355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Полуянов » Одолень-трава » Текст книги (страница 14)
Одолень-трава
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:45

Текст книги "Одолень-трава"


Автор книги: Иван Полуянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Глава XXIX
Суземная скрыня

Добела раскаленная стужей луна. Ручьистые тени глубоких снегов… Проснешься среди ночи и долго не можешь опомниться, куда попала, томишься при мысли, как далека избушка-скрыня от человеческого жилья, от дорог – за глухоманью, оврагами закоряженными, за белым раздольем зимним!

К помоям повадилась лисица. Дятел прилетел тюкать носом в стены. Над крышей в хвое клесты лущат шишки…

Переметаемая вьюгами, на гарях и болотах бесследно пропадающая лыжня – единственно, что соединяет избушку Тимохи с остальным миром. Да думы наши, печали, от которых ни темным лесом, ни сугробами не отгородишься.

Кто больше всех обрадовался моему возвращению, так, наверное, Пахолков.

Не признать было в обросшем, в замызганной тужурке, постаревшем человеке подтянутого щеголеватого Викентия.

Он тормошил, расспрашивал. Пришлось ему рассказать, какая справка у фельдфебеля была про меня заготовлена.

– Перст судьбы! – говорил Викентий Пудиевич взволнованно и бессвязно. – Но ответь… хоть одним словом! Как ты смогла вынести эти муки?

– А помните: «Главное – чувство родины, остальное второстепенно»? И ромашка. Ваша, с бруствера. Светила она мне, в этом все дело.

Вздрагивали, надламывались брови. Черные брови вразлет, – кажется, одно и осталось от него, от прежнего.


– Да, да, перст судьбы! Знаешь, Брестский мир отменен? Разве можно было предугадать, что так повернется колесо истории? Кто был внизу, очутился вверху, а кто был на высоте положения – по тому колесо и проехало… Трещат кости!

И еще эти разговоры, кажется, прежние: для себя.

– Я так, – он вымученно улыбнулся. – Мысли вслух.

Вместо кашне шея обмотана тряпицей. Шапка на голове рваная. Опустился Викентий Пудиевич!

Нет-нет и назовут его просто Викешкой, а кто по прозвищу: «С Пуденком знаться – пустое дело, вчерашний день забыл, бродит, как чумной!»

Хотелось его подбодрить, и я сказала:

– Вам привет.

– От кого? Кто меня помнит?

Оживился, глаза заблестели.

С души воротит врать, но я ответила:

– От Ольги Сергеевны.

– Как? – сделал он большие глаза. – Неужели?

Потом понурился.

– Ну да, конечно. Примитив… Раньше надо было мне догадаться.

Отец меня привел сюда, на охотничье становье, в скрыню-избушку. Сдал Тимохе с рук на руки.

– Будь друг, Петрович, без колокола на шаг ее не отпускай.

Телушка я, что ли, чтобы мне на шею колокол вешать?

Терялась, было такое. Попробуй не теряться – в таких-то переплетах!

В половину мытарств я тятю не посвятила, и то разгневался: «Кадра, понимаешь, незаменимая…. Чего нос-то сырой и губы сковородником? Возносить тебя, что ли, как к белякам вляпалась?»

Горяч отец. И отходчив.

– Набираемся, дочка, опыта на собственных ошибках. Кабы на чужих учились, оно бы подешевле и для дела способней.

Бороду он отрастил. Заметнее стала седина.

– Гвоздей я тогда не добыл, с ума нейдет…

Я переспросила:

– Что, тятя?

– Война надоела, в кузницу бы мне гвозди ковать! – он усмехнулся. – Кузнец из меня был исправный, зато председатель… Не речист, на митинги Овдокшу посылал. Собою не видный – какой из меня оратор? Кончим войну, вернутся мужики по домам, проведем перевыборы. Кого побойчее, пограмотнее выберем в Совет, пускай заступает руководить.

– Пограмотнее? – воскликнула я. – А книжки из моего сундука?

