355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Полуянов » Одолень-трава » Текст книги (страница 6)
Одолень-трава
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:45

Текст книги "Одолень-трава"


Автор книги: Иван Полуянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Глава XI
Двинские полки

Дни напролет одно и то же: «Эй, юнга, куда провалился, Осип зовет! «Походя спишь, марш грузить дрова!» Эй да эй, передохнуть некогда. Я повару Осипу чищу картошку. Мою кубрики, таскаю увесистые поленья к кочегарке, в салон штабным подаю чай. И туда – я, и сюда – я. Рвусь на части, все равно не поспеваю. И то швабру утоплю за бортом, то впопыхах поскользнусь на палубе – стаканы с подноса вдребезги.

Шипела, ворочала сверкающий стальной вал машина. Гнались и, как ни рьяно бухал буксир колесами, обгоняли нас облака – легкие, пушисто растрепанные или сменявшие их низкие, с провисшими днищами тучи, откуда кропил дождь по палубе, по чехлам орудий. Бурая, мутная вода, опрокинув в себя берега, колыхала в заливах-полоях отражение береговых отвесных круч, яркий багрянец осин и желтое полымя березников.

В Раменье сейчас овины топят!

У меня с лета ольховые дрова заготовлены. И березовые подходящие, чад от них только деготный, липучий. Еловые дрова всего хуже: сильно искрят, гумно спалить недолго.


Разведешь в овине огонь и айда за репой в огород. Есть ли что на свете слаще репы, испеченной в овинной каменке? Принес с гряд репы. Теплинка разгорелась, дух хлебный пошел от просыхающих снопов… Во-во, про него говорится: Русью пахнет! Темно в овине – глаз коли. Ребятишек набилось к огню, ждут, когда репа упреет, и боязно им потемок, и, чтобы пуще страху нагнать, станешь им бывальщины рассказывать. Про то, как бабке Сидоровне русалка в Талице померещилась: ну-ка кромешница, звала Сидориху плясать! Или о том, как Овдокшу раз леший в заполье блудил: трезвый был Овдокша, рюмочкой и оскоромился на Выселках! Из года в год одни и те же рассказы, но не наскучат они, бывало, ребятишкам. А над овином звезды мигают. Сычи гуменные поухивают…

Носом резал колесник двинские полой, плицы взбивали пену, за кормой расстилая высокие валы.

Бушлат на мне флотский, ботинки с обмотками. И я смывал с бушлата кровь, дыру штопал, прорванную осколком… Чего уж, бои! Убивают, чего уж! Сегодня – ты, завтра – я. Может, и наоборот. Все может быть.

Деревня впереди объявилась.

Машут от изб платки и картузы.

– Коля! – протяжно дозывался повар Осип. – Где мама, Коля?

– Лен дергает, – летел от изб к колеснику детский голосок. – Чего ей говорить-то?

– Жив, мол, здоров и кланяюсь. Малининых известите: Антон Семенович ранен. В Котлас увезли, в лазарет.

В крученых струях быстрины мелькает желтый лист, будто золотая рыбка расплескалась. Чего тебе, Федька, надо, попроси. Ну да, у нее, у золотой.

Чего вот попросить?


* * *

Затрезвонил колокол. Боевая тревога!

Топоча по трапам, выскакивали из кубриков бойцы, занимали места за мешками с песком, за штабелями дров. Артиллеристы сдирали чехлы с орудий.

Павлин Виноградов стремительно – полы плаща развеваются – прошел к рубке с медным, знаменитым на всю Двину командирским рупором. В уголке крепко сжатого рта папироса, сыплет по ветру искры. На груди бинокль. По боку бьет маузер в деревянной кобуре.

– Шарф забыл, – поспевала за ним жена. – Ты же нисколько не бережешься.

Женат командующий. Возле трубы сохнут пеленки, треплет их низовой ветер-свежак. Семейный он. Павлин Федорович.

– Леля, немедленно вниз. Быстро на нижнюю палубу!

У Ольги Владимировны морщится подбородок. Она совсем молоденькая, мы ее зовем Лелей. Тоненькую миловидную девчонку с питерской окраины, которую судьба свела с каторжанином, забросила на Двину, на утлый буксир, где все равны – сегодня ты, а завтра я останусь на берегу под холмиком горькой земли…

– Ну, ну. – Виноградов взял от Лели шарф, неловко, путаясь в ремнях бинокля, обмотал шею. – Не трусь, Леля, я ж от пуль завороженный! Ну, ну, зачем сырость?

Леля ему по плечо. Ресницы у нее мокрые.

Суда выплывают из-за поворота. Чужие на мачте флаги, крестатые и полосатые. Жарко будет!

Против нас винтовая бронированная канонерка и буксир с баржой, на которой установлено дальнобойное орудие. Перевес у них. Да чего уж, нам не привыкать.

Клубочки дыма вспухли на канонерке, ее орудия открыли огонь. И пошло… поехало! Снаряды в нас, и пули, и осколки. Общая у нас доля, одна на всех. Если хоть один снаряд из тяжелых залепит в заезженную нашу колесную лохань, пойдет она на дно, черпнув бортами.

Шлепаем плицами – тощая долговязая труба, несуразные по хлипкой комплекции высокие колеса. Хоть бы хны, лезем на рожон!

Поднял волну двинский свежак, холодно и зябко на палубе, стылые валы бьют в борта. Спереди, сзади, по бокам всплески. Остервенело визжат осколки, осыпают палубу и надстройки.

– По мировой контре-е, – зычно раскатывается из медного рупора, – носовое… пли!

Рявкает пушка. Попади, не промажь, милая… Дай им! Да-ай!

Огнем и собою прикрываем мы деревеньки: изгороди косые в полях, на полосах суслоны, у изб на шестах скворечни. Кроме нас, нет на Двине заслона на сотни верст, поди, до Красноборска.

На белой поварской куртке Осипа расплылось красное пятно. «Коля, Колюшка!..» А изо рта кровь струей. Грянул у борта снаряд, выше трубы выплеснулся столб воды. Накренясь, содрогнулся буксир, колесо крутанулось по воздуху, и валом студеным, хлынувшим на палубу, смыло стреляные гильзы, смыло Осипа за борт.

Косицы волос липнут ко лбу, блестят от пота скулы – мечется по буксиру командующий.

– Огня! Больше огня!

За очками бешено горят глаза. Скулы как выбелены. Кривится рот.

Берег – круча алебастровая, слоеная; хвойник дремучий в брызгах оранжевых осин. Плес широкий, свинцово-серый, в бурых буграх, в морщинах ряби… Все-все гремит требовательно: огня!

Шейка приклада была теплая. В себя я вобрал остывающее тепло чужих рук, оно опалило меня, сердце застучало гулко, и стало мне легко и не страшно.

Бушлат на мне с чужого плеча: табак во швах карманов. Чужие на мне ботинки с обмотками… Нет, теперь это мое!

Поймал в прорезь прицела на канонерке китель, погоны и пуговицы светлые… Нажать спуск – это просто. Чего ж ты, бей! Молился на трехдюймовку: не промажь, милая! А сам что?

Попятилась, дала задний ход канонерка.

Шлейф дыма пустил буксир, потянув за собой баржу с орудием.

Скорчившись – руки трясутся, – я нажал спуск. Напряглось во мне что-то и оборвалось, и я стрелял, стрелял, пот ел глаза, ладонь обжигала раскаленная сталь ствола.

Снова ринулась вперед канонерка, осыпая нас снарядами, поливая из пулеметов. Баржа развернулась, зарявкала тяжелым орудием.

Не своим голосом вскрикнул рядом матрос. Поднялся из-за укрытия, рванул на себе бушлат: «Отгуляли, братва!»

Бросив винтовку, матрос пополз к трапу: белые, остекленевшие глаза, на ухо сползла железная каска.

– Трус! – командующий налетел грозой.

И медным своим рупором по каске, по трусливо вжатой в плечи шее:

– На место, паникер!

В горячке товарищу Павлину под руку не подвернись: увесист у него рупор, медный и помятый.

Летает командующий от пулеметчиков к артиллеристам, от лоцмана в рубке к бойцам, залегшим в укрытиях за дровами и мешками с песком. Одержимый, право! Прошита рубка пулями, осколками, плиты брони в дырах. Кровь на палубе. Попав в нее, осколки злорадно шипят.

Волочит за собой брезентовую сумку Леля:

– Кто ранен? Потерпите, сделаю перевязку.

Внизу, в кубрике плачет ребенок…

У товарища Павлина сломанная дужка очков прикручена белой ниткой. И эти ниточки, и искромсанные осколками пеленки мирят меня и всех с бешеным напором человека в плаще, с медным рупором в руке:

– Огня! Еще огня!

С ходу круто повернув, буксир вдруг юркнул в протоку. Наконец-то команда отступать. Саженей двадцать мы не одолели, заскрежетало под днищем… Мель! Крутятся колеса, задевая о камни. Дрожит и не подается вперед утлая, заезженная лохань.

– Раскачивай, – спокойно послышалось из рупора. – На правый борт ма-арш… На левый… Бодро ходи!

Раскачивали мы буксир, бегая от борта к борту. Снялся он с мели и, изрыгая клубы дыма, зашлепал освобожденно по протоке. Желтые, алые листья сыплются на палубу, они под цвет гильз, под цвет крови на железном настиле.

На повороте в излуке удалось срезать угол, выгадав десяток-другой саженей у канонерки. По прямой она, однако, быстро наверстала упущенное. Винтовая, чего уж. Скорость у ней – не равняй с колесником.

Лоцман, седенький, усатый старичок, перекрестился и попросил рулевого от штурвала:

– Пусти, сынок, я поведу.

Осыпаемый градом осколков, подпрыгивая на волне, когда поблизости разрывался тяжелый снаряд, буксир шлепал колесами, совался вправо и влево, проскакивая, казалось, среди столбов воды и дыма, как в единственные ворота к спасению.

Пули свистят, роют воду тяжелые снаряды…

Вдруг взвилась с буксира белая ракета, и с правого берега, с высокой алебастровой кручи, скрытая лесом, невидимая и недосягаемая, слаженно и мощно громыхнула батарея.

Неужто наши? Откуда здесь взялись?

Застонала канонерка. Поздно! Щепки посыпались от рубки. Ей-ей, я видел – щепки! На барже вспыхнул пожар.

Так вот почему сутками подряд мы крутились на этом участке Двины. Выжидали, дожидались и дождались своего – заманили врага в ловушку, под огонь береговой батареи.


* * *

Устало прилег бортом к берегу буксир. В полое затишек, течение слабое. С кустов после дождя обильная капель: для меня ее стук о воду словно отсчитывает время вахты. Греюсь у трубы, держа винтовку.

Трехлинейная моя, гадал ли я, что попадешь ко мне, храня тепло чужих рук?

Враг становится комар комаром, попав в прорезь прицела на мушку: прихлопни и вытри ладонь. Я стрелял, я хорошо целился в мундиры с погонами и светлыми пуговицами. Сирота, я сирот на свете прибавлял, горя и слез…

Бессонная, пришлепывает о борт волна.

Мне нужно что-то решить. Главное. Самое-самое. Раз и навсегда. Добраться до корней. До сути самой – и решить.

Тяжела… тяжела ты, винтовка трехлинейная, четыре патрона в магазине, пятый в стволе!

– Кто на вахте?

Лязгнул я прикладом о палубу:

– Юнга Достовалов!

В привычке у командующего лично проверять посты.

На руках сын. Игорек. Закутан в одеяло. Видно, не засыпает, отец вынес на свежий воздух.

– Ночь какая! – Павлин Федорович присел в кресло. – Покой, тишина!

Возим мы кресло на судне. В кресле отдохнет на палубе командующий часок-другой, и все. У него вахта без смены.

– Не спит мой Игорек, в папу, наверное!

