355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Евангелие от Фомы » Текст книги (страница 11)
Евангелие от Фомы
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:24

Текст книги "Евангелие от Фомы"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

XXI

Ему хотелось замкнуться у себя в Назарете, побыть одному, привести все в ясность. Кроме того, нужно ему было приналечь и на работу. Мать и братья хмурились на постоянные скитания его, а иногда и высказывали ему свое неудовольствие: если хочешь есть, так сам становись за верстак или на пашню иди… И он, рабочий человек, чувствовал, что они правы, хотя их неудовольствие и огорчало его: не для себя он добивается чего-нибудь, а ищет освобождения для всех людей… Он молча становился за работу, и в то время как топор мерными, ловкими ударами обтесывал смолистую, пахучую балку, или, не торопясь, шагал он по мягкой земле с дорбаном в руках за медлительными волами на пашне, его душа делала свое дело…

Но сосредоточиться ему не давали, его отрывали и от верстака, и с пашни, и от его дум: то придет Иоанна из Тивериады послушать его, то тихий, милый горбун с матерью, то кто-нибудь из капернаумцев заглянет, – они уже звали себя его учениками – чтобы рассказать о своей деятельности, которую они развивали как-то уже помимо его: сговаривались с учениками Иоханана Крестителя, проповедовали что-то и даже, как говорили, крестили сами! Он видел, что все эти их призывы к покаянию, все эти обличения богатых и законников, все эти горячие обещания скорого наступления царствия Божия, когда все будет у всех общее и всем будет хорошо, что все это не выражает, а уродует его мысль, но он чувствовал, что остановить их у него нет сил. Да и жила надежда, что эта подготовка душ не вредна, что, когда они разбудят немного людей, выступит он уже с тем окончательным, спасающим словом, которое вот-вот ему откроется…

Приходили люди совсем незнакомые, иногда даже издалека, проверить в личной беседе те слухи, которые ходили о нем; приводили больных, чтобы он исцелил их, так как несколько случаев исцеления – по ессейскому Сэфэр-Рэфуоту – прославили его; приходили несчастные, чтобы он утешил их, ибо был он человек душевный и мягкий, и умел убаюкать страждущую душу человеческую.

Зима в Галилее довольно свежа и потому всех этих людей, тянущихся к нему со всех сторон, нужно было принимать в тесном доме, что при всем гостеприимстве, свойственном галилеянам, чрезвычайно стесняло домашних. А кроме того, и угостить гостей всегда было нужно, а это становилось накладно. Все более хмурились и жители Назарета: эти постоянные приходы и отходы людей посторонних, эти споры, эти слухи, эти сплетни, все это мешало им в их немножко сонной деревенской жизни… А потом и зависть говорила: какой-то там плотник, а поди-ка, как тоже возвышается! И опасались они быть втянутыми в какую-нибудь историю, за которую придется потом рассчитываться с римлянами или с Иродом…

Стояли холодные, бурные, с перемежающимися ливнями зимние дни. Все были хмуры и раздражены. Иешуа тоже был настроен тоскливо. В такие часы он сомневался в правильности избранного им пути и испытывал острое желание бросить все раз навсегда и уйти от всех и от всего, уйти с Мириам, о которой часто тосковало его сердце. Иногда в воображении его вставал и колдовской образ рыжеволосой красавицы, которая тогда в слезах сидела в пыли у ног его… Говорили, что она бросила все и поселилась в Магдале, в бедной хижинке какой-то дальней родственницы… Но думать о ней он не хотел и снова тоскливой мечтой своей возвращался он в маленький домик, в Вифанию, под старую смоковницу или в ту убогую горницу, где звездной ночью Мириам сказала ему все… Он хочет счастья для всех людей, но вот делает несчастным самого дорогого ему человека, милую девушку…

Бросив верстак, вялый и хмурый, он, понурившись, сидел у тлеющего очага. В доме было холодно и серо. Мать пряла волну. У двери брат Иаков тесал топором суковатые кедровые колья. От него остро пахло потом, и было неприятно это тупое, недовольное лицо. Под верстаком возились со стружками его двое ребят, – он был вдов – а в углу блеяли и блестели своими желтыми глазами новорожденные ягнята, от которых шла густая и острая вонь…

Дверь отворилась. В комнату ворвался сырой, пахнущий дождем ветер.

– Шелом!

На пороге стояли Иона и Иегудиил, мокрые, с грязными ногами.

– Шелом! – вяло отвечали Иешуа и Мириам.

Иаков только сердито сдвинул брови и еще усерднее стал строгать свои колья, как бы желая сказать, что, может быть, какие иные дармоеды и могут шляться неизвестно зачем по чужим людям, но он, Иаков, свое дело знает.

Иешуа сделал над собой усилие и ласковее предложил гостям посушиться у огня, в который он подбросил стружек и дров. Мириам раскидывала умом, что бы предложить им на угощение попроще: в самом деле, гости Иешуа становились накладны…

– Откуда Бог несет? – спросил Иешуа.

– Да везде побывали понемногу… – уклончиво отвечал Иона, развертывая насквозь промокшую чалму у огня. – Но больше всего вокруг Иерусалима были. Элеазара видели. Велели все тебе привет их передать: и Элеазар, и Марфа, и Мириам…

По душе Иешуа прошла горячая волна, глаза его просияли, и запела душа милое имя… Все его думы и заботы показались ему более, чем когда-либо серым, ненужным, ничтожным наваждением.

– Ну, как они там живут?

– Да живут потихоньку…

Мириам, извинившись, предложила гостям скромное угощение: сыру козьего, хлеба да маслин. Иаков все молчал и ожесточенно взвизгивал по доске его рубанок… Гости в беседе были как-то осторожны. Иегудиил только все густые брови свои хмурил и был нетерпелив.

– Ну, что же все-таки нового там? – спросил Иешуа, только чтобы сказать что-нибудь.

– Да особенно ничего, пожалуй, и нет… – отвечал Иона и, помолчав, прибавил: – Большой разговор о тебе в народе идет.

– Обо мне?

– Да… – кивнул тот головой. – Вчера в Сихеме слышали мы, что ты на свадьбе в Кане воду в вино на глазах у всех превратил, а в Сихеме обещал будто дать всем такой воды, что и пить никогда больше не захочешь…

Он засмеялся…

Иаков, продолжая строгать, презрительно сопел. Мириам за прялкой укоризненно покачала головой:

– И кому это нужно выдумывать все это?! И снова вспомнилась Иешуа, как какое-то глухое и строгое предостережение, пожилая женщина с жилистой шеей, в затрапезном платье, у колодца в Сихеме. Он хотел приоткрыть ей правду о светлом величии Бога, единого для всех, и эта правда его возвратилась вот к нему в виде уродливого слуха: лилия полей превратилась в жабу…

Иегудиил нахмурил свои густые брови и метнул недовольный взгляд на Иону.

– Чем побаски-то эти разводить, ты бы лучше о деле-то говорил… – сказал он хмуро. – Не за пустяками ведь мы грязь месили…

– Погоди, будет время и для дела… – запивая ячменные лепешки молоком, примирительно сказал покладистый Иона. – А, может, и правда твоя. Ну, будем говорить напрямки… – обратился он к Иешуа. – Наши думают, что не следовало бы тебе, забившись в Назарете, сидеть. Народ любит слушать тебя, о тебе заговорили, и следовало бы тебе браться за большое дело… Когда ты был с нами, ты что-то все помалкивал да подумакивал, а теперь вот заговорил… А иное время языком можно больше сделать, чем мечом, а ежели языком да мечом сразу, так и вовсе хорошо…

Иаков бросил строгать и, нахмурившись, слушал. И Мириам встревожилась.

– За какое дело? – спросил Иешуа, подбрасывая в огонь дров.

– Сам знаешь, за какое… – отвечал Иона. – Поднять народ теперь ничего не стоит: везде кипит…

– Ну, вот что… – переглянувшись с встревоженной матерью, вдруг решительно выступил Иаков. – Поднимать народ или не поднимать, это вы разбирайте сами, наше дело тут сторона, а только затевать эти дела в нашем доме мы не допустим… Так, мать? Вы сегодня здесь, а завтра вас и с собаками не сыщешь, а мы…

Дверь резко открылась, и в дом быстро вошел Симон из Каны, на свадьбе которого так недавно пировал Иешуа. Лицо его было встревожено и бледно. Он быстро огляделся, бросил наскоро «шелом!» и тотчас же обратился к Иешуа:

– Тебе уйти, Иешуа, надо… – сказал он. – И поскорее…

– Что такое?! – вытянули все шеи.