– Ссыльные ребята дали на сохранение. Говорят: «Все равно никто не заподозрит, что ты, Достовалов, запретные книжки держишь!» Я простой, дочка. Не смотри, что наган на боку, что шинель ношу: был кузнец и есть кузнец. Люблю честную работу, хоть куда меня поставь, вот и весь сказ.

Горячая волна любви и жалости захлестнула меня, и я сказала, что на сердце было:

– Береги себя, отец.

Он ответил строго:

– Непременно.

Помолчал и промолвил тихо:

– Стосковался я по наковальне смертно. Сплю и вижу: в кузнице роблю.

Таким он мне и запомнился: на шинели ремни нагана и полевого трофейного планшета. Глаза с прищуром усталым, в смоляной бороде седина.


* * *

Оконце скрыни оттаяло. Сижу, выглядываю: не появится ли лисенька рыжая, пышный хвост наотмашь? Пол в избушке вымыт, выскоблен. Дрова на утро запасены, вода наношена – и на постряпушку и для стирки.

Целое озеро под боком, а с водой беда. Сперва из озера носила, нынче не достать и на веревке: начало отчего-то озеро мелеть. Светлая, чистая вода, не подумаешь, что озерная. Но очень «жесткая», накипь от нее в чайнике. «Мягкая» вода в ключе, но ходить далеко.

У озера – и без воды!

Ну ведь и озеро-то какое: Лешачье…

Старик снимал шкуру с зайца. Помногу он ловит зверья, глухарей, рябков носит. Затемно покидает избушку-скрыню. Иногда и ружье забудет. Ни к чему ему ружье. Уходит дедко осматривать старые, настораживать новые капканы, поставушки, затемно возвращается, и всегда с добычей.

– Лешачье озеро… да-а. Не вздумай на лед ходить. Промоины, полыньи-талицы на каждом шагу. Оступишься, оборони бог, враз водяной уволокет!

Пугаешь, дедушка? Пуще-то стращай. Не вернутся ли ко мне былые страхи: темноты, мышей, лягушек? Хоть на минуту вернусь я в свое детское, светлое?

– В суземе как ведется? Спуста, девонька, сучок с лесины не падет, на всяк случай установлена причина. Заяц вот. Косой, конечно, да свой резон и ему дан. Кто шкуру свою спасает, а зайца шкура бережет. Снег белый, шуба косого белая, тем и жив. Ну, попадаются зайчишки, которые черные и зимой. Князьками их прозывают.

Дедко прикуривает от лучинки.

– Да-а, есть князьки. Хоть у зверя, хоть у птицы.

От стужи бревна потрескивают, оседают в пазах.

– Я-то видал. Доводилося. – Тимоха пыхнул из трубочки. – Зайца сперва, после глухаря. Черный зайка, что тебе головешка. А глухарь, обратно, был белый, ровно в молоке выкупан. Согнал его с лесины, залопотал глухарище, князек-то… Н-ну, сосны книзу вершинами клонятся, земля гудит! Того году я в полынье тонул… Сбываются приметы. Без приметы нет житья на свете!

«Жиг-вжиг», – нож по бруску. Наточив нож, дедко пробует острие пальцем.

– Худая примета – князек. Из лесу долой, год на тот путик ногой не ступай, авось ладно сойдет. Но в суземе оставаться, себе несчастье искать.

В светце догорает лучина. Пес под топчаном спросонок поскуливает.

– Нынче тож встречал князька, – бормочет Тимоха. – В тетеревиной стае. Да-а… Белый косач-то, тетеревишка-то. Да-а…

За окном луна. Ручьями тени текут от кустов, от деревьев по прогалинам, омытым дымным сиянием.

Я накинула на плечи шаль и вышла.

Луна поволочена дымкой. Задувает ветер.

Далеко-далеко отсюда окопы: мерзнут бойцы в шинелях серых, в ботинках с обмотками. Из тех, что в Вологде маршировали по Кирилловской улице.

Звезды над лесом. На десятки верст окрест пустыня хвойная в немоте студеной, в лунных тенях.

А в далеком Архангельске, на вмерзшем у причала пароходе радист, запершись у себя в рубке, проворно выстукивает морзянку:

– Ти-ти… та-та-ти!