 
Я юношей выплыл в открытое море.
Тоскою по бурям томим.
И долго я плавал в безбрежном просторе…-
 

нараспев произнес Павлин Федорович. – Это, брат, стихи собственные! Был я в твои годы примерно и сочинял. На столе керосиновая лампа. От завода – по соседству мы жили – гудки паровиков, лязг металла доносится. А я, понимаешь, о море грежу. О свободе и далях безбрежных. Перед каторгой-то, а? Перед порками и кандалами?

Виноградов уложил сверток в кресло, сверху от дождя прикрыл бережно плащом и, потянувшись с хрустом, облокотился о поручни.

– Что-то устается мне. Старею, а? Двадцать восемь лет… Бывало, хватало меня смену на заводе отстоять, в вечернюю школу сбегать и до утра бумагу марать стихами и рассказами. Посещал я Смоленскую рабочую школу. Хорошая школа, педагоги замечательные. Одно время там преподавала Крупская Надежда Константиновна.

Звезды в небе. Дождик пробрызгивает.

– Ну, Федя, ты как, попритерся?

– Пообвык.

На палубу, стуча отчаянно каблуками по трапу, ворвался вестовой.

– Товарищ Виноградов, телеграмма! На Ленина совершено покушение!

Загудел буксир. В ночь, в моросливый дождь слал гудок тревогу на всю Двину, по затонам ее и полоям, по сереньким деревням и полям.

Глава XII
«Пачинка обуви и галош»

Ночи стали долги, а не короче их стежки наши, дорожки путаные. Хорошо, если в какой-нибудь сарай заведут, а то под елкой ночуй.

После восхода в блестках, в узорах инея трава и паучьи сети: к осени идет время.

Сижу у костерка, греюсь. Ты ли это, Чернавушка, – в рванье и отрепьях?

Заяц! Откуда и взялся косой? Листопад, шорохи в лесу. С осин течет, шуршит на земле лист палый, и лопоухому, поди, мнятся шаги зверья. Трусишка, в этом все дело. Листопад выгнал косого к нам на полянку. Добер зайчина, ничего не скажешь. Встал на задние лапы, ушами водит. Хвост у него одуванчиком, толстый нос картошкой. Усы… Парасковья-пятница, распушил усищи, истый казак!

Может, Ольгу Сергеевну разбудить, пусть посмотрит?


Есть фронты, где пушки гремят, пулеметы строчат и в атаку ходят эскадроны – шашки наголо. Есть фронт и тайный. Мы того фронта незримого, тайного частица малая.

Листовки, советские газеты в деревнях. Был налет на штаб, на воздух взлетел склад боеприпасов…

Но вот громом с ясного неба грянуло: измена!

В последний раз телеграфиста Михаила Борисовича видели вместе с Высоковским: от землемера вышел в обнимку с хозяином, оба под хмельком. Ждала у подъезда коляска – кузов плетеный с кожаным верхом. Высоковский подсадил Михаила Борисовича, понеслась коляска, и Высоковский прослезился, платочком махал вслед:

– Миша… Дорогой мой! Не забуду твоей услуги!

Аресты, облавы по уезду катятся волной.

А «грибник» с поганками в корзине? Кто его навел на балаганы, место тайной встречи и совещания подпольщиков?

Высоковский в большой чести у каманов. Нашел себя бывший землемер. На допросах, говорят, сам пытает арестованных. «Я, – в открытую хвастается, – не изменил профессии. Как наделял землей, так и продолжаю. Если большевик, сволочь красная, – получай два аршина земли, без лишней волокиты и без обмана!

Шуршит побитый инеем блеклый лист. Костер стелет в траву прозрачный парок. Тимоха научил нас раскладывать потайные бездымные теплинки. Овдокша на прощанье сунул мне узелок:

– Не встретишь ли где моих?

Гостинцы в узелке. Галета и два-три кусочка сахара.

– Не серчай, – сказал Овдокша. – Я ведь спроста.

Чего серчать? Могу встретить Пелагею с детишками.

В тюрьме, конечно, где еще больше?

Осыпаются березы.

Ситечки паучьих тенет стали как ожерелья: затаял иней на пригреве, блестят на паутинах капли.

Ольга Сергеевна проснулась, подвинулась к огоньку.