– Пришел я сегодня по утру из Каны с Иосией-бен-Шеттах, – быстро и тревожно заговорил Симон, – ну, тот, толстый, что на свадьбе моей тогда плясал… Он затевает постройки какие-то, так артель рабочих набрать здесь задумал… Не успели мы и обсушиться, как следует, как вдруг увидал Иосия, идут по дороге вот эти двое… – указал он на Иону и Иегудиила. – И так весь сразу и закипел: разбойники это, кричит, хоть голову сейчас на отсечение дам!.. Они, кричит, меня на дороге иерихонской остановили и ограбили дочиста!.. Сбежались на крик соседи – дальше, больше… В синагогу бросились… А там заседание как раз шло – о тебе говорили…

– Обо мне? – удивился Иешуа. – Чем я им не угодил?

– А в последнюю Субботу ты, говорят, выступал там со словом и будто не так что-то о законе сказал… – все так же быстро продолжал Симон. – Ну, и рассуждали, что с тобой сделать. А тут вдруг поселяне с бен-Шеттахом с криком ворвались в синагогу: к Иешуа-де двое разбойников прошло!.. И давай все тут орать против тебя: один кричит, что ты воду какую-то новую похвалялся в Сихеме в три дня провести, другой, что ты где-то мертвую женщину из гроба поднял, третий, что ты в своих шатаниях колдовать научился и с бесами снюхался… И все орут, что довольно, что надоела им вся эта возня и смута… А бен-Шаттах кричит, чтобы скорее разбойников его захватить… Я оставил в синагоге брата Исаака, а сам скорей прибежал предупредить тебя… Лучше тебе уйти куда пока…

– Да, дело плохо… – проговорил Иегудиил, нащупывая под плащом короткий меч. – Это правда, что раз мы, оголодав, потрусили его маленько под Иерихоном… Надо убраться…

– И с Богом!.. – закричал Иаков. – Житья от вас никакого не стало!.. И ты, брат, иди! Нам вместе жить нельзя… У меня дети, и я завсегда около матери… И потому уходи от греха…

Не успел он договорить этих слов, как в дверь ворвался весь бледный Исаак.

– Спасайся, Иешуа!.. – крикнул он. – Синагога приговорила тебя к смерти!

– Да будет тебе… – печально проговорил Иешуа. – Никакая синагога не может приговорить никого к смерти… Это не закон…

Все живо напали на него.

– Не закон! – кричали на него вперебой. – Кто на них за это взыскивать станет? Еще похвалят за усердие… Ты всем насолил…

– Я тебе говорю: топоры и колья разбирают, чтобы идти на тебя…

В плохо притворенную дверь послышался взрыв диких криков вдали…

– Уходи, уходи… – побледнев, проговорила мать, подавая ему его старый плащ. – Через сад на гумно, а там в заросли… А успокоится все, опять придешь… Да не мешкай ты так!

Иешуа с повстанцами, побледневший и еще более потухший, торопливо вышел в густой и мокрый сад. От синагоги несся дикий крик толпы. Он сделал знак повстанцам, и все они затаились за старой, полуразвалившейся ригой соседа. Шум толпы приближался. Из чащи колючки, которою обросла рига, они увидели, как по грязной, размокшей дороге валила к дому Иешуа вооруженная кольями и топорами толпа. И странно было Иешуа видеть эти знакомые с детства лица: исступленные, с сумасшедшими глазами и орущими неизвестно что ртами. И впереди всех, красный от натуги, сипло кричал что-то толстый бен-Шеттах…

– Нет, бить не надо! – сипло кричал он. – О паршивую собаку нечего рук марать… А отведем всех вон на эту скалу и – головой вниз… Пускай все думают, что сами в тумане разбились…

– Верно! Правильно!.. – кричали вперебой голоса. – Никакого покоя не стало… Чудо! А почему он у себя в Назарете никаких чудес не делает?! Обман один!.. А по дорогам от разбоя ни пройти, ни проехать… Хочешь дела такие заводить, заводи, а других не путай…

С криками, чавкая ногами по жирной грязи, толпа прокатила мимо. Иешуа сделал повстанцам знак и в непогожих сумерках все трое пробрались зарослями на холодно сияющую лужами дорогу. В душе Иешуа была черная горечь, такая, что не хотелось ни говорить, ни смотреть, ни жить. На повороте полевой дороги он остановился и поднял опущенную голову.

– Ну, вы идите, куда хотите… – сказал он. – А я пойду… я хочу быть один…

– Иешуа, мы пришли за тобой… – настойчиво сказал Иона. – Тебя наши ждут… Ты пойдешь с проповедью твоей по всей стране, народ повалит за тобой, а мы, когда нужно, поддержим тебя…

Иешуа весь содрогнулся, точно от холода.

– Никуда я не пойду… – уныло сказал он. – Оставьте меня…

И, прежде чем те могли сказать ему слово, он обернулся и, повесив голову, пошел грязной дорогой в мутную, непогожую, неприветную даль…

– Иешуа… Слушай…

Он не обернулся…

XXII

Манасия переживал тяжелые дни. Мириам исчезла из Иерусалима, и он тосковал по ней день и ночь. Он уже давно любил ее и остро мучился, как ее прошлым, так и настоящим: для нее в душе его теплился никем не зримый алтарек, но божество этого алтаря было осквернено. Вся душа его обливалась кровью и желчью при думе о ней… Конечно, она ушла за этим галилеянином, который сказал тогда ему эти странные, так взволновавшие его слова. Он от всех скрывал это впечатление под пренебрежительной улыбкой, но сам непрестанно думал о том, что он около этого рабби видел и слышал. И вот молодой пророк отнял у него ту, которая была для него всего дороже… Он не пил, не ел, не спал и точно не замечал сочувственно-внимательных глаз отца, которые иногда останавливались на его поблекшем лице…

В течение последних пятидесяти лет верховные жрецы почти все без исключения выходили из знатной, богатой и очень влиятельной семьи Ханана. Была только одна семья Боэтия, которая могла отчасти оспаривать первенство у семьи Ханана, но так как происхождение ее было не очень почтенно, то они не так и уважались, как члены семьи Ханана. Все пятеро сыновей Ханана занимали один за другим место первосвященника, а теперь в этой должности ходил его зять, рабби Каиафа, назначенный на это место прокуратором Валерием Гратом. Таким образом, место первосвященника стало в этой влиятельной семье как бы наследственным. За рабби Каиафой, конечно, стоял все тот же Ханан, старый, упрямый садукей, который, скрываясь в тени, был подлинным главой партии храмовников…

Рабби Каиафа шел жизнью под маской, которую, не спрашивая о его желании, надел на него Рок. Наружно это был первосвященник во всем блеске и величии своего сана, а внутри это был не злой и очень уставший человек, который давно уже растерял на путях жизни всякую веру и, если продолжал он идти пустыней жизни, то больше всего из любопытства: а что из всего этого выйдет? Но знал он твердо, что ничего хорошего выйти не может… Он был очень привязан к своему единственному сыну Манасии и то, что тот, явно страдая, не говорит ему ничего, очень тяготило старика и еще более усиливало то чувство одиночества, которое с годами он чувствовал все сильнее и от которого он уходил в мир мысли.

С самых молодых лет Каиафа усердно взялся за науку и постиг все, что только в его время, в его стране и в его положении постичь было можно. Из математики он знал четыре правила арифметики; естественная история вся сводилась к рассказам о всяких животных, в которых действительность смешивалась с самым ярким вымыслом; космография, география и астрономия представляли из себя ряд бессвязных сказок, которые не выдерживали ни малейшего прикосновения ума, хоть немножко критического. Так рабби учили, что нужно пятьсот лет, чтобы с плоской и твердой, стоящей в центре мироздания земли добраться до твердого неба, в центре которого обитает Бог. А в центре земли лежит Палестина с ее избранным народом, окруженная землями языческими или «областью приморской», а за морем, охватывающим землю со всех сторон, нет ничего. В небе проделаны окна, через которые идет дождь, а земля орошается семью – это число евреи очень любили – реками… Много времени отдавали рабби медицине. В болезни они видели или наказание Божие за грехи самого больного или его родителей, или же болезнь эта была результатом влияния злых духов. Для лечения употреблялись разные травы, заклинания и молитвы. Женщину, страдающую кровотечениями, рабби лечили, например, так: «Вырой семь ямок и сожги в них по виноградному чубуку, не старше четырех лет, однако, и пусть женщина с чашей вина в руках подходит по очереди к этим ямкам и садится около них, а ей говори: „Да покинет тебя болезнь твоя!..“

И все это прошел в молодые годы любознательный Каиафа, подвел черту и под чертой была – улыбка.

Немало лет отдал он изучению писаний, как древних, так и современных ему произведений еврейской литературы. Противоречия, наивности и неясности древних скоро утомили его и заставили потерять всякий вкус к ним. Чем-то ребяческим казались ему эти бессильные, тысячелетние вопли против власти, против жреца, а в особенности против богача, вопли, из которых решительно ничего не вышло да и никогда, вероятно, не выйдет… Не лучше обстояло дело и с писаниями современников. В эту эпоху появились псалмы, которые приписывались Соломону, отрывки из странных книг Сивиллы, книга Еноха, Вознесение Моисея, книга Юбилеев, четвертая книга Эздры и Таргумы, то есть пространные толкования священных книг. Все эти произведения немногим отличались от писаний древних: та же узость горизонта, тот же сумбур понятий, те же вопли… Каиафа прекрасно владел латинским и греческим языком и в области литературы и философии языческой был совсем своим человеком. Правда, и тут в конечном счете всех блужданий ума человеческого была лишь суета сует и томление духа, как говорил в своем Кохэлэт его дед, но тут, по крайней мере, часто давала наслаждение сама форма этой бесплодной игры мысли человеческой… И недавняя история с Кохэлэт, который в искаженном каким-то невеждой виде неожиданно вошел в цикл священных книг еврейского народа, заставляла старого рабби во всех этих делах держаться еще более осторожно. И тут была черта, а под чертой – печальная улыбка…

В последнее время старый Каиафа пристрастился к записыванию своих мыслей и всего пережитого. Целыми часами в тиши ночей этот красивый старик с большой, белой бородой и с глазами, которые, казалось, знали все, этот точно закованный в золотые латы гордец-садукей в тихом сиянии светильника неустанно водил своим каламом по пергаменту. Так было и в эту вешнюю ночь…

«…Человек не есть господин своей судьбы, – набрасывал черным, четким узором старый первосвященник на пергамент, – но безвольный раб, игрушка слепых, неодолимых сил, движение которых в себе чувствует всякий внимательный человек, но имени которых не знает никто. Если я видел приятный сон, – а видеть его или не видеть не в моей власти, – то, восстав, я нахожусь под его влиянием и все мне удается, и жизнь кажется если не раем, то преддверием к нему. А то встанешь – неизвестно почему – усталый и мрачный, все валится из рук и хочется не жить. Звездочеты говорят, что даже далекие звезды, и те влияют на судьбу человека. Так если я послушный раб далекой звезды, – даже не зная, какой именно… – то что же с меня и спрашивать?

И как верно то, что недавно говорил я сыну Манасии об извечном споре Бога с Сатаной! Как не понять, что спор этот бесплоден, ибо победить окончательно не может ни тот, ни другой. Вынь одного из них из вечной игры жизни, и жизни не будет. Борьба Бога с Сатаной или Сатаны с Богом и есть единственное содержание всей этой пестрой жизни, которая так пьянит смертных. Если нет Сатаны, то нет и Бога, и если нет Бога, то нет и равносильного Ему Сатаны. И на что эта бесплодная борьба их, я не знаю, как не знает никто…»

Но что-то мешало ему сосредоточиться на этих печальных мыслях своих в эту вешнюю ночь. Он опустил калам и нахмурил брови: что такое? В чем дело? И понял: его тревожит мысль о сыне. Мальчик точно сгорает на невидимом огне и – молчит. Затосковало сердце: почему молчит он?

И Каиафа, вздохнув, с усилием поднялся с подушек и, взяв маленький, весь заплетенный дорогой резьбой светильник, осторожно, стараясь не шуметь, пошел темными покоями. И, остановившись у дверей сына, прислушался. Юноша стонал и беспокойно метался. Первосвященник осторожно отодвинул тяжелую ковровую завесу – раскинув руки, Манасия тревожно спал на своем ложе. Догорающий светильник слабо освещал бледное, осунувшееся лицо. И в горьком изгибе приоткрылись губы…

– Мириам, Мириам… – вдруг в тоске проговорил он.

«Женщина… – подумал Каиафа. – Ничего не поделаешь: через это должны пройти все…»

И, стоя над своим спящим сыном, старый первосвященник перебирал в своем уме все знакомые семьи, но не нашел никакой Мириам, по которой мог бы страдать его мальчик. И опять сжалась душа: он мог бы сказать отцу все…

Точно томимый какою-то тяжестью, Манасия глубоко вздохнул, быстро проговорил несколько непонятных слов, раскрыл глаза и – увидал отца. На его лице не отразилось ни радости, ни улыбки – только удивление: зачем отец здесь об эту пору? Из вежливости он приподнялся и сел на своем ложе. И отец со светильником в руке мягко и грустно смотрел на него из-под густых бровей…

– Манасия, сын… – ласково сказал он. – Я давно замечаю, что ты страдаешь. В чем дело? Отчего не скажешь ты ничего своему отцу?

Манасия опустил голову.

– Я думаю, что ты не в состоянии помочь мне, отец… – не подымая глаз, отвечал Манасия с усилием. – Я помню, что в деле Иоханана Крестителя ты, первосвященник, оказался бессилен, как ребенок…

– В этом ты прав, сын мой… – незаметно вздохнул старик. – Жизнь смеется и над первосвященниками. Но все же… может быть, я мог бы помочь тебе?

Манасия покачал головою, но молчал.

– Кто эта Мириам, образ которой тревожит твой сон?.. – тихо спросил отец.

Сын с удивлением поднял на него глаза.

– Откуда ты знаешь это?

– Не бойся: чуда здесь никакого нет… – улыбнулся Каиафа. – Когда я вошел к тебе, ты в сновидении звал ее… Кто она?

– Кто она?.. – горько усмехнулся Манасия. – Я не знаю, как тебе ответить на это… Ее знает весь Иерусалим… Она блудница…

– Рыжеволосая?! Галилеянка?!

– Да…

– Так о чем же тут скорбеть?! Возьми золота и иди к ней…

– Золота!.. – горько рассмеялся Манасия. – Мне всю ее надо – что может сделать тут золото?! Да она и ушла…

– Как ушла? Куда?

– Я не знаю… – в тоске отвечал сын. – Между мной с моим золотом, с одной стороны, и добром, с другой, она, блудница, выбрала, не колеблясь, добро…

– Добро? А ты можешь сказать, что такое добро?

– Отчего же?

– Оттого, что я, втрое старше тебя, не знаю этого… – сказал Каиафа, поставив светильник и опускаясь на подушки. – Шел один путник дорогой и увидал ребеночка, который жалобно, из последних сил, плакал от голода, один, всеми брошенный. Путник накормил его и взял к себе, вырастил и поставил на ноги. И из ребеночка этого вырос великий кровопийца – вроде, например, Вараввы, который свирепствует теперь по всей стране. И вот раз тою же дорогой проходил любимый сын того же путника, поспешая к своему умирающему отцу. Разбойник напал на него, ограбил, измучил и убил. И умирающий старик-благодетель в последний час свой узнал о страшной гибели своего любимого сына от руки того, кого он некогда спас от страданий и смерти и от которого страдали и плакали теперь тысячи людей… Так вот: спасая тогда голодного ребеночка, добро он делал или не добро?

– Добро… – не совсем уверенно отвечал Манасия.

– Но как же может из добра вырасти зло? – пристально посмотрел на него отец. – Разве может голубка породить ехидну? Нет, я думаю, что путник не знал, что он делает, добро или зло, как не знаем этого и мы, путники по пустыням жизни…

Манасия почти враждебно посмотрел на отца.

– Но скажи мне откровенно, от всей души, отец… – сказал он. – Сердцем-то ты различаешь разницу между добром и злом или нет?

– Сердце различает…

– Ну?

– Но сердце слепое и ошибается, как видим мы в притче о голодном ребеночке… – сказал Каифа. – Сердце ошибается всегда, принимая призраки, сны свои за действительность, как, несомненно, ошиблась твоя златокудрая Мириам, оказав предпочтение какому-то добру перед тобой. Какое же это добро, если ты, человек, от него страдаешь?! Она пошла не за добром, но за миражом, который показался ей более обольстительным, чем ты с твоим золотом… Она, вероятно, очень скоро убедится в том, что ошиблась и, может быть, вернется к тебе…

– Тоже миражу?

– Тоже миражу. И, может быть, и здесь скоро убедится, что она ошиблась… А как же иначе?

– Но тогда и я для тебя мираж. Что же ты так тревожишься обо мне?

– Homo sum et nihil humanum a me alienum puto…

И первосвященник поник своей белой головой…

Манасия замкнулся в себя, далекий и холодный. Уроки отца отталкивали его… И скоро Каиафа, подавив вздох, тяжело поднялся и, устало передвигая старыми ногами пышными покоями пошел к себе. Печально было на душе у старого первосвященника…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю