Текст книги "Евангелие от Фомы"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
– Да в чем правда-то?
– Правда? Вот правда: люби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всем разумением твоим, всеми силами твоими, – торжественно проговорил Иешуа, – и ближнего твоего, как самого себя, а можешь – больше себя: в этом весь закон и пророки, весь, так что не нужно прибавлять ни одной йоты, ибо стоит только одну эту йоту прибавить, как сейчас же прибавляют другую, третью, сотую и вырастает вокруг закона та изгородь, из-за которой бывает столько вражды и столько крови… В небе – Бог, на земле – братья-люди, а весь закон их – голос сердца их… И никаких непорочных Дев, никаких россказней, никаких умствований бесплодных, от которых столько разделения…
Самый воздух, казалось, трепетал тою страстью, с которой выговорил Иешуа эти слова. Но хмуро молчал сонный город и угрюмо насупилась с одной стороны темная громада башни Антония, с другой – трехэтажная каменная гора храма с его золотой кровлей, а как раз напротив, через площадь, белела смутно претория.
И последние огоньки тихо гасли один за другим…
XIX
На плоской кровле дома, под багряным, уже сильно поредевшим шатром винограда, где в солнечном луче плясали золотые осы, лежала на богатом ковре Мириам магдальская. На низеньком столике около нее, в дорогой вазе, млели последние розы… Вокруг горел, не сгорая, на осеннем солнце шумный Иерусалим… И нежно звенели струны кифары под рассеянной рукой Манасии, который сидел у ног ее…
Девочкой-подростком пошла Мириам в Иерусалим на праздник Пасхи и – осталась там навсегда: ею пленился какой-то молодой богач и, вся в, огне молодой страсти, она ушла за ним. Скоро, под давлением родителей, он бросил ее, и она пошла по рукам: ей нужны были солнце, цветы, поклонение, радость, любовь. За деньгами она никогда не гналась, но ей несли их столько, что некуда было девать их. Играя в жизнь, она убрала свой дом, как игрушечку, свое ложе укрыла все пестрыми египетскими тканями и душила его то смирной, то алоэ, то корицею…
И было в этой молоденькой, блестящей, хохочущей, пляшущей женщине что-то такое, что пьянило всех. Строгие законники при встрече с ней отворачивались и закрывали лицо, но так, чтобы все же хоть уголком глаза видеть ее, пленительную колдунью. Они важно говорили о ней, что «красота женщины нерассудительной это то же, что золотое кольцо в носу свиньи», но подолгу мечтали они об этой нерассудительной женщине. Они говорили, что в ней семь бесов, но за один взгляд ее горячих, золотых глаз готовы были отдать этим бесам самую душу свою… Точно в пляске шла она широкою жизнью, и были дни ее подобны какой-то колдовской песне. Попасть в дом ее было нелегко, а попав, трудно было удержаться в нем: она была строга. Она любила слушать о далеких странах, любила музыку и песни, любила сказки о неведомом. В последнее время она привязалась к Манасии: он был хорош собой, он чудесно складывал всякие песни, теплые, певучие, и при всяком вольном слове вспыхивал весь, как девушка…
Но после той страшной встречи с галилеянином все это вдруг потухло…
– Как ты зовешь ее, эту твою эллинку? – рассеянно спросила она, играя маленькой, золотом шитой туфлей на конце ноги.
– Сафо…
– Не люблю я ее… – сказала Мириам. – «Сердце вдруг забьется – гасну, таю, не могу дышать…» Наши песни жарче…
– Не спорю… – рассеянно перебирая струны, отвечал Манасия. – Хороша сочная граната в зной, но и золотые гроздья винограда хороши… А языком любви, – вспыхивая, продолжал он, – и мы можем говорить не хуже эллинов… «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои, как стадо коз, сходящее с гор Галаадских…»
И стройно и нарядно запели в лад жарким словам звонкие струны.
– «Зубы твои, как стадо уже остриженных овец, выходящих из потока, – продолжал, закрыв в упоении глаза, Манасия, – как лента алая, губы твои и уста твои любезны… Как гранатовое яблоко, ланиты твои под кудрями твоими и шея твоя как столп Давидов – тысяча щитов висит на нем, все щиты сильных!.. Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… О, как любезны ласки твои, сестра моя, возлюбленная моя! О, как много они лучше вина! Сотовый мед каплет из уст твоих, возлюбленная, и благоухание одежд твоих подобно благоуханию Ливана…»
– Но слушай… – прервала его Мириам. – Как же можно было записать все это в святые книги? Это удивительно!
– Законники спорили годы, прежде чем вписать это в книги… – отвечал Манасия, и красивые губы его сморщились в улыбке. – Потом кто-то догадался истолковать все это аллегорически, тогда приняли, и один старый рабби воскликнул даже: «Все писания святы, но Песнь Песней наисвятейшая из всех!..»
– Вот так старичок! – засмеялась Мириам. – Ну, дальше: ты так хорошо читаешь это под кифару…
– «Зима уже прошла, – заворковали снова звонкие струны, – дожди миновали, перестали… Цветы показались на земле, время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей… Смоквы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благоухание… Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди, голубица моя, в ущелие скал, под кров утеса… Покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой…» Но что с тобой, Мириам. Ты опять омрачилась…
– Мне вдруг вспомнился… тот день… – вся содрогнулась она. – Я не помню, как попала я тогда домой… И всю ночь я не спала – все о галилеянине этом думала. Глаза у него такие дикие, пугливые, как у серны… И это его милое галилейское наречие…
– Странный он человек! – рассеянно звеня струнами, сказал Манасия. – Велел отдать мне мои богатства нищим… Зачем? Кому? Как? Все это так сложно!.. И потом все ведь отцовское… Но меня больше всего толпа поражает… – поднял он на нее глаза, в которых прошел испуг. – Немногие, слушая его, плачут, а все – зубоскалят над чем-то. Невиновны, конечно, они в темноте своей, так, но все же от мертвого пса смердит нестерпимо, и крик осла неприятен уху, и кисло молодое вино в дождливый год…
– Удивительно то, как такие люди всегда возбуждают ярость у нас к себе… – проговорила рассеянно Мириам. – Отрубили недавно голову Иоханану зачем-то… И помню, как была я совсем молоденькой, видела я вокруг стен целый ряд крестов с распятыми сикариями… Восставать нельзя ни против римлян, ни против богачей, ни против храмовников… Надо идти в ярме, как волы на пашне… Зачем?
– А кто знает? Так устроено…
Обоим вместе им не было еще и сорока лет.
– Такая тоска… – проговорил, перебирая струны Манасия. – Пусть бы всякий цвел, как хочет… «Я нарцисс саронский, я лилия долин… – легко и нарядно пробежало вдруг по струнам. – Что лилия между тернами, то возлюбленная моя среди подруг своих…»
В золотых глазах Мириам вдруг заиграли бесенята.
– О ком ты это? – улыбнулась она. – О Лие, дочери рабби Иезекиила, что ли?
– Ах, оставь! – нахмурился Манасия. – Лия, даже не став еще моей женой, отяготила собою мою жизнь, как груз отягощает спину шагающего по бесплодной пустыне верблюда…
– Правда, она, бедная, некрасива, но зато очень набожна и очень богата… – улыбнулась Мириам опять. – Чего же тебе еще нужно? Деньги к деньгам…
– Оставь свои насмешки! – нетерпеливо отозвался Манасия и, нетерпеливо бросив кифару на пушистый ковер, встал, подошел к краю кровли и стал, хмурясь, смотреть в путаницу городских улиц, в этой части города тихих и пустынных.
Послышался скрип лестницы и на террасе появился слуга Мириам в сопровождении Фомы.
– Я был, госпожа, на постоялом, где останавливаются всегда галилеяне… – сказал он. – Но никого, кроме вот этого человека, там не было…
Фома пристально посмотрел на Мириам. Он признал в ней ту, которую хотели побить камнями. И пожалел: такая молоденькая!
– Хорошо, иди… – сказала Мириам слуге и обратилась к Фоме. – Я очень хотела поговорить с вашим рабби… Раз его не нашли, может быть, ты расскажешь нам о нем что-нибудь? Ты не бойся: мы оба друзья его… Садись вот тут, чтобы солнышко не мешало…
– Я, госпожа, человек простой… – садясь, отвечал Фома. – Может быть, тебе лучше позвать кого-нибудь другого – вот хоть нашего Иоханана Зеведеева: он на язык бойкий…
– Мы поговорим потом и с Иохананом… – сказала Мириам. – А пока ты расскажи нам о вашем рабби… Что, много у него учеников?
– Нет, немного… – отвечал Фома. – Какие приходят, какие уходят – как их сосчитаешь?
– Почему же уходят? – спросил Манасия.
– Ну, мало ли почему?.. – отвечал Фома. – Один жениться надумал, другому просто надоело, а у Иуды вон семья большая в нищете бьется… А то и так уходят: не полюбится что-нибудь у нас – другого искать идет… Везде в людях несогласия много…
– А я думала, что вы-то согласно живете!
– Какое там! – махнул рукой Фома. – Согласных людей на земле мало – всякий хочет хоть в чем-нибудь себе отличку сделать… И у нас то же. Одни, к примеру, тихонько шепчут, что рабби – Мессия, ждут от него всяких дел великих и надеются, что будут они у него со временем главными начальниками… Ну, это которые совсем непонимающие… А другие ждут, что установит он скоро новые порядки у нас: чтобы все у всех было общее и чтобы не было, к примеру, ни богатых, ни бедных, а чтобы всем хорошо было… И сам рабби иногда словно поддакивает им, обнадеживает точно… Ну, а есть и такие, которые его так понимают, что пришел он установить новую веру: не надо храма, не надо жертвы, не надо Субботы, не надо всех законов этих, в которых запутались уже и самые законники… Всякий по-своему понимает. Отец против сына, сын против отца, брат против брата… Недавно, между прочим, приходил из Назарета брат рабби, Иаков, так все смеялся над простотой нашей, а рабби все бранил: пора, дескать, тебе и одуматься, не все ветер в поле ловить… Хозяйственный такой мужчина…
– Ну, а сам-то ты о нем как полагаешь? – спросил Манасия.
– Я? – вздохнул тихонько Фома. – У меня, господин, сердце неверное… Сперва уверуешь во что-нибудь, а потом разглядишься, все, как вода между пальцев, и ушло, и ничего у тебя не остается… Вот, примерно, говорит рабби, что над нами бдит-де Бог, Отец… Хорошо… А как же допускает Отец гибель праведника – хоть того же Иоханана с Иордана? Вон с нами бедняк один ходит, Иуда – погляди-ка, как он о детях своих тужит да бьется! Так то нищий кериотский, а там Господь вселенной! И не жалеет тех, которые Ему же послужить вышли… Драхма да драхма – две драхмы, дидрахма да дидрахма – четыре драхмы, это всякий видит, а тут каждый все по-своему понимает и только свое отстаивает… У меня настоящей веры ни во что нету…
– Так зачем же ты тогда ходишь с ним?
– Да как тебе сказать, госпожа?.. – развел Фома руками. – Добрый он, простой, тепло около него человеку… У меня сердце хотя и неверное, а слабое: скажет он что-нибудь ласковое кому, задушевное, я сейчас и заплачу… Так-то вот… Только если вы желаете все доподлинно узнать, вы лучше всего с ним самим потолкуйте… Он ничем и никем не брезгает, ко всем ходит…
Мириам чуть зарумянилась.
– Я была бы рада поговорить с ним…
– Только сегодня мы опять в Галилею уходим… – вставая, проговорил Фома. – Вот разве вернемся когда…
– Как в Галилею?! – воскликнула Мириам, приподнимаясь. – Надолго? Зачем?
– Как поживется… – улыбнулся своей доброй улыбкой Фома. – После казни Иоханана многие духом замутились. Да и на рабби тут многие злобиться стали. Вот мы его и уговорили уйти пока: долго ли до греха? Может быть, он и не послушал бы нас, да думается мне, что и сам он понял у вас в Иерусалиме кое-что…
– Что понял? – с любопытством спросил Манасия.
– Да то понял, что совсем уж не так горячо хотят люди освобождения-то, как ему мнилось… – раздумчиво, точно про себя сказал Фома своим надтреснутым голосом. – И хочется ему побыть одному, пообдуматься немножко… Иерусалим, он всякого научит… А как старый Симон приставать стал, чтобы уйти поскорее, разгневался…
– А я думала, что он и гневаться не умеет…
– Еще как! Только сдерживает себя всегда… – сказал Фома. – Послушала бы ты, как он храмовников отделывает!.. Те его и не любят… Ну, мне, однако, идти пора… Прощайте пока, а то они без меня уйдут…
– Прощай, добрый человек… – сказала тепло Мириам. – Спасибо, что не погнушался, пришел… Манасия, дай ему на дорогу…
Манасия дал Фоме несколько золота.
– Вот спасибо… – сказал тот. – Много среди нас голоты всякой, пригодится… Прощайте, спасибо вам за доброту вашу…
И медленно он спустился лестницей вниз.
Мириам долго думала.
– Ну, тогда и я в Галилею! – вдруг решительно сказала она.
– Да ты совсем с ума сошла!.. – изумленный, воскликнул Манасия.
– Я хочу узнать, чему он учит… И кто он… И все… сказала она. – Все это так необыкновенно!
– Тогда и я за тобой поеду…
– Вот это так!.. – протянула Мириам. – А добродетельная Лия? А что скажет Иезекиил?
– Мне это совершенно безразлично…
– А мне нет…
– Я прошу тебя…
– Что такое?! – с притворным удивлением воскликнула Мириам. – Что это тебя вдруг взяло?.. Нет, ты останешься… А потом, когда я вернусь…
У Манасии загорелись глаза.
– Тогда?.. – весь вспыхнув, тихо сказал он.
– А тогда… – протянула Мириам и вдруг звонко расхохоталась. – А тогда… ты будешь играть мне на кифаре и напевать песни твоей эллинки… Ну, как ее там?.. Посмотри, что это на улице за шум?..
Где-то неподалеку за домами послышалось молитвенное пение хором, грубым и нестройным. Хор приближался.
– А это они идут… – стоя у края кровли, сказал Манасия. – С котомками… И рабби с ними…
Мириам вихрем сорвалась с ложа и бросилась к краю террасы.
– Да, это он… – низким голосом проговорила она и вдруг живо обратилась к Манасии: – Дай мне скорей цветы!..
Манасия подал ей розы. С бьющимся сердцем, выждав, пока небольшая толпа поющих галилеян не подошла к ее дому, – Иешуа с посохом шел впереди всех – Мириам бросила ему под ноги розы, в испуге отпрянула назад и обеими руками закрыла пылающее лицо.
Иешуа поднял цветы, сдул с них пыль и посмотрел вокруг на кровли. Но никого не было видно… В это время справа из-за угла вывалила большая компания богатой молодежи. Они остановились и стали смеяться над поющими галилеянами, крича им всякие глупости, умышленно фальшиво подтягивая и дурашливо раскланиваясь… И, когда Иешуа с галилеянами прошли, – грубоватое пение их замирало за домами… – молодежь, простирая руки к дому Мириам и дурачась, начала взывать на все голоса:
– Мириам!!. Где она, божественная?.. Дайте нам видеть ее немедленно!.. Мы умираем, не видя Мириам!..
– Ах, как все это опротивело мне! – топнув ножкой, с досадой проговорила Мириам.
Но гуляки подымались уже на кровлю. И начался смех, поклоны и всякое озорство. И Мириам невольно рассмеялась. Манасия, кусая губы, бледный и грустный, снова отошел задумчиво к краю кровли… Вдали замирала молитва…
XX
Обыкновенно галилеяне, посещавшие Иерусалим, шли или морским берегом, или стороной заиорданской; только бы миновать ненавистную Самарию, где их встречали всегда насмешки и ругательства, а иногда даже и побои. Ненависть – беспредельная, жгучая, неугасимая – самаритян к остальному населению Палестины, то есть к иудеям и галилеянам, и обратно, иудеев и галилеян к самаритянам, тянулась из века в век. Когда после разрушения царства израильского царь Салманасар захотел снова населить совершенно опустошенную и обезлюдевшую страну, он направил сюда колонистов из разных провинций своего царства. И в то время, как в Иудее и Галилее осели евреи, в Самарию были направлены отчасти и колонисты из Кутры. Самаритяне считали себя частью Израиля, но чистокровные евреи называли их презрительно кутейцами. Постепенно смешавшись с коренным населением, самаритяне приняли еврейский закон и Пятикнижие сделали своей священной книгой. Но не приняли они ни пророков, ни тех преданий, которые были дороги фарисеям, и потому на них смотрели в Иерусалиме, как на опаснейших еретиков: в деле религии полное различие во всем всегда лучше, чем различия только в мелочах, и еретик всегда представляется более опасным и потому более ненавистным, чем совсем неверующий. Постепенно, с веками, среди правоверных установилось предание, что сам Эздра и Зоровавель, и Навин прокляли самаритян во имя Иеговы и отлучили их от верующих. При Александре Македонском вражда эта усилилась еще более: Манасия, брат первосвященника, женился на дочери правителя Самарии и, жадный до власти, добился от Александра разрешения построить на горе Гаризим храм, который соперничал бы с храмом иерусалимским. Сам он стал первосвященником в этом новом храме, сумел переманить из Иерусалима часть жрецов и левитов и разрешил им вступить в брак с иностранками. Этот новый культ и эти скандальные браки довели ненависть правоверных до точки кипения. Всякие сношения с самаритянами стали считаться осквернением: «Кусок хлеба самаритянина, – говорили законники, – это все равно, что кусок свинины». Самое слово «самаритянин» было последним из ругательств, которое ни один воспитанный человек никогда не решился бы произнести… Самаритяне в долгу не оставались и при проконсуле Колонии, одном из предшественников Пилата, как-то ночью, во время праздника Пасхи, они пробрались в храм иерусалимский и в святилище его разбросали мертвые кости. Это считалось таким осквернением, что на утро богослужение не могло состояться, так как жрецы не могли из-за этого приблизиться к алтарю… В довершение всего в Самарии, как и в Галилее, жило немало греков и других язычников, там открыто стояли языческие храмы, свободно ходила по рукам монета с изображением греческих богов и сравнительно недавно Ирод Великий, опираясь на эту терпимость самаритян к иностранцам, самое название их столицы, Сихем, переменил в греческое имя Себасты. Ревностные законники с опасением видели это засилие язычества поблизости от святого города: расстояние от Самарии до Иерусалима всего около 50 километров , то есть, другими словами, все эти распри и бури происходили – в стакане воды…
Но Иешуа уже освободился от власти злых традиций и, выйдя из Дамасских ворот Иерусалима, направился домой кратчайшим путем, через ненавистную и опасную Самарию. С ним шел Иоханан Зеведеев, тихий горбун Вениамин и похудевшая Иоанна, жена Хузы, которая, точно околдованная, совсем не отходила от Иешуа, служила всем галилеянам и хотела поселиться поближе к нему, в Тивериаде, где при дворце Ирода у нее были родственники. Хотели было пойти с Иешуа и Иона с Иегудиилом, принимавшие участие в повстанческом движении, но в последнюю минуту они куда-то исчезли. Шли попутчиками и еще несколько иудеев и галилеян, не убоявшихся прохода через Самарию…
Сперва путь шел сумрачными долинами, среди скал, по склонам которых виднелись тихие могилы, а у подножий сочилась какая-то черная вода. Непонятная печаль и тоска охватывали тут души путников. И все вокруг было напоено седыми преданиями. Тут некогда проходил Авраам со своими стадами, тут, спасаясь от Исава, пробежал Иаков, тут, посреди пестрых и шумных двенадцати колен Израилевых, торжественно проехал ковчег завета, тут, гремя оружием, прошли реки ассирийцев-завоевателей, этими местами, плача, уходили в далекий вавилонский плен тысячи и тысячи узников-израильтян… Вот Рама, где пророчица Дэбора отправляла под пальмами суд, вот Габаон, над которым по слову Навина остановилось солнце, вот Бэтэль, где видел Иаков лестницу и входящих и сходящих по ней ангелов Божиих, вот Сило, где в ковчеге покоился Предвечный и где вениамиты, спрятавшись в виноградниках, похитили девственниц иудейских, плясавших на полях, а вот и Сулем, деревня Суламифи, которая в Песне Песней поет о себе: «Я смугла, но я хороша собой, дщери иерусалимские!»
По большой дороге шли и ехали люди: поселяне на волах тянулись на поля, проходили длинные караваны верблюдов в далекие страны, толпы рабочих шли туда и сюда в поисках работы. И если встречный был земляк или просто единоверец, то ему добродушно кричали: «Да будет благословенна мать твоя!..», а если был он язычник или самаритянин, то на него летел град отборных ругательств, из которых «да будет проклята мать твоя!» было далеко не самое обидное. Отдохнуть и подкрепиться останавливались на постоялых дворах, а то и просто у поселян: остановившись на пороге, украшенном мезузой, провозглашали обычный «шелом!» – да будет мир с тобою! – и хозяева радушно принимали нежданных гостей и несли на стол все самое лучшее. Сходились соседи, начиналась оживленная беседа и все звали гостя, кто бы он ни был, «господином»… А там снова в путь, с подожком в руках и с пением священного псалма – чтобы придать себе сил и бодрости – на устах:
«Как приятны жилища Твои, Господи Саваоф! Стремится и льнет моя душа ко дворам Господним, сердце и тело мое восторгаются к Богу живому. Ведь птичка находит дом и ласточка гнездо себе, в котором выводит птенцов своих, а я у алтарей Твоих, Господи Саваоф, Царь мой и Бог мой!..»
И Иешуа под торжественные звуки псалмов – он любил их – все думал свои думы и с тихим удивлением наблюдал, как незаметно, постепенно, они окрашиваются в какие-то новые цвета. Тогда, в беседе с старцем Исмаилом, в Энгадди, и потом, в ночном разговоре с Никодимом, он нетерпеливо, страстно оттолкнул от себя все то, что казалось ему мусором человеческим, только затемняющим божественную правду, но теперь он сам, добровольно, возвращался иногда к этому «мусору» и, несомненно, чувствовал, что во всем этом что-то есть, что без «мусора» чего-то точно человеку не хватает… Ведь вот по старине поют они эти псалмы, и душа в лад торжественным звукам этим как-то очищается, поднимается и легче ощущает присутствие Божие в мире… Он всю религиозную мысль свел к ее простейшему выражению: Бог – отец, люди – братья, единый закон – любовь. Так, все незыблемо верно, но мысль его, помимо его воли, не хотела остановиться на этом, искала сама уточнения, утончения, пыталась проникнуть за какие-то завесы, добиться каких-то последних, окрыляющих откровений… И что удивляло и волновало его более всего, так это то, что он чувствовал в себе первые движения этих откровений, нащупывал в себе точно какую-то драгоценную потайную сокровищницу, и это восхищало его…
Притомившись, они сделали привал у древнего обложенного грубым камнем колодца Иаковлева. Слева от них высился Гаризим с тихими развалинами его когда-то пышного храма, справа Эбал, а между ними в долине, в получасе ходьбы от колодца, виднелся Сихем или, как, играя словами, презрительно звали его иудеи, Сихар, что значит пьянство. Некогда с вершины Гаризима Навин через шестерых выборных от шести колен израилевых возвещал обеты Предвечного своему возлюбленному народу, с вершины Гэбала выборные от других шести колен слали заблудшемуся народу от имени Предвечного проклятия, а народ, в долине, слушал и то и другое и, как всегда, везде и на все, отвечал «аминь!»
– А с припасами-то у нас слабовато… – сказал Иоханан, заглянув в дорожную суму.
– Так я могу сходить в Сихем и купить… – предложила Иоанна.
– Одной тебе неловко… – сказал горбун. – Тогда я провожу тебя…
– И я… – сказал Иоханан.
Другие спутники их уже разбрелись по встречным городкам и селениям.
– Ну, сходите… – согласился Иешуа. – Я подожду вас здесь.
Они ушли. Иешуа, отдыхая, сидел в стороне и смотрел, как толпились у колодца пестрые, пыльные караваны, как приходили из города женщины с кувшинами за водой и, болтая, уходили в город, как аисты, чуя близость весны, – день был солнечный и тихий – летали в небе и, закинув шеи назад, громко трещали клювами, как курились и таяли над Гаризимом, в лазури, нежные облака… И упоительно пахло откуда-то фиалкой…
Неподалеку от Иешуа остановилась небольшая группа купцов, которые в то время как вожатые поили верблюдов, обменивались мнениями.
– Да какие же дела можем мы делать теперь? – досадливо говорил один из них, высокий, плечистый, с густой, рыжей бородкой. – Купец израильский своей ловкостью известен везде, да что тут поделаешь, когда у тебя руки и ноги связаны? Язычнику не продай, у язычника не купи, чуть шагнул не так, плати храмовникам пеню – все им мало, все не наелись!.. А римляне те свою линию ведут, своих поддерживают, а нас всячески теснят…
– Дела хвалить нечего… – сказал другой, стоявший широкой, пыльной спиной к Иешуа. – Хоть лавочку совсем закрывай…
– Первое, от язычников освободиться надо… – сказал третий, сухощепый и раздражительный, с седенькой бороденкой длинным клинышком. – Ну, и храмовникам тоже окорот дать надо… Если бы нашелся кто посмелее, мы поддержали бы…
Иешуа захотелось пить. Он встал и подошел к колодку, около которого была теперь только одна женщина, пожилая, худая, в затрапезном платье. Она с усилием вытягивала тяжелую бадью.
– Дай мне напиться… – сказал ей Иешуа.
Она в тупом удивлении вскинула на него свои черные, уже увядшие глаза.
– Да ведь ты галилеянин… – сказал она. – Как же ты решаешься просить воды у самаритянки? Отцы наши поклонялись на этой вот горе, а вы говорите, что поклоняться надо только в Иерусалиме…
И сразу расправила душа его крылья.
– Поверь мне, – задушевно сказал он, – что наступает время и уже наступило, когда и не на этой горе, и не в Иерусалиме будут люди поклоняться Отцу – они будут поклоняться Ему в духе и истине, ибо только таких поклонников и ищет себе Отец… Бог есть дух… – чувствуя в душе привычное торжественное и радостное разгорание священного огня, сказал он. – И поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…
Женщина тупо, не понимая, смотрела на него.
– Ну, коли так, попей, пожалуй… – неловко сказала она. – Воды в колодце много…
Иешуа с удовольствием выпил холодной воды и, вытирая рукавом серебряные капли, которые повисли на его вьющейся бородке и на усах, почувствовал, как в душе его зашевелились те новые мысли, которые и радовали, и смущали его…
– Пьющий эту воду возжаждет вновь… – сказал он, поблагодарив самаритянку. – Но кто будет пить ту воду, которую дам я, тот не будет жаждать вовек, ибо моя вода – источник, текущий в жизнь вечную…
Самаритянка, чувствуя неприятное стеснение, улыбнулась своими желтыми, порчеными зубами и, желая показать, что она понимает шутку и может поддержать разговор с кем угодно, отвечала:
– Ну, так и дай мне твоей воды, чтобы не ходить мне сюда на колодец каждый день…
Но он уже не слыхал ее; уставив в землю свои лучистые глаза, он задумался над тем, что только что высказал. При виде этой, явно не понимающей его женщины, он почувствовал то, что не раз чувствовал при своих выступлениях и среди колонн иерусалимского храма, и у себя в Галилее, и среди самых, по-видимому, близких людей: они не слышали его, как будто бы он говорил на каком-то совсем им чужом языке, а те, которые как будто слышали, те определенно слышали свое что-то, а не то, что он говорил. Эта исхудалая женщина в затрапезном платье, с жилистой шеей, с тупым недоумением в уставших глазах была точно прообразом всех людей, точно каким-то предостережением. И он, лучисто глядя перед собой, думал, а она шла по городку и останавливалась, и говорила всем:
– Диковина! Сидит у колодца какой-то то ли насмешник какой, то ли не в своем уме маленько… Чего ты, говорит, на колодец сюда таскаешься? Хочешь, говорит, я тебе такой воды дам, что никогда не возжаждешь? Так что, говорю, давай, и очень бы, мол, хорошо… И так мне жутко стало, что я скорей назад… Какой-то неуютный, право…
Возвращавшиеся с покупками галилеяне видели издали, что их учитель говорит с женщиною, и были удивлены: всякий правоверный иудей почел бы за величайший позор говорить на людях не только с незнакомой женщиной, но даже со своей собственной женой… А когда подошли они ближе, вокруг Иешуа была уже толпа и он говорил ей о том, чем переполнена была его душа до краев – говорил людям, пытаясь открыть им глаза, говорил себе, точно проверяя словами ту истину, которая, открываясь ему все более и более, все более и более захватывала его в свою власть… А над солнечной землей в предчувствии весны кружились пегие аисты и откуда-то теплый ветерок доносил временами нежный запах фиалки…