Заяц, где ты, косой? Унес ноги с поляны. Дивья ему, всех ему забот – собственную шкуру сберечь.

– Вообрази, Чернавушка, усадьба приснилась! – дрожа в своих лохмотьях, Ольга Сергеевна жалась к костру. – Белые колонны, герб на фронтоне. А пруд дымится и пахнет мятой. Сирень в цвету. Как весной благоухает сирень – восторг! Упоение!

Мои губы занемели, будто на стуже. Кому я собиралась сейчас зайца показать? Экую невидаль – хвост одуванчиком?

Пополам, на двоих у нас с Ольгой Сергеевной стежки-дорожки по закоулкам и последняя корка из нищенской сумы. Но приглядись: и в лаптях она, да не своя.

– Вы барышня, Ольга Сергеевна. Вас небось учили по-французски, на рояле играть по нотам?

– Так что из этого следует?

Глаза ее похолодели.

– Что следует дальше? И по-английски меня учили. И танцевать кадриль. А усадьба была старая, с запущенным парком, посаженным полтораста лет назад. От парка шла на весь дом тишина. «Но и над станом Дмитрия Донского стояла тишина». Ты читала Блока, Чернавушка? «Но и над станом Дмитрия Донского стояла тишина; однако заплакал воевода Боброк, припав ухом к земле: он услышал, как неутешно плачет вдовица, как мать бьется о стремя сына». Ты понимаешь, что я имею в виду?

– Не понимаю, Ольга Сергеевна. Я бестолковая, вы заметили?

Она ворошит веточкой в золе.

– Усадьбу селяне сожгли, сирень вырубили. Крышка рояля досталась Прову. Я была крестной матерью, когда в нашей деревне крестили его сына-первенца. Прибита крышка рояля к хлеву вместо дверей… Мы с братом в четыре руки любили играть. За окном пруд дымился, сирень благоухала, и как чисто, звонко, счастливо сплетались наши голоса с ударами струн:

 
Когда мы в памяти своей
Проходим дальнюю дорогу,
В душе все чувства прежних дней
Вновь оживают понемногу.
 

Понимаешь, Чернавушка? Пруд, сирень, парк старинный, и музыка, и стихи…

– Потому вы в лапти обулись, Ольга Сергеевна, что на рояле больше вам не играть?

Я разобралась: задвижка во всем виновата. Кабы не задвижка – с норовом, проклятая, непрестанно ее заклинивало! – выпустила бы мама Пеструху. Успела бы…

Отец пропадал в волисполкоме. Руки не доходили задвижку починить.

Волисполкомовских дел было у него поверх головы, да еще из уезда, из губернии уполномоченные: товарищ Достовалов, введи в курс…», «Товарищ Достовалов, вы обязаны…» Ну да, представители, может быть, вроде вас, Ольга Сергеевна!

Уколола я ее, напомнила о лаптях и рояле – и самой стало жалко.

Дрожит, к костру жмется.

Ну барышня и барышня. Ишь, на рояле играла.

От дороги донесся шум. Мигом был раскидан костер. Подхватив котомки, мы спрятались в кустах.

Показались из-за поворота дороги верховые. За ними – колонна, по двое в ряд.

Тянется колонна, может, во сто человек. Этап, арестованных гонят в губернию по тракту. Винтовки наперевес у солдат-конвоиров. Чавкают копыта, лязгают удила. Месят грязь сапоги и лапти. – и так всюду, – шептала Ольга Сергеевна. – В Сибири, на Украине. На Дону и Волге. Будто татарское иго вернулось на Русь! Почему же тогда спрашиваешь ты, зачем я в лаптях? Разделить свою судьбу с судьбой своего народа – это и долг, это и счастье, Чернавушка моя строптивая! Только вот лапти я ненавижу. Ненавижу лапти и люблю сирень.


* * *

Наш Городок, по местному присловью, Москвы уголок». На холме, подобно Кремлю, красуется собор, тут и там белеют церкви. Собор обнесен оградой, как стеной. Церквей не сорок сороков, но все же на троицу, на духов день или пасху как зальются колокола, округа малиновым гудом гудела.

Узкой глубокой щелью рассекает город овраг с речушкой, летом пересыхающей насухо, курице не напиться. По кромке берегов, по песчаным осыпям – сосны, сосны и сосны. Они постепенно переходят за городом в обширный бор. Сосны и на улицах. Сосны и тополя. Раскидистые, громадные. Дома преимущественно одноэтажные, карнизы их, околенки и балконы в затейливых узорах деревянной резьбы.

Из каменных зданий, помимо церквей и собора, управы, торговых рядов, выделяется тюрьма. Ссыльные, которых при царе скапливалось в Городке числом не меньше, порой даже больше коренных обывателей, зло называли весь Городок «тюрьмой без крыши».

Окраинные улочки, выводящие прямо в поле, в сосновый бор, залиты вонючей водой. В лужах мокнут сосновые шишки и полинялые листья тополей.

По одной из таких улочек мимо гряд с капустой мы проникли в город.

Перекликались женщины у калиток:

– Молоко нынь почем?

Приплясывая у тумбы, коза жевала афишу:

«Ввиду распространения среди населения Лицами, желающими возбудить тревогу, всевозможных вздорных слухов об одержанных большевиками победах и возможном их приближении, союзное командование, в полном согласии с гражданскими властями Архангельска, постановляет:

Всякое лицо, уличенное в распространении в Архангельске и прилежащих районах ложных известий (могущих вызвать тревогу или смущение среди дружественных союзникам войск), карается в силу существующего ныне положения со всей строгостью закона, то есть смертной казнью.

Генерал Пуль»

Английский генерал пишет приказы для русских городов. Впрочем, нет сейчас на севере нашем англичан, нет американцев, французов, все они каманы. Найдено для них словцо!

Зычно хохоча, каманы гурьбой прошагали – и пусты опять деревянные тротуары. Стороной, по грязи и лужам, шмыгают горожане. Ничего, проворно шмыгают, будто век свой уступали тротуары чужим солдатам.

Задами, мимо сараев, я провела Ольгу Сергеевну на задворки торговых рядов. Пасется под тополями корова в путах. С крыш сараев ребятишки запускают змеев. Будка с вывеской: «Начинка обуви и галош». Мелом одна буква исправлена: «калош». Кому надо, нужный знак эта буковка!

Парасковья-пятница, я ж тут бывала. Ага-ага!

Жили у нас ссыльные, тятя носил ихние сапоги в починку, я с ним напросилась. Сапожничал в будке одноногий инвалид, лысый и густо заросший бородой. Еще учил меня скороговорке: «Чеботарю чеботаря не перечеботаривать». Полную горсть леденцов мне в подол сыпанул. Разве такое забывается?

Вот и он… Ну, конечно, он совсем не изменился за эти годы! И я обратилась смело:

– Подметки набить сколь возьмешь?

Мимо ушей сапожник мой вопрос пропустил: шилом, знай, ковыряет.

Я переглянулась с Ольгой Сергеевной, улыбка у меня сразу поблекла: неласково встречают.

Наконец, истомив нас, сапожник буркнул:

– Задаток вперед. К лаптям, что ль, подметки-то?

Правильно, не сообразили наши с паролем: лапотникам в этой будке делать нечего.

Трехрублевую «николаевку» сапожник проверил на просвет. Гвоздики изо рта в фартук выплюнул. Губами шевеля, долго считал цифры на ассигнации.

– Сходятся… А рисковый вы народ! – метнул сапожник в меня быстрый уклончивый взгляд. – Особливо эта цыганка. Паспорта не надо, вылитый Достовалов! И-их, – вздохнул он. – Гуляете, нет того в уме, что в Москве беда: Ленин убит.

– Как! – вскрикнула Ольга Сергеевна. – Что?

– Пулей! – выкрикнул сапожник. – Из пистолета… Дамочка одна…

Он уковылял на костыле, окна прикрыл ставнями глухо, снаружи замок навесил.

Ленин? Убит?

Час прошел, второй – сидим взаперти. Стемнело, дождь зарядил. У будки побывали старуха и девочка. Бранилась старуха: «Колченогий черт, когда заказ-то будет готов? Девочка в дверь скреблась: «Дядя Прокофий, ты где?»

Сыпал дождь, по кровле будки вычикивая, шумели тополя тоскливо, и напало на меня какое-то отупение, пристроившись на лавочке, забылась незаметно.

Проснулась оттого, что даже сквозь сон почуяла: в будке посторонний! И ему нашептывает Ольга Сергеевна:

– …Не могу не отдать должное: храбр, сметлив. Пользуется авторитетом среди селян. Но сама его ненависть к врагу делает порой его слепым. Наши же задачи иные: тайный бой, когда один… Да, один солдат стоит сотен! Наконец пропаганда. Отнять у врага его солдат – задача посложнее любой. Словом, склонен к откровенной партизанщине. И доверчив… Ах, доверчив! Как безоглядно доверчивы люди открытые, убежденные в своей правоте.

– Не подчиняется – снять, – проговорил мужской голос. – Отсебятина дорого обходится.

Снять? О ком они? Меня осенило: о тяте… Ну, Ольга Сергеевна, мягко стелешь, но жестко спать!

Дробил дождь по кровле. На улице кололи березовые дрова.

Прошуршала мокрая одежда, мужской голос попросил:

– Что вы там принесли?

Вспыхнула спичка. Бледный красноватый огонек осветил мокрую широкополую шляпу.

– «…Именно теперь американские миллиардеры, эти современные рабовладельцы, открыли особенно трагическую страницу в кровавой истории кровавого империализма, дав согласие – все равно, прямое или косвенное, открытое или лицемерно прикрытое, – на вооруженный поход… с целью удушения первой социалистической республики».

Спичка погасла.

– Ленин.

– Я была в Кремле, когда нынче летом левые эсеры подняли мятеж. Войск нет – на фронте. Мятежники захватили центр города, по телеграфу направили во все концы страны воззвание о свержении Советского правительства. Был арестован Дзержинский. На кремлевских площадях рвались снаряды. Но все предложения вооружить рабочих московских заводов Владимир Ильич отклонил: с армией воевать должно армии. Не хотел ненужных жертв. Между тем все висело на волоске, и сам Ильич, мне это говорили потом верные люди, не расставался с браунингом!

Зашелестел мокрый плащ-пелерина.

– Пора, товарищ!

– Я вас провожу, товарищ, – молвила Оля.

Ветер налетал порывами. Хлестал дождь, гулким шумом занимались кроны сосен и тополей.

Возле сарая кто-то колол дрова.


* * *

Дождь на иней, – крестьянская примета. Она оправдывалась.

По квартирам отсиживались господа офицеры гарнизона. Ни зеленое сукно ломберных столиков, ни бильярдная бывшего купеческого клуба с маклером, в своей широкополой шляпе и плаще-пелерине выдававшим себя за короля петроградского бильярда, ни бар – ничто не заманивало их выйти в непогодь.

Патрули прятались в подворотни. У штаба мокли согнанные с деревень подводчики: ну как понадобится куда каманам, они ведь через дорогу и то пешком не ходят!

Высоковский ужинал, когда его вызвали в прихожую. Патрульный в грязной, охлюстанной шинели отрапортовал: Достовалов схвачен на третьем посту.

– Ну? – Высоковский скривился. – Достовалов? Который по счету? Посулили обормотам награду, и тащат черт знает кого.

– Так чего, ваше благородие? – спросил патрульный. – Отпустить, ай как?

Высоковский накинул кожанку, сунул в карман револьвер.

– Идем посмотрю.

Уличные фонари, видимо, залиты. Темень. Дождь высекает пузыри. Поток ревет в овраге.

– Сюда, сюда! – патрульный неуклюже перепрыгивал лужи.

На перекрестке маячили смутные, словно размытые дождем силуэты людей и лошади, запряженной в телегу.

– Ну ясно, из подводчиков… – начал было Высоковский и осекся. Зачем-то отогнул воротник кожанки.

Папаха. Приземистая, широкая фигура…

– Он! – сунул Высоковский руку в карман.

В то же мгновение на него навалились сзади, заламывая руки, и связанного, с кляпом во рту, швырнули в телегу.

Ветер. Стоном стонут тополя и сосны. Хлещет дождь как из ведра, редко-редко где по домам блеснет свет в окнах, и на улицах пусто.

Телега скрылась в проулке. Увязалась было собака за подводой… Отец потом мне рассказывал, что ничего он так не боялся, как того, что своим лаем она переполошит Городок. Лаяла… Громко, очень громко лаяла дворняга! Но Городок – весь-то ничего, в одну улицу, и скоро телега затряслась по кочкам на скотном выгоне. Ездовой в папахе погонял немилосердно. Солдаты едва поспевали бегом. Собака отстала в перелеске их ждали.

– Достовалов? Один? – послышался окрик.

– Прихватил дружка за компанию. Интерес имею вплотную с ним потолковать: какая же гнида против нас ворожит?

– Дерзко! Смело!

– Как умеем, Пахолков. Для себя стараемся.

– Почему меня не поставили в известность? – упрекнул Викентий Пудиевич. – Ум хорошо, а два лучше.

– Хуже! – отрезал Достовалов. – Чую, что и так мне за самоуправство нагорит.

– А чего твой дружок, Григорий, мычит непутево? – подал голос Овдокша.

– Рот онучей заткнут – не песни запоешь, – почему-то обиделся отец.

У солдат пережитое напряжение разрешилось громким говором:

– Ловко, братцы, мы их благородье-то обработали!

– Костромские, чай! Против своих не идем!

Один солдат спросил крикливо:

– А причтется нам? Жизнью рисковали!

Отец вел лошадь под уздцы, отозвался ему:

– Советская власть не забудет.

Тимоха семенил впереди, указывая дорогу.

– В балаганах пускай обсушатся, – вполголоса наставлял его отец. – Передохните часок-другой и не мешкайте, выступайте к Темной Рамени. На тропу их выведешь – и назад, сами дальше найдут дорогу.

– А барин-то шибко легко достался, – сказал Тимоха.

– Расчет, Петрович! Неделю готовились. Так и этак прикидывали, не по часам – по минутам. Да и погода способствует.

Ворчал недовольный солдат:

– Не забудут они… Вон из деревни писали: продотряд из амбара зерно выкачал, на еду и семена крохи остались…

Лошадь дернула и заржала. К тракту вышли неожиданно быстро, а там двигался кавалерийский разъезд.

Солдаты сгрудились в тревоге. Клацнули затворы винтовок. Завозился в телеге пленник. Овдокша подскочил, грозя сдавленным шепотом:

– Ну, ты, пикни только!

– Тихо! Я тебе дам… Размахался! – встал ему наперерез отец, собой заслонил пленника. – Мне его шкура сейчас своей жизни дороже.

И бросил на телегу шинель.

Шумом ненастья заходился лес. Верховые, ничего не подозревая, проехали шагом.

– Ну; товарищи, – сказал Достовалов солдатам, – теперь разделимся. До встречи. За службу – спасибо.

С каждым он простился за руку:

– До встречи. Авось свидимся. Добро вы нам помогли.

По тракту телега проехала с полверсты и свернула в сторону, в лес, едва нашелся удобный съезд.

– В самом деле, глянем, что с гостем дорогим, – проговорил Достовалов. – Застыл я без шинели.

Первое, что вырвал из тьмы луч карманного трофейного фонарика, были глаза Высоковского и рукоять ножа. Остекленевшие, мертвые глаза и рукоять ножа в горле.

– То-то непутево он мычал! – утирался рукавом Овдокша.

Викентий Пудиевич стянул с головы кожаную фуражку:

– Погано кончил. Женя.

Дождь поливал, ветер, налетая порывами, гнул деревья. Буря разыгралась в глухомани безлюдной.

Опустив руки, горбился Достовалов. Пучилась на спине гимнастерка.

– У кого есть огонек? Покурить смерть охота.

– Разреши, Григорий Иванович, – взволнованно сказал Пахолков. – Я солдат верну.

– Э-э… Ищи ветра в поле! – махнул отец рукой. Тимоха ведь их увел!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю