молодой учитель. Класс утих. Учитель раскрыл журнал и начал перекличку. Вскоре прозвучала и моя фамилия. Я проворно поднялся и бойко сказал: «Я!» Учитель что-то спросил у меня.
– Я вас не разумию, бо ще не навчився размовляты городською мовою. Але скоро навчусь![7]7
{7}Я вас не понимаю, потому что еще не научился разговаривать городским языком. Но скоро научусь.
[Закрыть] – ответил я.
Учитель опять обратился ко мне с каким-то вопросом. Я пожимал плечами, удивляясь его непонятливости. А класс взорвался дружным хохотом. Все мальчишки и девчонки повернули ко мне лица и безудержно смеялись.
Учитель подошел ко мне, взял за руку и повел из класса, повесив мне на плечо мой ранец.
Вошли мы с ним в учительскую. Там сидело несколько педагогов – мужчин и женщин. Учитель им что-то объяснил, и они тоже начали хохотать. Ко мне подошла женщина в очках и по-украински сказала:
– Иди, хлопчик, домой и скажи брату, что он записал тебя в еврейскую школу. Пусть придет к нам и заберет твои документы…
Весь мой рассказ Граник сопровождал хохотом. А когда я умолк, он с непонятной мне тогда удрученностью промолвил:
– Да, были еврейские школы, театры, издательства, а теперь остался только пятый пункт в анкетах…
Я не знал, что такое «пятый пункт», и отмолчался.
* * *
Наступила самая ответственная пора: надо было садиться за написание первого в своей жизни киносценария. Фильм уже значился в планах студии. Анатолий Михайлович предложил мне, поскольку было лето, забрать из Москвы семью и поехать под Ленинград в писательский Дом творчества «Комарово». Хлопоты о покупке путевок он взял на себя, хотя я уже был полноправным членом Союза.
Незадолго до отъезда в Ленинград в Симферополе вышла в свет первая моя «солидная» книга – сборник повестей и рассказов «Сердце солдата». В нем был напечатан и «Максим Перепелица». Из Крымиздата мне прислали несколько пачек книг, и я захватил с собой с десяток сборников.
Комарово явилось загадочной «планетой», населенной интересными людьми. Познавал их при помощи Граника – в столовой, в библиотеке, на прогулочных дорожках территории Дома творчества. Анатолий Михайлович нашептывал звучные фамилии и пояснял: этот – самый крупный специалист по Гоголю, а тот – по Шекспиру; этот – крупнейший переводчик с английского, а тот – с французского… Знаменитые литературоведы, критики, лингвисты, редакторы, издатели…
– А где же прозаики, поэты, драматурги? – спросил я однажды у Граника.
– Из прозаиков – ты пока единственный; можешь гордиться и дарить критикам свое «Сердце солдата», – с легкой насмешкой ответил Анатолий Михайлович. – Какой же из солдата драматург – еще посмотрим. Но для начала познакомлю тебя с настоящим драматургом.
Наша с Граником пикировка происходила у крыльца домика, в котором я поселился с семьей. Мимо нас проходил по гравийной дорожке коренастый мужчина. Граник учтиво поклонился ему и представил меня:
– Подполковник Стаднюк, начинающий киносценарист. – А мне сказал: Это – Евгений Львович Шварц. Знакомьтесь.
Тут с крыльца скатились мои дети: десятилетняя Галя и шестилетний Юра.
– Откуда вы, младое племя? – поразился Евгений Львович. – Будущие литераторы?!
В его удивлении был резон: в Дом творчества «Комарово» не принимали писателей с детьми. Для меня сделали исключение по ходатайству известного мастера кино, автора трилогии о Максиме кинорежиссера Григория Михайловича Козинцева, который согласился взять на себя роль художественного руководителя постановки фильма «Максим Перепелица». Его просьбу поддержали Александр Прокофьев и Вера Кетлинская, возглавлявшие Ленинградскую писательскую организацию.
А Граник тем временем с пристрастием расспрашивал Галю и Юру, смотрели ли они фильмы «Первоклассница», «Золушка» (называл еще какие-то):
– А ведь это дядя Женя Шварц их создатель! Смотрите на него, запоминайте!.. Когда-то мемуары будете писать.
Галя тут же пересказала Шварцу эпизоды из названных фильмов, Юра по малолетству «солидно» отмолчался. А я смотрел на Евгения Шварца с недоверием, зная склонность Граника к веселым и не всегда безобидным шуткам-розыгрышам.
В дверях террасы стояла моя жена Тоня, прислушиваясь к нашему разговору, и когда Евгений Шварц ушел, она сказала:
– Евгению Шварцу можно поклониться даже за одни сказки, написанные по мотивам датчанина Андерсена. Мне запомнились «Голый король», «Тень»…
– Ну, вот! Еще один специалист по чужому творчеству! – с насмешкой ответил я, полагая, что Анатолий Михайлович все-таки разыграл меня. Трудно ли сочинять сказки на отработанные мотивы?! Что получится, если я начну перелицовывать на свой лад романы Андерсена-Нексе?
Граник посмотрел на меня с ужасом, а Тоня с присущей ей застенчивостью стала увещевать меня:
– Ваня, ты, наверное, спутал Андерсена-Нексе с Гансом Христианом Андерсеном! Оба датчане!
– Ну и дьявол с ними! Ничего я не спутал! Помните, у Маяковского:
Мудреватые Кудрейки,
Кудреватые Митрейки,
Кто их к черту разберет?!
Я и предположить не мог, что со временем известный поэт и прекрасный человек Анатолий Кудрейко станет моим коллегой по работе в журнале «Огонек».
Граник умел быть въедливо-насмешливым. Он уже сидел на недалекой скамейке и делал вид, что умирает от хохота. А успокоившись, прочитал мне целую лекцию о творческой самостоятельности Евгения Шварца, его повестях, пьесах, литературных сценариях, о которых я и без него знал.
Однако все происходившее вокруг стало казаться мне неправдоподобным, особенно после того, как из-за поворота дорожки появился очень знакомый человек с большой окладистой бородой. Поздоровавшись с нами, он стал расспрашивать Галю и Юру, не болят ли у них животы, ибо, как он сказал, в столовой на завтрак подавали не очень свежий творог.
Бородача в это время окликнули с недалекой волейбольной площадки, и он, отвесив поклон, споро зашагал туда.
– Вылитый Отто Юльевич Шмидт, – сказал я Гранику. – Кто это? Небось специалист по Пушкину или Толстому?
– Нет. Специалист по Арктике. Он и есть – Шмидт. Академик и Герой Советского Союза.
– Чудеса!.. Почему в писательском доме?
– Где же еще смогут писатели его увидеть? На Северный полюс они не ездоки.
И опять поразившее меня «явление»: мимо нас прошагал живой Николай Черкасов. Поздоровался на ходу, спросил у Граника, не закрыта ли библиотека, и, широко ступая длинными ногами, удалился в направлении главного корпуса.
Я вопросительно уставился на Граника.
– Вон за забором его дача, – объяснил Анатолий Михайлович и, увидев бегущую по дорожке черную собачонку, позвал ее: – Комик!.. Комик, ко мне!
Песик – некрасивый, бородатый, с взлохмаченной шерстью, чуток повиляв хвостом, устремился вслед за Черкасовым.
– Ты и с ним знаком? – удивился я.
– Знаком! Иногда подкармливаю псинку конфетами.
«Какая тут может быть работа, когда вокруг такие чудеса?» – подумал я.
Граник будто уловил мои мысли и деловито сказал:
– Хватит развлекаться. Садись за письменный стол… Но для начала подари Шварцу свою книгу. Пусть прочитает «Максима Перепелицу». Может, посоветует что-нибудь старик.
Сделал я на книге робкую дарственную надпись и в обед вручил Евгению Львовичу… А уже после ужина Шварц высказал нам с Граником свои сомнения:
– Повесть в рассказах – это хорошо. Просматриваются готовые кинематографические эпизоды. Но ведь в книге повествование ведется от лица Максима. А для фильма надо совсем другое произведение – оригинальное, не простая экранизация повести. Удастся ли на языке кино сохранить интонацию рассказов, лукавство и юмор героя? Ведь и другие персонажи не с простыми характерами… Так что трудная перед вами задача, друзья…
* * *
После разговора со Шварцем Граник несколько скис, а я обозлился:
– Зачем паниковать?! – спросил у Анатолия Михайловича. – Ведь другие сценарии рождаются вообще на пустом месте! А у нас под рукой полная сюжетов книга, дюжина героев с проявившимися характерами. Давай для начала составлю поэпизодный план.
– Попробуй, – согласился Граник.
На второй день я читал Анатолию Михайловичу проспект будущего фильма, дополняя пересказ эпизодов объяснениями их сути.
– За работу! – В Гранике проснулся азарт режиссера.
Он требовал от меня вначале пересказывать ему сцены более развернуто, и только потом записывать их на бумаге. Иные эпизоды я переписывал по четыре-пять раз. Время от времени мы ходили на недалекую дачу Козинцева, нашего художественного руководителя. Граник читал ему написанные мной страницы. Я попивал кофе и временами кидал взгляды на лицо Григория Михайловича; оно все время было неизменным – улыбчивым, выражавшим доброжелательность. Однако во мне гнездилась тревога. Каким-то чутьем я улавливал, что Козинцев всерьез не воспринимал читаемое Граником; и только, возможно, мое присутствие сдерживало его от критики и возражений.
Граник продолжал читать, а я иногда отключался от слушания и переносился мыслями в первые недели и месяцы Отечественной войны, в ее приграничные бои.
Как ни странно, именно там начал складываться в моем воображении образ Максима Перепелицы. В самых безнадежных, смертельно опасных ситуациях иные наши рядовые воины, проявляя в атаках и контратаках немыслимое упорство, самоотречение, храбрость и стойкость, кажется порой больше, чем противника, боялись выглядеть со стороны робкими, нерешительными, неуклюжими… А когда после критических ситуаций наступали минуты затишья, находились заводилы, и начиналось веселье: смеялись над мнимыми и истинными нелепостями – у кого какое было выражение лица во время штыковой схватки (тут же копировали), как кто и что кричал в атаке, как увертывался от танка или закрывался каской от свистящей над головой бомбы… А когда вновь близился бой, люди суровели, понимая неотвратимость опасности и собираясь с силами, чтобы выстоять.
Где бралась у солдат эта неистощимая нравственная твердость?
Задавая себе этот вопрос, возвращался мыслями в предвоенную пору. Я сам был тогда рядовым и ощутил на себе влияние казармы, разношерстного красноармейского коллектива, влияние всего уклада солдатской жизни, каждая минута которой регламентирована уставами, наставлениями, инструкциями и приказами. Почти зримо слетала с меня «гражданская шелуха», и я видел, как постепенно менялись характеры моих сослуживцев; среди них многие несли в себе что-то от Максима Перепелицы, которому, как литературному образу, еще предстояло родиться. И если вначале казарменные весельчаки потешались над недостатками и причудами своих товарищей, не щадили и себя, дабы повеселить друзей, иногда валяли дурака и на занятиях, то со временем это их качество приобретало иную направленность – оно уже помогало в службе и в учебе. Прежнее желание прихвастнуть, преувеличить свое «я» сменялось стремлением возвысить это «я» приобретением качеств, которые действительно украшают личность воина и гражданина. И еще было страстное желание вернуться после службы домой совсем другим человеком…