В точках и тире морзянки голос подполья:

– В Мурманске, согласно агентурным сведениям, ожидается пополнение – два американских крейсера и тысяча пехоты…

– Военным губернатором в Архангельске назначен генерал Миллер, к которому перешла вся власть.

А где-то совсем близко, в деревушке при почтовом тракте, в избе собрались тайно мужики: «Я, житель Раменской волости, вступаю в ряды красных партизан…»


* * *

– Как звезды мигают-то?

– Впросинь, дедушка.

– К перемене погоды. Небось смякнет стужа.

Мы понимаем друг друга с полуслова. И мне хорошо. Греться у каменки и знать, что твое существование зависит не от чего-либо, а от того, мигают ли звезды впрозелень – к холоду, или впросинь – к теплу; в котле поспевает кулеш из дичины; за стенами избушки – тайга… Нет, право, хорошо. Хорошо нам было с дедушкой в скрыне суземной!

Расположились мы ужинать, как собака подала признаки беспокойства. Кучко покинул свой куток под топчаном, царапал в дверь и повизгивал, оглядываясь на хозяина.

Идет кто-то чужой к нам!

Тимоха сорвал со стены винтовку.

– Охтимнеченьки… Стрелок из меня!

Я бросилась к окну. Чем бы занавесить? Ах, нерасторопная, ах, пустая голова! А платок на что?

Скрыня суземная, избушка Тимохина – тайная база отряда. В погребе-землянке спрятаны боеприпасы, оружие, доставшееся трофеями после разгромленного осенью обоза.

Томительны минуты ожидания. Взвизгнула дверь на петлях, клубом пара ворвался в избушку холод.

Викентия Пудиевича ввели под руки Поля с Тимохой.

– Клади на нары. Ноги! Ноги заноси! – распоряжалась Поля.

Втроем мы подняли Пахолкова на топчан. Стянули полушубок, валенки. Он не издал ни звука, был как без памяти. Повел глазами и отвернулся к стене.

– Едва довела, половину пути на себе волокла, все жилы мне вытянул, – запыхавшись, с трудом говорила Поля. – Экое горе с мужиком: простудился, жар у него.

Тетя Поля размотала с головы платок – и вдруг уронила руки, пала на пол ничком, запричитала:

– Вася… Кровиночка моя! Зернышко махонькое!

Билась Поля, каталась по полу.

Не скоро мы с Тимохой ее успокоили, не скоро добились мало-мальски связного рассказа.

На хутор Пахолков пришел, когда укладывались спать. О себе сказал, что направлен в Раменье разведывать укрепления. Велел избу запереть и, выложив на лавку пистолет, сел к самовару. При нем была фляжка. Часто к ней прикладывался и приговаривал: «Профилактика от гриппа».

Потом ушел на печь погреться и хмельной уснул.

Каманы нагрянули за полночь на трех санях. Тетя Поля не отпирала, стали выламывать двери. Пахолков – куда деваться? – босый, в одном белье скрылся в холодной горнице, в подполье.

Поля его одежду кинула на полати: авось сойдет за мужнюю. Солдаты обшарили сарай, слазили на подволоку, в горнице же посветили фонарем в подполье и вниз, в темень, не спустились.

Среди каманов один хорошо говорил по-русски:

– Он и допрашивал, – сморкалась в передник тетя Поля. – Пристал как с ножом к горлу: «Муж в красных, и ты партизанам служишь не первый день. Где бандита спрятала? Знаем, к тебе пришел!» Как по-писаному, принялся докладывать: такого-то числа, такого-то месяца те-то и те-то останавливались на хуторе. Отпираюсь я: наветы, наговоры. Какие партизаны? Чего вы хотите от бабы деревенской? Васенька заплакал. Свекровь взяла его из зыбки. Каман… Филин, вылитый филин! Выкатил шары и зыркает: «Крепок плакать, солдат растет». Свекровушка Васю не отдавала, силой вырвал, ткнул старуху кулаком – к порогу покатилась. Каман Васюту на улицу вынес, меня следом солдаты выволокли. Руки назад заломили, пинают. На воле стужа, звезды мерзнут. Каман Васятку голенького на снег посадил. «Отвечай, где партизана спрятала?» Рвусь я к Васеньке, на крик изошла… В избу увели, когда сами озябли. Васенька закоченел, хрипит да глазыньки закатывает. На моих руках к утру кончился.

Я не смела взгляд поднять на тетю Полю.

 
Туру-туру, пастушок.
Березовый батажок.
 

Было: зыбку качала, кудельку пряла…

– Звери! Что за звери! – вырвалось у меня.

– Почто – звери? – воспротивился Тимоха. – Звери так не делают. Понаехали супостаты, народ тиранят.

Впросинь смигивали звезды. Повалил скоро снег. Замела вьюга, закружила. В налетах вихря, в вое ветра слышался мне детский плач и материнский стон.

Поля – баба деревенская, да в ум ей не пало, что одним словом могла бы спасти Васюту, кровинку родную, зернышко сивенькое!

Кто служит праведному делу, того дело высоко поднимает. На любое пойдем, что и смерти горше, превозможем, все снесем. Не по плечам бывает ноша, шатаемся, гнемся – а несем!

В забытьи бредил с нар Пахолков:

– Сова… Сова.

Слышал ли он из подполья, как плачет на снегу дитя и мать над ним причитает, рвется защитить свое зернышко?

Не слышал. Хочется верить; ничего не слышал.

Пахолкова у нас оберегали.

Учителю – самая верная явка, где можно беду переждать. Задание ему полегче, за общим застольем первый ломоть хлеба. Отец перед образованностью благоговел: «Советской власти каждый человек дорог, а ученый да свой – вдвойне».

Мела пурга, шарила по хвойным закоулкам. Парасковья-пятница, неуж мне идти из тепла, из избушки суземной в этакую-то заваруху?

Бился, бредил на нарах Пахолков:

– Я – человек… Прочь от меня, прочь!

Глава XXX
«Обжалованию не подлежит»

Под низким потолком электрическая лампа. Бетонный пол вымыт, мокро блестит. Свет лампы синевато-белый, словно студеных снегов мудьюжских, сполохов северного сияния отраженье, отблеск их отдаленный, и лица сидящих за столом холодные, синие, мертвые. Закрыть глаза: «Чур… чур нас!» – и пропадет, сгинет этот зловещий подвал, и очутишься где-нито, может, в кубрике на буксире, может, даже и в Раменье…

На табуретке таз. Подле бадья с водой.

Для чего вода?

Затхло в подвале. Смердит чем-то, тошную эту вонь не перешибает запах дезинфекции. Стены толщиной, поди, в сажень, окна подвала кирпичами заложены.

Куда же это я попал?

Рвался на войну, мечтал о геройстве парнишка. Спал и видел себя на войне. А такой подвал снился тебе?

За столом, покрытым сукном, двое военных и штатский. Наверное, судьи. Штатский покачивается вместе со стулом, перламутровым ножичком полирует ногти. Белесый, ровно вошь, сивые волосенки на пробор. Сосед его, костлявый, как кощей, офицер, роется в папках. Когда ему нужно прочитать из бумаг, подшитых в папки, он, щепотью сложив пальцы, снимает пенсне с узкого острого носа. Папки кощей передает другому офицеру, который быстро их просматривает, кладет стопкой. У этого офицера курчавая борода, широкие брови с рыжинкой и голый череп.

Баре… Баре-чистоплюи.

Ладно, чего уж, двум смертям не бывать! Руки в карманы сунул, плечи расправил и башмаком, деревянной колодкой арестантской, пристукиваю – во взоре невозмутимость.

Вошь белесая окрысился:

– Эй, ты, не забывайся, находишься в контрразведке.

Федька, эво достиг почестей. За что только почет, в толк не взять.

– Правду про вас говорят, что вы в душах читаете? – это я давлю форс. Пуговка расстегнута по вороту, тельняшку видать. Придуриваюсь по малости: лешего с меня возьмете, когда я в карцере стужен и то не околел.

– Посоветовавшись, – сказал наконец бородатый, – мы пришли к единому мнению: отправить тебя домой. Для домашних мер воздействия.

Я напустил блажь, будто бы без памяти перепугался. Обмер и трепещу:

– Н-не, не надо! Мамка шибко крутая. Отвозит ухватом за здорово живешь! Вы небось не такие. Небось белая кость, голубая кровь… – я подмигнул. – Бить будете с разговорами. Вам смерть горькая – без слов-то остаться.

Загавкали все разом:

– Вынь руки из карманов!

– Марш к столу! Бери карандаш и пиши, что продиктуем.

– Чего? – Голова у меня набок, рожа придурковатая. – Писать? Не умею. Контуженный ить, бонбой шарахнуло.

Тогда костлявый выхватил из папки листок:

– А это чье художество, каналья?

Мое. Мое письмишко. Я про него давно забыл. Да что оно мое, ты сперва докажи. Маме весточка: «Почтенная Ульяна Тимофеевна, а пишет вам сослуживец вашего сына, отважного красного орла, потому как вместе с ним геройски пораненные в плену…»

Вошь белесая перламутровый ножичек сложил, стал, позевывая, натягивать перчатки.

– Господа, где мой хлыст?

Щелкнули кнопки на запястье.

Бить будут, ясно.

И били. Свалят с ног, пинают, плетью хлещут.

Найдет на меня помраченье, водой окатят и сызнова принимаются:

– Кто тебе передал об агенте в банде Достовалова?

– Кто отнес письмо на почту?

То обещают, что домой отпустят, то сулят Мхи.

Меня на пушку брать? После карцера-то – под землю полторы сажени вглубь?

Цепляюсь за стену. Губы разбитые кровоточат. Не было ни в Раменье, ни близко в округе бар – напоследок да спознал белую-то кость!

Когда ваши к нашим попадают, их не бьют.

Плывут перед глазами, валятся стены и потолок, мельтешат брызги крови на полу.

– У нас сила не в кулаках. У нас сила верная!


* * *

Сани полозьями скрипели, сладко пахло на морозе конским потом, сбруей ременной. Забывшись в обмороке, что я и помню, так запах сбруи, клочок неба, мутного, предрассветного.

Где после был, что было после подвала, как в тумане потонуло…

Очнулся уж в камере-одиночке. Сводили в ванну. Жратвы нанесли: суп, жаркое, компот сладкий. Ел сперва через силу. На душе свербило: бьют и мытарят, так это полагается. Но если уход за тобой, кормят словно на убой – это с каких шишей? Кровать на пружинах, тюфяк мягкий, простыни и подушки – за что? Где я дал промашку? Одно утешало, что в двери очко для часового, на окне решетка, и полосатая арестантская роба выдана. По причине решетки и полосатых штанов я успокоился и корочкой тарелки зачистил.

Вместо полового солдат прислуживал, детина головой под потолок. Сгреб он порожнюю посуду на поднос: «О’кэй!» – и выложил пачку сигарет и зажигалку.

Двери на замок запер.

Когда замок и решетка, вполне утешительно. У каманов я, новое, стало быть, разнообразие.

Почиркал зажигалкой, огня добыл.

 
Папиросочка с духами —
Накуриться не могу.
Милка в новом сарафане —
Наглядеться не могу.
 

А чего? Ребра в контрразведке кулаками офицерскими прощупаны, глаз синяком заплыл, но раньше смерти помирать – это-то с каких шишей?

Завалился я на коечку. При добром расположении духа сладко спится.

Проснулся – по камере расхаживает каман. Бритый-стриженый. Трубка в зубах. Френч с накладными карманами на нем и ботинки с крагами.

– Извини, что разбудил тебя.

По-русски шпарит. Ладно, намотаем на ус.

Солдат принес умыться. На стуле одежда приготовлена. Пиджак суконный, брюки, жилетка: троечка, поди, во сто рублей.

Камана я узнал. По Раменью. По вечеру с красными бантами. Пуд-Деревянный на крыльце трактира: «Неумытые мы! Полоротые! А не брезгает нами Европа!» Саночки вылетают из ворот… Сказать ему разве: «Со свиданьицем, ваше степенство»? Погожу, ладно. Виду не подам. Поди с налету разбери, кто он.

– Это тебе, – трубкой указал каман на костюм.

– Нет, в робе вольготней.

Хохотал он взахлеб, когда дошло, что я пижаму принял за одежду каторжника.

– Зови меня: Петр Леонидович, – попросил он.

Я не оговорился, точно уж попросил.

Ладно, мне что, язык не отсохнет, назовут и Питера Петром.

– Федя, как получилось, что ты в армии? Впрочем, если секрет, не настаиваю на ответе.

– Секрет? – я заголил спину. – Мне этот секрет по гроб не износить.

Он безгубый рот поджал, на рубцы поцокал языком:

– Н-да… Впечатляет!

Человеческое обращение мы понимаем. Выложил я все как есть. Помянул и про Карюху.

– Ценю искренность, – похвалил Петр Леонидович. – Ты взялся за оружие, чтобы кровью врагов смыть позор. Что же до кобылы, то хорошая лошадь в хозяйстве – и мужик счастлив. Значит, ты пошел воевать за честь, за счастье. Мой вывод верен?

Ловко подбил итоги. Только зачем он мне цену набивает? Федька, не хлопай ушами. Я сглотнул набежавшую в рот слюну.

– Ровно в воду смотрите. Ой и голова у вас – не шапку носить!

Ведь клюнул. На лесть, знать, повадлив. Осклабившись, он потрепал меня по плечу:

– Ты да я – оба добровольцы, дружище. Кто я был до событий на Севере? Торговый представитель, приказчик. Но надел мундир – и солдат. Мы оба солдаты, дружище!

Веки припухлые. Глаза желтые, круглые.

– Смыть кровью позор. Иметь хорошую лошадь… Ближние все перспективы. Ну, а потом? Как ты представляешь собственное будущее?

Прилип как банный лист. Вынь ему да положь: за что, и почто, и дальше что.

– Наступит мировая революция, вообще свобода… – я поерзал. После побоев ломает меня, башка гудит, и на тебе, агитируй за Советскую власть. – Машины будут землю пахать. По деревням электричество. Аэропланы – садись и лети, – постепенно я расходился, понесло меня, как Овдокшу-Квашню на сходке. – Сахару, ситнику, колбас будет навалом. Про ситец там, про обутку толковать нечего. У каждого мужика по трое сапог, у баб сарафаны – шелк и кружева.

Припухлые веки приподнялись. Желтые глаза скользнули по мне, в усмешке ощерились зубы.

– О чем ты изливаешься, дружище, это уже есть. Это – Америка. Там много машин и женщины носят шелковые сарафаны.

Он пожевал губами.

– Мы богаты. Не заримся на чужое. Трагическое недоразумение, что русские видят в нас захватчиков. Мы… как это сказать? Мы очутились в дурной компании. Французы покушаются на Кольский полуостров. Англичане хотят получить Север в качестве колонии… Глупо! Очень глупо! Борьба только началась. Борьба беспощадная. Но за болота? За пустыни в снегу? Конечно, мы деловые люди, чего-то стоит, конечно, сам по себе Север с его богатствами недр, ценной древесиной, пушным зверем, рыбными промыслами. Тем не менее борьба идет… За тебя! – Он ткнул мне в грудь пальцем. – За таких, как ты!

Даешь, дядя, копоти, ловко меня под знаменатель подвел.

Говорят, один в поле не воин. Я один. Решетки на окне, за дверью часовой.

– Показательно, мой юноша, что война идет необъявленная. Ее не объявляли, и ей конца не видно, как ни напрягай мысленный взор.

Всему есть название. Клонит он меня на свою сторону. Вербовка – вот как это называется. Бит я и ломан. Но и терт, «финлянку» и Мудьюг прошел.

– Дядя, ведь получите вы скоро по шапке! Скакала лягу ха, скакала – хвост потеряла!

Петр Леонидович пожал плечами:

– А что это меняет? Ничего. Да, что я хотел тебя спросить? – он прищелкнул пальцами. – Ты родственник Григорию Достовалову?

– Соседи мы. По нашему посаду сплошь Достоваловы: Кирьян, Никандр по прозвищу «Пыж», Банька-Колесо…

– Ты предупредил о провокаторе в отряде Достовалова?

Голова раскалывается. Кончай, дядя, ни фига не добьешься.

– Ну, я. Я.

Стены каменные, лоб разбей – не прошибешь. На окне решетка, за дверью часовой.

– Опрометчивый поступок, – посочувствовал Петр Леонидович. – Не хотелось бы тебя огорчать, но и тех, кого я ценю, держать в неведении не в моих правилах. Твое письмо перехвачено, как ты понимаешь, наверное.

С ним был портфель. В портфеле бумага. Казенная бумага с печатями.

«Военно-окружной суд, – прыгали строчки у меня перед глазами, – в законном составе слушал дело… Приговорил -

К РАССТРЕЛУ».

– Смышленый малый, ты справишься. Получишь документ об освобождении из плена. Несовершеннолетний, кто к тебе придерется? Попадает крупная рыба, мелочь ускользает из сетей! Пойдешь в отряд Достовалова и выдашь провокатора. Ты понял?

Понял, чего там. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит»…

– Вот так: провокатора разоблачишь ты. Полагаю, это честная, обоюдовыгодная сделка. Мы уйдем. Совсем уйдем. Скоро. Но уйдем, чтобы остаться. Улавливаешь мою мысль?

Душно чего-то. Потолок давит каменный, ворот рубахи тесен. Все я усвоил: «Приговор окончательный». Пол подо мною колеблется. Как палуба. Как окоп в бомбежку, когда собой мы прикрывали деревеньки серые, и лёт паутины по стерне, поля и пожни.

На окне решетка, за дверями часовой. Один я, а один в поле не воин.

Ладно, все путем, Федька, все ладом. Чего уж, двум смертям не бывать, одной не миновать.

– … Ты ни в чем не будешь ограничен! Жизнь, свобода. Деньги… Много денег! И все твое!

– У нас, дяденька, в Раменье козел жил. Дурашливый, пакостник. Так к колу его привязывали. Он и взлетывает на веревке, трясет бородой: чудится дурню, что он на воле.

– Верни приговор.

Бери, не жалко. Тебе бы такой в руках подержать.

Я видел, как красный карандаш вывел: «Приговор приведен в исполнение».

– Дату мы поставим позднее. Кстати, как ты смотришь на смерть, козлик?

Правильно смотрю. В оба смотрю, во как.

– Старуха у нас жила… – Худо мне было, что скрывать. Форс, однако, давлю, не подаю виду, как мне худо. – Вот жила-поживала Антипиха. Оглохла и ослепла по дряхлости лет. Уж жалобилась, уж печаловалась: «Не приберет бог. А рада, рада бы смерти-то». Сын ее возьми и подстрели раз ворону. Бабка на завалине кости на солнышке грела. Возьми он ворону-то и положи ей в колени. Бабка затормошилась, щупает вороньи крылья: «Да что это тако?» А сын ей в ухо кричит: «Бабка, то смерть твоя!» Ох, наша Антипиха и воспрянула, пуще тормошится, из подола ворону выкидывает: «Кыш на невестку. Кыш на невестку!»

Каман не усмехнулся даже, рот сжимал в нитку.

– Тобою взят верный тон. Не лжешь, не цепляешься за жизнь. Между тем о нашей беседе советую поразмыслить. У тебя будет время. Это не последняя беседа между нами. Надеюсь на твое благоразумие.

Уходя, он задержался в дверях.

– В Раменье, если точны мои сведения, у тебя, кроме матери, сестра и брат. Передать им поклон?

Я похолодел: эво на что намекает?!

– Правильно, козлик. Здесь с родными повидаешься. Итак, «кыш на невестку»? Будь по-твоему, не возражаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю