Текст книги "Исповедь сталиниста"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
– Поверили мы вам, что бык, которого мы зарезали, отбился от немецкого стада, а теперь беда.
– Я говорила?! Ничего я не говорила! А какая беда?
– Разве не вы? – мы разговаривали с ней по-украински. – Кто же мне это говорил, дай Бог памяти? А теперь Поповкина ждет расстрел. Так требует приказ Сталина.
– Да вы что?! – ужаснулась хозяйка. – Застрелить человека за скотину? Да еще такого человека, как Евген Ефимович?
Таня Курочкина тоже окаменела за пишущей машинкой.
– Это правда? – спросила она почти шепотом.
– Правда, но пока секрет. Может, действительно подтвердится, что бык трофейный.
– Подтвердится непременно! – затараторила хозяйка, – Я вам и Евгену Ефимовичу сама говорила! Соседи говорили! Вся наша улица подтвердит! Разве можно убивать человека за скотину? Да тому быку всего три года! Я помню, как он родился!
– Ничего вы не помните! – Про себя я уже хохотал, подсчитывая в уме, какая разница в возрасте у быка и у Поповкина. Но разговор продолжил: – Бык из стада, которое немцы гнали за Днепр! Если люди подтвердят, то трибунал может решить по-другому.
Свои «карты» я раскрыл полностью…
– Подтвердят! Все подтвердим! – Женщина выбежала из хаты, и ее белый платок замаячил уже на улице. Заработал «сельский телеграф»…
Но я не знал, что за убой даже «трофейного» скота полагается строгое наказание, если мясо не оприходовано по весу у военных снабженцев, которые затем на какое-то время снимают обладателей «трофея» с положенного «мясного довольствия».
Редакция обычно получала продукты на складе административно-хозяйственной части штаба. Я тут же помчался к ее начальнику капитану Урывскому, с которым был хорошо знаком. Застал Урывского в расстроенных чувствах: его «терзали» работники особого отдела за то, что без их ведома взял на работу в офицерскую столовую трех девушек из числа репатриированных (освобожденных из немецкого плена и отправляемых в тыл). Как мог успокоил я Урывского, а потом рассказал об опасности, нависшей над Поповкиным.
– Чем же я могу помочь? – удивился он.
– Мясо убитого быка ты взвесил и снял редакцию с довольствия. Дай мне накладную, датированную задним числом.
– Но это же надо все последующие накладные переподшивать!
– Я готов сделать это сам. Главное – нужен документ, и человек будет спасен. Не собственной же корысти ради приказал он зарезать быка.
– Ладно, давай пожульничаем вместе. Тем более с мясом у меня плохо…
Вернулся я в редакцию с накладной в кармане и застал в секретариате следователя армейской прокуратуры. Он сидел за моим столом, а перед ним лежала папка с надписью: «Дело Е. Е. Поповкина». Хозяйка нашего дома и две ее соседки в один голос доказывали следователю, что они считали быка ничейным, что он съедал на сельских огородах свеклу. Вот и попросили Поповкина избавить их от такой напасти.
– А почему вы меня ни о чем не спрашиваете? – со спокойной нагловатостью обратился я к следователю. – Ёсе-таки майор Стаднюк здесь своего рода начальник штаба. Многие документы проходят через мои руки.
– Какие документы? – насторожился следователь.
– Да хотя бы об этом быке. Всё мы сделали по закону, – и положил перед ним накладную об оприходовании в АХЧ мяса и снятии редакции с мясного довольствия, кажется, на три месяца.
Следователь даже побледнел, когда понял, что «Дело Е. Е. Поповкина» лопнуло. А ведь о нем уже было донесено во фронтовую прокуратуру…
19
На второй день вернулся из Москвы Поповкин – довольный, сияющий, иронично настроенный: Главпур уже назначил его редактором газеты Отдельной Приморской армии, воевавшей на левом, самом южном крыле советско-германского фронта. Пришлось омрачить его настроение рассказом о происшедшем и готовить для предстоящего объяснения с начальством, которому он должен был представляться в связи со сдачей должности. Потом Евгений Ефимович с присущим ему чувством юмора рассказывал, как он, опираясь на нашу «тайную» версию, виртуозно врал полковнику Хвалею о том, что за счет «трофейного» быка снизил нехватку продовольствия в армейском штабе.
Устроили мы Поповкину прощальный обед, сфотографировались на память всей редакцией и типографией. Все было бы хорошо, да сманил Евгений Ефимович моего «адъютанта» Ваню Слипченко ехать с ним на юг. И будто лишил меня рук. Никакие мои уговоры не действовали: что мы освобождаем Украину от тех самых фашистов, которые столько пролили крови в родной Ванюше Ахтырке, что впереди нас ждет заграница. Не убедил: «Поеду с паном редактором». Прощаясь со своим «адъютантом», я пригрозил ему, что судьба накажет его за вероломство. И словно напророчил. По прибытии в Отдельную Приморскую армию, как узнал я потом из письма Поповкина, Ваня объелся «шипучки» содово-сахарных трофейных брикетов, которыми немцы подслащивали и газировали воду. Сжевав с десяток брикетиков, Ваня почувствовал странную жажду. Попив воды, и его тут же чуть не разорвало. Реакция была настолько мощной, что на Ване чуть не лопнул брючный ремень, а изо рта, ноздрей и еще откуда-то ударили струи пены. Эту ситуацию я использовал в романе «Война», переключив ее на нелюбимого мной майора Рукатова, а еще раньше – в юмористическом рассказе «Шипучка».
История с «трофейным» быком часто вспоминалась «мужественниками» после войны, при наших встречах в застольях. А однажды, это было в 1959 году, повидались мы с полковником Хвалеем. Я тогда, в связи со съемками по моему сценарию художественного фильма «Человек не сдается», проводил с семьей лето в Белоруссии, сняв дачу в Ждановичах на берегу Минского моря. Уйдя утречком в «море» на рыбалку, сидел я в лодке и ловил окуней. Помню, часов в двенадцать увидел подплывающую ко мне плоскодонку. На корме сидел мой одиннадцатилетний сынишка Юра, а на веслах – какой-то мужчина в белом парусиновом костюме. Когда подплыли ко мне, я чуть не лишился чувств: за веслами сидел Хвалей. Дело в том, что лет за пять до этого бывший заместитель Хвалея подполковник И. А. Рассказов, приехав из Риги в Москву и навестив меня, сказал, что Хвалей умер. Мы даже помянули его, выпив по рюмке не чокаясь. И вдруг – вот он!.. Какая могла быть дальше рыбалка?! Я снял лодку с якоря, приплыли мы в Ждановичи, зашли в наш дом. Тоня уже успела накрыть стол: ведь она тоже знала Хвалея по фронту.
Хвалей, живя в Минске, оказывается, услышал по белорусскому радио о съемках моего фильма, позвонил на киностудию, и ему объяснили, где меня можно разыскать. Начались, по обычаю, воспоминания, взаимная исповедь. И я возьми да и расскажи ему историю про быка так, как написал о ней выше. Хвалей смеялся, но сквозь слезы. Потом объяснил, что из-за Поповкина имел колоссальные неприятности от фронтового начальства. Шутка ли: чуть безвинно не расстреляли редактора армейской газеты, писателя (Поповкин в то время уже был автором повести «Большой разлив»). Что-то еще, как я чувствовал, сквозило в реакции Хвалея на мой рассказ, но он не стал больше ни о чем говорить.
Но вернемся в ноябрьские дни 1943 года, когда продолжалась Киевская наступательная операция. Наш Воронежский фронт уже был переименован в 1-й Украинский, и его войска севернее и южнее Киева форсировали Днепр. Вместе с 3-й танковой армией и другими соединениями 27-я армия пыталась прорвать оборону немцев с Букринского плацдарма, захватив его на правом берегу Днепра южнее столицы Украины. Плацдарм шириной в одиннадцать и глубиной в шесть километров был изрезан глубокими оврагами, за которыми на высотах прочно укрепились немецкие войска. Непрерывными контратаками они пытались сбросить наши части в Днепр. И стало ясно, что Букринский плацдарм непригоден для успешного удара в направлении Киева, зато был весьма полезен для отвлечения крупных сил врага, и это отвлечение было поручено осуществлять нашей 27-й армии, в то время как 3-я танковая армия, 23-й стрелковый корпус, 7-й артиллерийский корпус прорыва и ряд других соединений тайно, со строжайшей маскировкой, были переброшены на Лютежский плацдарм, что севернее Киева.
Но столь просвещенными мы, газетчики, стали гораздо позже: от нас, как и от многих других, не причастных к передвижению войск, скрывался замысел высшего командования, и наши надежды войти в Киев с передовыми частями армии не сбылись. 6 ноября Киев был освобожден от врага ударом войск фронта с севера…
Как тут было удержаться не найти повода немедленно устремиться в Киев? Поповкин к этому времени уже отбыл в Отдельную Приморскую. Обязанности редактора «Мужества» исполнял майор Николаев – спокойный, сговорчивый человек. Семен Глуховский, Давид Каневский и я кинулись к нему…
Короче говоря, в ночь на 7 ноября попутными машинами мы добрались к Днепру в районе Дарницы. По понтонному мосту, который наши инженерные части навели рядом с взорванным железнодорожным мостом, вошли в Киев. По крутому спуску, что рядом с Киево-Печерской лаврой, поднялись на улицу Кирова. И были удивлены: нигде никаких разрушений; кругом пустынно. Отзвуки боя доносились со стороны Голосиево.
Спустились к Крещатику, но вместо него, взращенного историей, увидели гигантские развалины. Главная улица великого города – «матери городов русских» – лежала мертвая. Под глыбами камня были погребены тротуары, проезжая часть. Среди обломков стен вихляла узкая тропинка. Она привела нас к углу улицы Ленина, по которой мы стали подниматься вверх, в направлении оперного театра. Справа и слева кровянились затухающие пожары Я предложил друзьям остановиться на ночлег у моего дальнего родственника – дворника дядьки Палаша, вряд ли эвакуировавшегося из Киева.
Жил он по улице Ленина. Но когда приблизились к его дому, увидели сквозь пустые окна полыхающий внутри огонь.
Давид Каневский предложил идти к писательскому дому, который находился в конце улицы за оперным театром. Когда подошли к нему, увидели, что он цел. Но ни в одном окне дома не виделось света. Зашли в подъезд, стали подниматься по лестнице, присвечивая себе электрическими фонарями. Рассматривали на дверях квартир медные таблички с надписями. Читали (не помню порядка и за точность не ручаюсь): «Иван Ле» – «Петро Панч» – «Павло Тычина» – «Максим Рыльский» – «Леонид Первомайский»… Еще и еще звучные имена. Каждое из них ударяло в сердце. Я чувствовал, что вступил в святой храм родной украинской литературы. Не верилось, что это не дивный сон, что здесь обитали люди, написавшие книги, которые боготворила Украина… Где эти художники слова сейчас, куда разметали их злые, железные ветры войны? Даже в голову не могла прийти мысль, что с иными из них я потом повстречаюсь на фронте или буду иметь честь познакомиться лично после войны и общаться на беспокойных литературных перекрестках в Москве и Киеве…
Вернулись на Крещатик, пошли по Красноармейской в направлении костела. Там, по запомнившемуся мне адресу, была квартира Ивана Григорьевича Грицюка – моего земляка и дальнего родственника, будущего министра мясо-молочной промышленности Украины. Предполагал, что в Киеве его нет, но очень хотелось взглянуть на дом, в котором он жил до войны… Увидели дом догорающим. Среди пылающих развалин разглядел знакомую железную кровать с металлическими шарами по углам спинок…
Ночевали в покинутом доме близ Бессарабского рынка. А утром началась свободная «охота» за материалом для газеты – надо было рассказать, как жил Киев под немецким владычеством. Выйдя на стык бульвара Шевченко и улицы Ленина, начали останавливать киевлян и затевать разговоры. Вскоре к нам подошел высокий крупнотелый мужчина в желто-зеленой румынской шинели с подпаленными полами, в разбитых ботинках на толстой подошве. От него пахло горелым.
– Товарищи командиры, – обратился он к нам, – где можно записаться в Красную Армию?
– Кто вы, откуда?..
Это был Яков Андреевич Стеюк, бежавший накануне освобождения Киева из Бабьего Яра, где его ждало уничтожение.
– А что такое Бабий Яр?
И тут мы услышали рассказ, от которого прошибало холодным потом.
20
Бабий Яр – место массовых расстрелов гитлеровцами мирных жителей Киева, особенно еврейской национальности. Он был завален трупами десятков тысяч советских людей… Трудно вспомнить детали рассказа Якова Стеюка, поэтому я обращаюсь к фрагментам своей не очень профессионально написанной статьи, напечатанной после моего возвращения из Киева в нашей газете «Мужество»:
«В городе был устроен «лагерь принудительных работ». 18 августа из числа заключенных в этом лагере немцы отобрали сто человек, надели им на ноги кандалы и пригнали в Бабий Яр – к месту расстрелов советских людей в сентябре 1941 года. Здесь невольников ждала команда гестаповцев во главе со штурмбанфюрером СС Топайде.
Заключенным дали лопаты, указали место и заставили рыть землю.
Разрывая землю, заключенные наткнулись на слой хлористой извести. Выбросив еще полметра песку, они обнаружили трупы…
Железными прутами трупы вытаскивались из ямы и обыскивались. Немцы забирали часы, золотые вещи, монеты, вырывали золотые зубы.
Попадающиеся среди трупов очки, костыли, палки свидетельствовали о том, что среди расстрелянных много было стариков и инвалидов. Часто можно было видеть трупы женщин, сжавших в объятиях своих детей. В одной яме было подсчитано две тысячи трупов красноармейцев.
Когда к Киеву стала приближаться канонада, гитлеровцы заторопились. Из лагеря смертников была пригнана еще группа людей. Таким образом, триста двадцать три человека работали на этих страшных раскопках.
Скорость раскопок вручную не удовлетворяла фашистов. Они привезли экскаватор и начали им черпать землю. Когда ковш экскаватора раскрывался, из него сыпались земля, песок и трупы людей. Трупы подхватывались крюками и складывались на специальных площадках.
Площадки были построены из камней, рельсов и листового железа. Трупы на них укладывались слоями крест-накрест. Между каждым слоем клали слой дров, который обливали отработанным маслом. Когда на площадку укладывались пять тысяч трупов, их зажигали.
Огонь не полностью сжигал человеческие кости. Чтобы не оставить никаких следов, немцы заставляли сгребать эти кости на отдельные площадки и дробить их в специальных ступах. Истолченные кости просеивались через решетки (фашисты искали золотые монеты), разбрасывались на песке и лопатами перемешивались с ним.
С 18 августа 1943 года по 23 сентября немцы сожгли в Бабьем Яру сорок шесть тысяч трупов ранее расстрелянных советских граждан.
К этому страшному месту каждый день подъезжали машины-«душегубки». Они вытряхивали еще теплые тела задушенных советских людей со следами страшных пыток. Зверски умерщвленных мужчин, женщин, детей провозили из гестапо, которое находилось на улице Короленко, дом № 33.
27 сентября штурмбанфюрер Топайде приказал гестаповцам взять пятьдесят невольников и пойти в психиатрическую больницу. Там закованным в кандалы людям приказали сжечь пятьсот трупов больных, расстрелянных немцами.
После этого невольников снова пригнали в Бабий Яр, они увидели новую площадку для сжигания. Так как выкапывать трупы их больше не заставляли, все поняли, что площадка эта предназначена для них самих. Фашисты решили окончательно замести следы своих зверств.
Наступила тревожная ночь. Невольники Яков Стеюк, Леонид Кадомский и другие решили бежать. Подобранными у экскаватора ключами, плоскогубцами и зубилами они расковали себя и еще тридцать товарищей. Ночью группа заключенных, сняв часового, вырвалась из землянки. Люди разбежались в разные стороны.
Свидетель гнусных злодеяний гитлеровцев Яков Андреевич Стеюк обо всем этом рассказал нам.
Никогда не удастся фашистским извергам спрятать концы в воду, замести следы своих черных преступлений. Гестаповец Топайде, гауптвахтмайстер жандармерии Иоган Меркль из Мюнхена, гауптвахтмайстер жандармерии Фогг из Лейпцига, ротенфюрер СС Ребер и другие фашисты, запятнавшие себя невинной кровью советских людей, не уйдут от возмездия…»
Первое, что я сделал, услышав и записав страшный рассказ Якова Стеюка, – послал по военному телеграфу информационную телеграмму в Москву, в редакцию газеты «Правда». Потом, возвратись в расположение «Мужества», написал статью. Экземпляр газеты с этой статьей входит сейчас в одну из экспозиций Украинского государственного музея Великой Отечественной войны в Киеве.
Освобождение советскими войсками Украины продолжалось. Наша 27-я армия во второй половине ноября получила дополнительный участок фронта – южнее Обухова, пополнившись 47-м стрелковым корпусом. И с этого времени у нас образовались два обособленных боевых участка: на Букринском плацдарме и на южных подступах к Киеву. Нам, журналистам, было приказано в своих публикациях не раскрывать разорванности боевых порядков армии. Но это была излишняя предосторожность, ибо мы, во-первых, и не догадывались об этой разорванности, а во-вторых, нас так ограничивал цензорский надзор, что из всего печатаемого армейской газетой самый опытный разведчик ничего не мог извлечь: населенный пункт Н., за который велись бои, командир подразделения С. (если подразделение не выше батальона), плацдарм на берегу реки X. Эти обстоятельства порождали и некоторую безответственность военных корреспондентов. Она проявилась еще на Северо-Западном фронте, когда фронтовая газета «За Родину» усилиями военного газетчика стала прославлять одного истребителя немецких танков, мастерски использовавшего бутылки с зажигательной жидкостью. Его пример породил массовое «движение зажигателей». Действительно, немецкие танковые части начали нести все большие и большие потери: бойцы во всех дивизиях фронта стали подражать прославленному газетой герою. На это обратило внимание командование фронта и распорядилось представить главного истребителя вражеских танков к званию Героя Советского Союза. И тут выяснилось, что «истребитель» придуман корреспондентом. Не помню, чем завершилась вся эта скандальная история, принесшая в конечном счете полезные результаты, но редакции солдатских газет получили строгие указания не допускать публикации боевых эпизодов, родившихся усилиями фантазии газетчиков. Возникшую сложность решили просто: при едаче в набор рукописей надо было указывать нумерацию дивизии, полка, батальона, роты и даже взвода, где произошло событие. Но тут встревожилась военная цензура: заведись в редакции или типографии вражеский разведчик – и боевой состав армии будет вскрыт за самое короткое время. Тогда придумали Другой способ контроля за достоверностью публикаций: наиболее яркие эпизоды корреспонденции время от времени сверять с политдонесениями, поступавшими из дивизий в политотдел армии…
28 декабря наша 27-я армия перешла в наступление на обоих участках фронта, и к 9 января 1944 года войска, действовавшие из района Киева и на Букринском плацдарме, соединились. Сии подробности я почерпнул из архивных документов, а вот в какое точно время наша редакция перебазировалась с левобережья Днепра на его правый берег, вспомнить трудно, а в документах это не фиксировалось. Знаю, что одно из первых сел, приютивших нас, были Житнегоры. Дорога к нему оказалась непростой. Песчаные участки с разбитыми колеями, местами она протискивалась между глубокими песчаными карьерами. И вот в одном месте, между карьерами, забарахлил мотор грузовика-фургона, в кузове которого были кассы со шрифтами армейской типографии. Автоколонну, как уже было принято, вел я, сидя в кабине ЗиСа, в кузове которого закреплена печатная машина. Водитель сержант Федор Губанов первым заметил, что колонна отстала, и дал машине задний ход. Подошел я к затормозившему движение грузовику и увидел, что шофер Поберецкий копается в моторе. Потом выяснилось, что в моторе сгорела бобина и машина не могла сдвинуться с места. В это время с хвоста колонны подошел незнакомый подполковник высокий, упитанный и, судя по строгому взгляду, самоуверенный. Возраст свыше тридцати лет. Убедившись, что поломка мотора нашего грузовика не сулит скорого продвижения машин вперед, он безапелляционно приказал: столкнуть машину в карьер. Я возмутился:
– Вы отдаете себе отчет, что это типография армейской газеты?
– Плевал я на вашу газету! Мне надо в войска! Я начальник штаба дивизии! – и назвал номер соединения, который мне был неизвестен.
Не хватило у меня рассудительности предложить подполковнику самому сталкивать грузовик в карьер. А может, повлияло то, что я заметил, подполковник был в добром подпитии. И стал наивно уразумлять его, что газета наша – это орган большевистской печати и никто не вправе так скоропалительно распоряжаться целостностью его типографии. И не опомнился, как подполковник влепил мне оплеуху. Это – на виду у всех собравшихся около злополучной машины наших шоферов, наборщиц, корректоров. Трудно передать полыхнувшую во мне обиду, стыд и ярость. Потеряв самоконтроль, я нанес ответный удар обидчику снизу в челюсть, от которого он рухнул наземь. Тут подоспели адъютант подполковника и шофер его эмки. У адъютанта был автомат в руках. Прогрохотала очередь в воздух. Началась свалка. Пока я отнимал у подполковника пистолет, которым он пытался воспользоваться, наши шофера и наборщики обезоружили его «свиту». В это время автоколонна двинулась вперед – сломанный грузовик со шрифтовыми кассами был взят на буксир. Теснина между карьерами освободилась. Подполковник с вздувшейся отметиной на подбородке и отрезвевший, молча забрал у меня свой пистолет, выматерился, сверкнул яростным взглядом, сел в подъехавшую эмку и умчался вперед.
Надо было ждать беды. Полагалось написать начальству рапорт, что я и сделал. Но в рапорте не мог указать ни фамилии подполковника – не знал, ни номера дивизии – не запомнил. Потянулись тревожные дни. Я почти потерял сон – трусил, фантазия рисовала заседание военного трибунала…
Через несколько дней мне было приказано явиться в первый эшелон штаба, к начальнику политотдела армии. Штаб располагался в селе Баранье Поле (когда-то именовалось – Бранное Поле).
Разыскал хату полковника Хвалея. Зашел и доложил, что явился по вызову. Лицо начальства ничего доброго не предвещало. Хвалей взглянул на меня холодными серыми глазами, скулы его сердито шевельнулись.
– Газета вышла? – строго спросил он.
– Так точно, вышла. А могла и не выйти…
– Расскажи, как все случилось.
Пересиливая волнение, я стал рассказывать, да с такими подробностями, что тот драчливый подполковник выглядел совсем ненормальным.
– Вы же могли перестрелять друг друга! – сердито перебил меня Хвалей. – Вот было бы чрезвычайное происшествие.
– Вполне, товарищ полковник. Но я к своему оружию не притрагивался. И перешел в наступление: – Как бы вы поступили, если бы вам в присутствии ваших подчиненных врезали по морде?!
– А если б даже без подчиненных? – Хвалей засмеялся, и лицо его подобрело. – На твоем месте я поступил бы точно так же… Но за взаимный мордобой офицеров полагается вас обоих понизить в воинском звании.
– Меня и так уже понизили: на Северо-Западном фронте я был батальонным комиссаром. Если помните, при введении погон мне вместо майора дали капитана. Сейчас опять будете разжаловать? Это при трех моих ранениях и двух орденах?
Хвалей задумался. Смотрел на меня с укором и досадой. Наконец сказал:
– Вот твой рапорт, – и протянул мне знакомую бумагу. – Я его не видел… Но если этот подполковник окажется из нашей армии и поступит от него рапорт, в чем я сомневаюсь, напишешь объяснительную записку. В ней сделай акцент на том, что подполковник был пьян, и назови всех свидетелей происшествия.
– Слушаюсь!..
Вернулся я в редакцию с тяжелым сердцем: предстояло еще какое-то время жить в тревоге. Лучше бы уж сразу все решилось. В атаки было ходить проще, чем томиться перед неизвестностью, зная, что человеческая мстительность при отсутствии здравого смысла бывает беспредельной. А офицер, поднявший руку на другого офицера, пусть младшего по званию, да еще не в экстремальной обстановке, не мог быть порядочным человеком. Впрочем, рукоприкладство на фронте не являлось редкостью. Пример этому подавали даже иные именитые генералы высоких званий и находившиеся на высших командных должностях. Свои поступки они оправдывали остротой боевых ситуаций и необходимостью повысить расторопность и находчивость исполнителей приказов. Вот и допускали унижение человека и насилие над ним. Но пользы от этого не было. Только озлобление…
В редакции я застал приехавшего из Москвы нового редактора подполковника Ушеренко Якова Михайловича. Выше среднего роста, полнотелый, розово-круглолицый. Темные глаза его смотрели пронзительно, чуть из-подо лба. Полные губы, родинка на щеке рядом с крупным носом, густая черная шевелюра. Угадывался в нем совсем невоенный человек. До приезда на фронт он был редактором газеты Московского военного округа «Красный воин», а до войны – редактором «Правды» по разделу литературы Все мы сразу же почувствовали в новом редакторе человека высокого интеллекта и большой эрудиции. Поначалу даже робели при разговоре с ним.
Представляясь новому редактору, я попросил его перевести меня с должности ответственного секретаря на «боевую» работу – в армейский отдел или группу информации. Объяснил это тем, что имею военное образование, боевой опыт и желание чаще бывать на передовой. Действительно, мне очень хотелось писать самому, а не редактировать чужие материалы, составлять макеты и вычитывать гранки.
– Позвольте, но ведь вы и рассказы пишете? – Оказалось, что Ушеренко при назначении его редактором «Мужества» листал в Москве, в отделе печати Главпура, подшивку нашей газеты.
– Да так, балуюсь, – снисходительно к самому себе сказал я.
– В литературе баловаться нельзя, – назидательно изрек Ушеренко. – Или серьезно надо писать, или не браться за писательство. Увлечетесь, а способностей может не оказаться, и сломаете себе судьбу.
Я был озадачен, даже обескуражен, ибо был уверен, что, окажись у меня много свободного времени, я смогу писать хоть романы. Это было приятное заблуждение, ибо даже элементарных понятий о законах художественного творчества, теории литературы у меня не было Писал интуитивно, не различая, где я пересказываю события, а где изображаю их. Все эти постижения окажутся для меня впереди.
Разговор продолжался. Яков Михайлович стал вспоминать о своей работе в «Правде», встречах и сотрудничестве с именитыми писателями. Называл такие фамилии, что у меня дыхание перехватывало, и я уже смотрел на редактора как на человека совсем необыкновенного.
Мне везет в жизни на неординарные случаи и совпадения. Вот и во время нашего в Ушеренко разговора раздался стук в дверь. На пороге просторней горницы встал улыбающийся капитан Давид Каневский. Неумело отдал честь и доложил:
– Товарищ подполковник, к нам в редакцию приехал гость…
Вслед за Каневским вошел высокий мужчина с бледноватым лицом, кустистыми с проседью бровями, на вид лет под пятьдесят. В моем тогдашнем понимании – глубокий старик…
– Писатель Иван Ле, – спокойно представился мужчина.
Ушеренко поднялся ему навстречу, начались рукопожатия, не обошедшие и меня, ошалевшего от неожиданности.
– Здравствуйте, Иван Леонтьевич! – Ушеренко довольно посмеивался. – Мы с вами знакомы… Раздевайтесь.
Боже! Тот самый Иван Ле, творчество которого мы изучали в десятилетке как классика украинской литературы! У меня были свежи в памяти его повесть «Юхим Кудря», «Роман межгорья»… Происходящее казалось неправдоподобным. Я пришел в себя только после того, как Каневский достал из-под шинели бутылку с самогонкой и поставил ее на стол, а Ушеренко, взглянув на меня и кивнув головой на дверь, приказал: «Позаботьтесь о закуске».
Разыскав старшину Дмитриева, я передал ему распоряжение редактора и объяснил, что скупиться нельзя…
Вернуться в дом редактора не посмел, а приглашения не последовало.
Вечером я сидел за какой-то работой и прислушивался к шумам с улицы. Почему-то надеялся, что Давид Каневский и Иван Ле придут ко мне. Даже купил у соседей бутылку самогонки, а хозяйку дома, где я был на постое, попросил сварить картошки и достать из погреба соленых огурцов, какими она меня уже угощала. Загремела дверь в сенях, затопали сапоги, в комнату зашли желанные гости. Давид с ходу обратился с просьбой:
– Майор Стаднюк, есть мнение, чтобы ты уступил свою хату Ивану Леонтьевичу. Она поприличнее других.
– Согласен, если писатели окажут честь и выпьют в этой хате по чарке горилки.
Возражений не было. Мы перешли на украинский язык. Я имел счастье впервые в жизни сидеть в застолье с известным писателем, не подозревая, что впереди нас ждут еще многие встречи.
21
Ушеренко не отпускал меня с секретарской должности. Может, потому, что у меня была провинциальная привычка всему удивляться с чрезмерностью. Это его развлекало, и, когда мы оставались вдвоем, он с умыслом рассказывал что-либо необыкновенное из довоенной московской жизни, из приключений «правдистов», что меня, к его удовольствию, потрясало до икоты.
Но однажды и я его подразвлек. Случилось это там же, на Правобережной Украине, когда редакция, следуя за армией, переехала в очередное село. Войдя в отведенную для секретариата хату, я, как обычно, стал рассматривать образа, в которых мало что понимал, затем многочисленные фотографии на стенах, взятые под стекло в одной общей раме. Мое внимание привлекла самая нижняя коллективная фотография военных, над которыми было развернуто знамя. Присмотревшись к фотографии, я ахнул: узнал свою курсантскую роту из Смоленского военно-политического училища! Фотографировались мы на наружных ступеньках здания училища в день присвоения нам звания «младший политрук». Догадался, что на фотографии наверняка есть кто-то из этого дома. Кто же это?.. Вошла со двора хозяйка и поставила на скамейку ведро с водой. Не выдавая своего нетерпения, спросил у нее:
– Тут кто-нибудь из ваших есть? – и указал на фотографию.
Вытирая фартуком руки, женщина подошла к простенку, где висела рама с фотоснимками.
– Прятала их от немцев, как от огня, – она тяжело вздохнула и указала пальцем. – Вот сыночек мой.
– Вася Петренко?! – воскликнул я.
– Да… Вася… – женщина смотрела на меня широко раскрытыми глазами, губы у нее тряслись.
– Чего вы заволновались? Вот чуть справа я стою!.. Узнаете?
Женщина всмотрелась в фотографию, всплеснула руками и обессиленно опустилась на табуретку.
– Господи! – прошептала она. – Вы друг нашего Васи?!
– Два года вместе учились, в одной казарме спали, – мы не заметили, что у порога стоял неслышно вошедший Ушеренко. – Я только не помню, в какой округ получил он назначение.
– В Одесский… Перед самой войной письмо от него получили, в отпуск ждали… Не слышали ничего о Васе? – Она опять заохала, запричитала.