Текст книги "Ставка на мертвого жокея (сборник рассказов)"
Автор книги: Ирвин Шоу
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Эта высокая, величественная женщина, по-видимому из-за своей беспокойной жизни, все еще казалась относительно молодой.
Чаще всего они с печальным видом тайно уединялись в маленьких, мрачных барах, поздно по вечерам, и долго говорили в ностальгических, тихих тонах о том, как все могло бы быть иначе. Вначале их беседа бывала довольно оживленной, и при каждой встрече Хью через полчаса, казалось, ощущал прилив оптимизма и уверенности в себе, как тогда, когда, еще совсем молодой, студент, сумел добиться всех почестей в колледже,– только потом, много лет спустя, ему стало ясно, что цепкая память, талант, ум и везение – это отнюдь не одно и то же.
– Мне кажется, очень скоро нам придется покончить со всем этим.-Жанна потягивала свой напиток.– Ни к чему хорошему это привести не может, и мне от всего этого, честно говоря, не по себе, я чувствую себя виноватой. Ну а ты?
До этой минуты ему и в голову не приходило, что он совершает что-то постыдное, может за малым исключением – этот поцелуй в День перемирия. Но теперь, когда услышал об этом от самой Жанны, вдруг осознал, что, вероятно, теперь будет постоянно чувствовать свою вину всякий раз, когда, войдя в бар, увидит ее там сидящей за столиком.
– Да,– печально ответил он,– думаю, ты права.
– Я уезжаю на все лето,– сообщила Жанна,– в июне. После возвращения я больше не стану с тобой встречаться.
Хью только кивал с печальным видом,– он чувствовал себя таким несчастным. До лета еще целых пять месяцев, но уже сейчас он ощущает спиной какой-то шорох, какой-то шелестящий звук – словно опустилась тяжелая штора.
Всю дорогу обратно домой пришлось стоять, и на сей раз в вагоне столько народу, что и газету никак нельзя развернуть,– читал и перечитывал первую страницу. Боже, как он рад, что его не избрали президентом!
В вагоне душно, жарко и очень не по себе из-за того, что со всех сторон сжимают пассажиры. Вдруг Хью показалось, что он ужасно толстый, и эта грузная плоть тяготила его, делала еще более несчастным. Но это еще не все: подъезжая к Двести сорок второй улице, он обнаружил, что сумочки из крокодиловой кожи у него в руках нет – оставил на письменном столе в кабинете. Дыхание перехватило, мелко задрожали колени. Дело, конечно, не в том, что его, явившегося домой с пустыми руками, ожидает неприятный каскад вздохов, полувысказанных упреков и, само собой, слез. И даже не в том, что он не доверяет больше уборщице, которая каждый вечер наводит порядок в его кабинете (однажды, сомнений нет, а именно 3 ноября 1950 года, она вытащила из правого верхнего ящика марки для авиаконвертов на один доллар тридцать центов).
Нет, не это все так его разволновало. Стоя в уже полупустом вагоне, он не мог не признать поразительного факта: сегодня дважды что-то забывал. Случалось ли с ним нечто подобное прежде? Хью коснулся кончиками пальцев головы, словно именно так ему удастся найти пусть и невнятное, но все же объяснение такой незадачи. Решил больше не пить. Выпивает он не больше шести стаканчиков виски в неделю, но ведь частичная амнезия, вызываемая употреблением алкоголя,– давно установленный медицинский факт и вполне вероятно, что у него довольно низкий уровень сопротивляемости.
Вечер прошел так, как он и предполагал. На станции купил для Нарциссы несколько роз; но как признаться, что забыл купленную ей сумочку из крокодиловой кожи на письменном столе в кабинете. Это означает, вполне здраво рассудил он, еще усугубить нанесенное жене сегодня утром оскорбление. Предложил ей даже поехать в город и где-нибудь отпраздновать годовщину их свадьбы – устроить торжественный обед. Но у Нарциссы был в распоряжении целый день, чтобы наращивать жалость к самой себе и мрачно размышлять о своем мученичестве. Настояла, чтобы за обедом они съели рыбу, купленную по девяносто три цента за фунт. К десяти тридцати расплакалась.
Хью плохо спал и встал утром очень рано, чтобы поскорее добраться до офиса. Но даже вид сумочки из крокодиловой кожи, оставленной уборщицей в центре стола, не поднял настроения. В ходе рабочего дня ему никак не удавалось вспомнить названия трех трагедий Софокла ("Эдип в Колоне", "Трахинянки" и "Филоктет") и в придачу – телефон своего зубного врача.
Так все началось. Хью приходилось все чаще посещать справочную библиотеку на тринадцатом этаже – он приходил в негодование от этого вынужденного снования взад и вперед по кабинету почти каждый час и любопытных, озадаченных взглядов сотрудников. Однажды он забыл названия произведений Сарду1, потом – площадь Санто-Доминго, симптомы силикоза, причину умерщвления плоти святым Симеоном Стилитом (Столпником).
Надеялся, что все это пройдет, и потому никому ничего не говорил, даже Жанне в маленьком баре на Лексингтон-авеню.
Этот злодей Горслайн теперь все дольше стоял за его спиной, а Хью сидел за своим столом, притворяясь, что работает, и стараясь скрыть – он до предела изможден: челюсти не выпирают из-под скул, как ростры древних кораблей; мозг не охвачен горением от дикой боли, словно его грызет голодная волчица. Однажды Горслайн сквозь зубы пробормотал что-то по поводу гормонов и вот наконец в четыре тридцать предложил Хью отправиться домой и отдохнуть. Хью работал у мистера Горслайна восемнадцать лет, и это первый случай, когда хозяин предложил ему уйти с работы пораньше. Когда Горслайн удалился, Хью, словно онемев, застыл за своим столом, уставившись в одну точку перед собой,– ему казалось, что перед глазами разверзаются какие-то ужасно опасные глубины...
Однажды утром, вскоре после годовщины свадьбы, Хью забыл название своей утренней газеты. Стоял беспомощно перед продавцом газет, уставившись на разложенные перед ним престижные "Таймс", "Трибьюн", бульварные "Ньюз" и "Миррор", и все они казались ему на одно лицо. Прекрасно зная, что вот уже двадцать пять лет покупает по утрам одну и ту же газету, не в состоянии оказался отличить от других ни ее верстку, ни заголовки, ни оформление. Склонившись над стойкой, приблизил глаза к газетам. "Сегодня вечером выступит президент!" – сообщал один заголовок.
Хью выпрямился – и вдруг, к своему ужасу, осознал, что не помнит ни имени президента, ни какую партию тот представляет – республиканскую или демократическую. На какое-то мгновение этот факт вызвал у него пронзительное, острое удовольствие – обманчивое ощущение, подобное описанию Т.-Е. Лоуренсом чувства экстаза, которое тот испытал, когда его чуть не забили до смерти турки.
Купил номер "Холидей" и всю дорогу к офису немо изучал цветные фотографии далеких городов. В то утро он забыл дату, когда Джон Л. Салливан выиграл титул чемпиона мира среди тяжеловесов, а также из головы выскочило имя изобретателя подводной лодки. Пришлось снова пойти в справочную библиотеку, так как не был уверен, где находится город Сантандер – в Чили или в Испании.
Однажды днем он сидел за письменным столом, пристально изучая свои руки: у него сложилось ощущение, что между растопыренными пальцами шмыгают мыши. В эту минуту в кабинет вошел зять.
– Привет, Хьюги, старик! – весело, бодро произнес он.
С того самого дня, когда впервые появился в их доме, он всегда был с ним довольно фамильярен.
Хью встал ему навстречу, сказал "хэлло" и... осекся, уставился на него. Понимал, что перед ним его зять, муж Клэр, но не мог вспомнить, как же его зовут. Во второй раз в этот день его окатила волна будоражащего, острого удовольствия, как и сегодня утром, у киоска, когда забыл имя президента Соединенных Штатов и к какой политической партии тот принадлежит. Только на сей раз удовольствие не столь мимолетно. Оно не покидало его, когда он пожимал зятю руку в лифте и даже в баре рядом с офисом, где угостил его тремя мартини.
– Хьюги, старик,– обратился к нему зять, допивая третий стакан,-давай перейдем к делу. Клэр передала, что ты столкнулся с какой-то проблемой и хочешь ее обсудить со мной. Ну, выкладывай, не стесняйся, старичок, давай как можно быстрее покончим со всем этим! Что у тебя там? Какие неприятности?
Хью смотрел на человека, сидевшего за столиком напротив него; старательно напрягал мозг, допытывался у него – тщетно: нет проблемы, касающейся их двоих; спокойно ответил:
– Ничего не могу тебе сказать.
Зять воинственно поглядывал на Хью, когда тот расплачивался за выпивку, но Хью лишь мурлыкал себе что-то под нос да улыбался официантке. Немного постояли на улице; зять, откашлявшись, начал снова:
– Так вот, старичок, если это о...
Но Хью лишь приветливо кивнул и быстро зашагал прочь, чувствуя, какое у него гибкое, податливое тело.
Когда вернулся в офис, к своему столу, заваленному беспорядочно разбросанными бумагами, ощущение надежности и благополучия вновь покинуло его. Уже надо работать над буквой "Т"... И вот, глядя на клочки бумаги на столе и кучу лежащих в беспорядке книг, Хью вдруг осознал, что забыл значительное количество фактов из жизни Тацита, и обнаружил, что ему вообще ничего не известно о другом историке – Тэне1. Пристально разглядывал бумаги на столе, и вдруг ему попался на глаза лист с датой наверху и обычным приветствием: "Дорогой..."
Уставился на листок, пытаясь вспомнить, кому собирался написать; размышлял над этой загадкой не меньше пяти минут. Наконец вспомнил: писал письмо сыну, хотел вложить в конверт чек на двести пятьдесят долларов, как тот просил. Порылся во внутреннем кармане: чековой книжки там не оказалось. Внимательно осмотрел содержимое всех ящиков в столе, но и там ее нет. Поймал себя на том, что слегка дрожит всем телом,– еще бы, впервые за всю жизнь засунул куда-то чековую книжку. Решил позвонить в банк, попросить прислать ему по почте другую; поднял трубку... воззрился на нее, ничего не соображая: увы, забыл номер телефона своего банка! Положил трубку на рычаг, открыл телефонный справочник для служебного пользования на букву "Б" и вдруг остановился, сглотнул слюну: забыл название банка. Смотрел на список банков, и все названия казались ему знакомыми, но ни одно не вызывало каких-то особых ассоциаций. Захлопнув справочник, встал, подошел к окну, выглянул из него: на подоконнике сидит пара голубей,– кажется, очень замерзли; внизу, на противоположной стороне улицы, в здании напротив, у окна стоит лысоватый человек, рассеянно курит сигарету и все время упорно смотрит вниз, словно обдумывая, не совершить ли самоубийство.
Хью вернулся к своему столу, сел. Может, это какое-то дурное предзнаменование – то, что случилось с его чековой книжкой? Призыв более сурово относиться к сыну? Пусть сам расплачивается за допущенные ошибки! Взял ручку, решительно настроенный написать грозное послание сыну в Алабаму. "Дорогой..." – прочитал уже написанное слово; долго его разглядывал, потом осторожно отложил в сторону ручку, засунул ее обратно в карман. Хью забыл имя сына.
Надев пальто, он вышел из конторы, хотя было всего три часа двадцать пять минут. Прошагал весь путь до Музея удивительно легко, минуя квартал за кварталом и чувствуя себя все лучше. К тому времени, как поравнялся с Музеем, ощущал себя только что выигравшим пари на сотню долларов при шансах один к четырнадцати. В Музее он сразу направился в Египетский зал: мечтал посмотреть на египтян уже столько лет, да все некогда, всегда занят.
Закончив бродить по Египетскому залу, пришел совсем в превосходное состояние, а по пути домой, в метро, даже не подумал купить газету. Теперь все это не имеет для него никакого смысла – ему и так чудесно. Он все равно не узнает ни одного из тех, чьи имена названы в газетных колонках. С тем же успехом можно читать "Зинд обзервер" из Карачи или сладкозвучную "Эль Мундо" на испанском. От того, что у него нет в руках газеты, длинный путь домой куда приятнее. В вагоне метро он разглядывал пассажиров,– теперь они ему кажутся куда интереснее и приятнее на вид, и все потому, что он больше не читает газет и ему не известно, как они поступают по отношению друг к другу.
Само собой разумеется, стоило ему открыть свою парадную дверь, как вся его эйфория мгновенно улетучилась. Нарцисса по вечерам подозрительно, в упор глядит на него, и ему приходится быть весьма осторожным в разговорах с ней. Для чего ей знать, что с ним происходит? Зачем подвергать ее беспокойству? Еще лечить его начнет... Весь вечер он слушал граммофон, но почему-то забывал менять пластинки на аппарате с автоматическим переключением и проиграл раз семь последнюю пластинку (Второй концерт Сен-Санса для фортепиано с оркестром), когда в гостиную с кухни ворвалась разъяренная Нарцисса и с криком: "Я скоро сойду с ума!" выключила граммофон.
Спать лег рано и слышал, как плачет Нарцисса на соседней кровати. В этом месяце уже третий раз, так что впереди еще от двух до пяти, это он хорошо помнит.
На следующий день Хью работал над статьей о Талейране. Склонившись над столом, делал все медленно, но все выходило неплохо, когда вдруг до него дошло, что кто-то стоит у него за спиной. Резко повернулся на своем стуле: какой-то седовласый человек в твидовом костюме молча уставился на него.
– Да, в чем дело? – отрывисто, грубо бросил Хью.– Вы кого-нибудь ищете?
Тот неожиданно весь вспыхнул, покраснел как рак и вышел из кабинета, резко захлопнув за собой дверь. Хью бесстрастно пожал плечами и вернулся к своему Талейрану.
После окончания работы он спускался в переполненном лифте; внизу, в холлах, тоже полно людей – толпы клерков, секретарш спешили к выходу. Вот стоит очень красивая девушка, улыбается и энергично машет Хью рукой над головами разбегающихся по домам сотрудников. Хью остановился на мгновение, польщенный ее вниманием, даже попытался улыбнуться в ответ. Но у него назначено свидание с Жанной, да и стар он уже для такой молодой красотки. Опустив голову, влился в неудержимый людской поток. Ему, правда, почудилось – кто-то закричал, скорее, завопил: "Па-апочка!" – но он знал, что такое невозможно, и не обернулся на крик.
Пошел по направлению к Лексингтон-авеню, наслаждаясь ярким морозным вечерком; потом повернул к северной части. Миновал два бара; у третьего замедлил шаг. Вернулся назад, внимательно разглядывая витрины баров: все поблескивают никелем, над ними горят неоновые огни, и все бары на одно лицо, одинаковые. Через улицу – еще один бар; подошел, внимательно его оглядел: точно такой, как все другие. Все-таки вошел, но Жанны там не оказалось. Попросил себе виски и за стойкой осведомился у бармена:
– Не видели ли вы здесь случайно одну даму за последние полчаса?
Бармен, задрав голову к потолку, задумался.
– Как она выглядит?
– Она...– Хью осекся; медленно допил виски.– Ладно, это уже неважно.– Положив на стойку долларовую бумажку, вышел.
Шагая к станции метро, чувствовал себя даже лучше, чем в одиннадцатилетнем возрасте, когда 9 июня 1915 года победил в пробежке на сто ярдов на ежегодных атлетических соревнованиях общественной школы для молодежи "Бригхэм" в Солт-Лейк-Сити.
Такое счастливое чувство, само собой, длилось лишь до того момента, когда Нарцисса поставила на стол супницу. Глаза у нее припухли,– видимо, плакала сегодня вечером, хоть это и непривычно: никогда не льет слезы, оставшись одна в доме. Поглощая свой обед, Хью отдавал себе отчет, что сидящая напротив Нарцисса не спускает с него любопытных глаз. Вдруг ему показалось, что через его растопыренные пальцы опять прошмыгнули мыши. После обеда жена сказала ему:
– Ты меня не одурачишь – у тебя другая женщина.– Подумав, добавила: – Никогда не думала, что такое со мной случится.
Когда Хью наконец отправился спать, состояние его было подобно состоянию пассажира на грузовом судне с плохо сбалансированным грузом, попавшем в зимний шторм у берегов мыса Гаттерас в Атлантическом океане.
Проснулся рано, долго лежал, впитывая чудесный солнечный день за окном,– так тепло и уютно. С соседней кровати до него донеслись какие-то шорохи; бросил взгляд через небольшое разделяющее их пространство: на кровати напротив лежит какая-то женщина средних лет, на голове у нее бигуди, похрапывает. Хью не сомневался, что никогда прежде ее не видел – никогда в жизни. Тихо, чтобы не разбудить незнакомку, вылез из постели, быстро оделся и покинул дом с желанием приветствовать веселый, солнечный день.
Брел наугад, ни о чем не думая; вот станция метро. Пассажиры, как обычно, торопятся к поездам; он долго наблюдал, заранее зная, что, скорее всего, присоединится к шумной, говорливой толпе, испытывая чувство, что где-то в городе, в южной части, в высоком здании на узкой улице, кто-то ждет его. Знал также, что, сколько бы ни пытался, никогда ему не найти этого небоскреба: в наши дни все высотные здания так похожи, все на одно лицо. И резво двинулся прочь от станции метро, по направлению к реке. Вода в реке ярко блестела под солнцем, у берегов – корочка льда. Мальчик лет двенадцати, закутанный в шерстяной индейский плед, в шерстяной шапочке, сидел на скамье и смотрел на реку. Стопка школьных учебников, связанных кожаным ремешком, стояла у его ног на промерзшей земле. Хью сел рядом и вежливо поздоровался:
– Доброе утро.
– Доброе утро,– ответил мальчик.
– Что ты здесь делаешь?
– Считаю пароходы. Вчера насчитал тридцать два, без паромов. Их я не считаю.
Хью понимающе кивнул. Засунув руки поглубже в карманы, тоже стал глядеть на реку. К пяти часам вечера они вместе с мальчиком насчитали сорок три парохода, без паромов. Так и не вспомнил, был ли когда-нибудь в его жизни такой счастливый день.
БРАКОСОЧЕТАНИЕ ДРУГА
Разве можно присутствовать на бракосочетании, не испытывая при этом чувства глубокого сожаления или не отмечая про себя дурных предзнаменований? Вряд ли. Неважно, чью сторону вы представляете – жениха или невесты. Все равно придется испытывать в глубине души неприятные ощущения по отношению как к одному, так и к другому или даже к обоим. А если вы к тому же и циник, непременно начнете вспоминать другие подобные церемонии, где были приглашенным, размышлять, во что потом вылились все эти браки. Если вы мужчина, а невеста – красавица, то как пить дать наступит момент, когда вас пронзит острая боль утраты и вам станет от этого стыдно.
Но на бракосочетании Ронни Биддела – хотя невеста, молодая и красивая, не спускала с него, как и полагается невесте, светящихся нескрываемой радостью глаз – я не ведал других чувств, кроме удовлетворения и даже какого-то странного облегчения. Чувства эти казались мне сродни эмоциям, которые переживает брат матадора, наблюдающий за очень опасной схваткой с быком. Несчастный его брат уже не раз побывал на рогах и весь день совершал во время боя одну глупость за другой, но все же наконец, измочаленный, весь в крови, изловчившись, нанес смертельный удар, пожиная плоды своих титанических усилий.
Ронни, конечно, мне не брат и на нем никаких следов крови. Стоит перед алтарем, красный как рак; на лбу, как всегда, выступили мелкие капли пота. Кажется, этот лысеющий, крепко сбитый, вполне здоровый, полный мужчина, в черном фраке и брюках в полоску, не в силах сдержать легкой улыбки – как будто ему в жизни никогда не угрожала опасность.
На этом бракосочетании я оказался совершенно случайно. Приехал в Лондон, смутно надеясь заглянуть к Ронни, и наобум навел две-три справки, но ничего не добился: похоже, в Англии после войны все по нескольку раз поменяли адреса, а я не располагал временем, чтобы выяснить, где он живет. По правде говоря, немного даже опасался того, что мог увидеть, если все же его разыщу, и поэтому изобретал кучу предлогов, позволяющих вести поиск не слишком усердно.
И вот в один прекрасный день я увидел Ронни в ресторане на Джермин-стрит: сидит в противоположном конце зала с молодой черноволосой девушкой поразительной красоты, а она смотрит прямо на него, только на него, ни на секунду не отводит взора. В наше время, да еще в ресторане, где полно посетителей, это, безусловно, публичное признание в любви.
Сижу теперь в церкви, среди англичан с холеными, незнакомыми мне лицами, и наблюдаю брачную церемонию. Глядя на покрасневшую лысину Ронни, на его крепкие, слегка опущенные из скромности плечи, чувствую удивительное облегчение: Ронни все же удалось вопреки всему дождаться этого светлого, радостного момента – в отличие от многих, кого я знал на войне. Все они потом либо погибли, либо сильно страдали и так и не смогли оправдать надежд, которые мы возлагали на них.
Познакомились мы с ним в Лондоне в 1943 году. В то время он служил в английской армии в звании лейтенанта и выполнял то же боевое задание, что и я,– одну из союзнических миссий. Миссии эти, по сути дела, почти не требовавшие никаких дополнительных расходов, не вносили большого вклада в нашу победу, но все же укрепляли англо-американское военное сотрудничество и добрую волю наших народов в момент, когда наши армии готовились к вторжению в Европу.
Ронни на первый взгляд – недовольный военнослужащий, коего только из-за молодости лишили чина полковника в индийской армии. Носит усы, старается говорить громовым голосом, ведет себя как простой солдат и пьет как все солдаты. В глазах американцев – живой пример офицера колониальных войск. Мы называли его Бифитером1, что ему ужасно нравилось.
Образ Ронни как храброго вояки искажался одним изъяном: под могучей, мужественной наружностью скрывался поразительно робкий, застенчивый человек. Особенно это бросалось в глаза, когда он общался с женщинами.
Дома его воспитывали тетки, причем так старательно, что с годами его доведенное до безрассудного предела уважение к женскому полу вполне могло обернуться импотенцией.
Всю подноготную этого парня, всегда по-детски доброго со всеми друзьями, я узнал уже через две недели после встречи с ним. Он был ужасно влюбчив, и любое привлекательное женское личико, мелькнувшее в театральном фойе, заставляло его вспыхнуть до корней волос, словно в эту минуту все сбивчивые мысли, теснившиеся у него в голове, бурным потоком выливались наружу и становились известны и этой девушке, и всем присутствующим (хотя до нее никак не меньше двадцати футов). От этого свойства он страдал, испытывая чувство собственной вины.
Однажды, когда девушка, которую я пригласил пообедать в компании Ронни, поцеловала его на прощание в щеку, он, по его собственному признанию, не мог всю ночь заснуть, то вспоминая об этом с улыбкой, то вдруг оказываясь на грани отчаяния. К тому же у него была неприятная привычка дышать отрывисто, словно задыхающийся астматик, когда беседовал с девушкой и даже когда просто говорил о ней. За все время нашего пребывания в Лондоне я никогда не видел Ронни с девушкой.
Однако это вовсе не говорит о том, что у Ронни никогда не было связи с женщиной. Как сам мне рассказывал, целых два года до войны он жил в Париже на весьма скромный доход, носил берет и изучал то, что называл довольно расплывчато "искусством". Тогда он и встретил Виржини, или, точнее, это она, по его собственному признанию, проявила инициативу в кафе однажды дождливым вечером, позволив ему заплатить за свою выпивку.
– Француженки, мой дорогой приятель,– доверительно делился он своими впечатлениями о Виржини,– мне больше по вкусу. Откровенны, не играют в игры с мужчиной, прямолинейны.
Однако, как выяснилось позднее, Виржини не была столь прямолинейной. Молодая, черноволосая, с серыми глазами, в которых, по словам Ронни, можно утонуть, с чисто французскими чувственными губами, она призналась ему, что живет в очень благочестивой семье и ей не разрешают приглашать в дом молодых людей. После бесчисленных обедов и вечеров, проведенных в театрах и в опере, девушка безжалостно покидала кавалера у двери своего дома. Ронни тоже жил в семье и мог попасть в свою комнату только через гостиную, так что ему пришлось навсегда расстаться с мыслью пригласить Виржини к себе. Влюбился он в нее без памяти и в своей безудержной любви дошел до того, что уводил ее из дома по три раза в неделю, страстно целовал в подъезде и даже говорил что-то о браке.
Но тут разразилась война. Нежно попрощались, при большом скоплении народа, в Люксембургском саду1, и Ронни вернулся домой, в Англию, пообещав Виржини писать по письму каждый день, заверяя ее, что объединенные армии очень скоро добьются полной победы над врагом. Здоровый, крепкий юноша, с громадной силой воли, но без особого воинского таланта был призван в армию, получил звание рядового и направлен в мастерскую по ремонту двигателей возле Солсбери, где выполнял обязанности дежурного и сидел за своим столом. Однако то ли ложный патриотизм, то ли непреодолимое желание лично вступить в схватку с врагом заставили Ронни надавить на все рычаги, чтобы добиться перевода туда, где ему грозила куда большая опасность, и в результате спустя несколько месяцев он уже был на пути во Францию. До Парижа он не добрался, закончил свой поход в Ренни, где его снова посадили дежурить за стол в точно такой же мастерской по ремонту двигателей.
Виржини не могла к нему приехать – ей не разрешали родители, но Ронни удалось добиться двух увольнительных в Париж, где в отместку за унижение, которое терпел по вине своей презренной солдатской формы, закатывал роскошные обеды с Виржини в самых модных ресторанах и покупал ей на свой постоянно убывающий доход дорогие подарки в самых изысканных парижских магазинах.
Пока о женитьбе не шло речи, но любовный пыл, раздуваемый разлукой, уже нельзя было сдерживать, и он, позабыв о нравоучениях тетушек, вырвал у Виржини согласие на интимное свидание. После обычных и таких естественных для девушки колебаний (она их использовала максимально) Виржини, принимая во внимание осязаемые угрозы военного времени и патриотические заявления этих несчастных мальчишек в форме, которые сегодня здесь, а завтра Бог ведает где, сдалась. Но столь долгое ожидание, столько страстных, но неутоленных вздохов, ночных разговоров шепотом под уличными фонарями и возле темных подъездов,– не сдаваться же сразу, в одно мгновение. Она согласна на такое свидание, но только в будущем. Твердо пообещала: когда он снова приедет в Париж, такое важное событие непременно произойдет. Но для этого и ему и ей нужно как следует подготовиться.
Ронни не солоно хлебавши вернулся в Ренни, сгорая от нетерпения, и тут же подал рапорт о предоставлении еще одной увольнительной. Ему пообещали увольнительную только через три недели, и он, тщательно готовясь к новой встрече, по почте заказал в небольшом, но очень хорошем отеле двухкомнатный люкс с ванной, но этим не ограничился: добавил еще заказ на обед с вином для этого имеющего для него жизненно важное значение вечера.
Четыре года спустя, когда он рассказывал мне об этом, все еще точно помнил заказанные блюда и вина: копченая шотландская лососина; утка, зажаренная с персиками, салат и дикая земляника; бутылка "О-Брион" 1928 года и "Вдова Клико" – 1919-го.
Ипохондрик, несмотря на свою здоровую внешность, он ужасно боялся, как бы столь продолжительное состояние внутренней напряженности не привело его к катастрофе – болезни или госпиталю. Стал совершать продолжительные, укрепляющие здоровье прогулки быстрым шагом по серому, однообразному предместью Ренни и отказался на целых три недели от выпивки, даже от стакана вина. По мере того как приближался благословенный день, он уже не спал ночью более четырех-пяти часов, хотя все больше убеждался, что приедет в Париж в форме вполне приемлемой.
Старательно выполнив все свои служебные обязанности, вычистив и отутюжив форму, Ронни урегулировал довольно нудные договоренности с банком и уже готов был выехать в Париж, и тут немецкая армия, которая в течение восьми месяцев вела пассивные боевые действия на Западном фронте, неожиданно нанесла мощный удар из Нидерландов.
Все увольнительные, включая и увольнительную Ронни, были тут же отменены, и в течение двадцати дней он молился куда более неистово, чем любой генерал, командующий вступившими в сражение войсками,– о стабилизации положения на фронте.
По мере того как все обходные маневры, все атаки одна за другой отбивались и отбрасывались назад немецкими танковыми частями, Ронни все больше овладевала апатия. Когда английская армия, верная своей военной доктрине – прежде всего спасать жизнь нестроевому составу,– отправила его на грузовике в порт, расположенный в Южной Бретани, он, так и не услышав ни одного пушечного выстрела, оказался на комфортабельном пароходе на пути в Англию. Теперь он утратил всякий интерес к войне, не желал даже слушать сообщения судового радио об отступлении к северу раздробленных на части союзнических армий.
Полгода после этого Ронни торчал на каком-то холме в Сассексе, где обслуживал танк, оставленный вечно стоять на лугу, так как двигатель давно разобрали и отправили в какую-то боевую часть. Ни неподвижность танка, ни тот факт, что экипаж располагал только четырьмя снарядами, чтобы вести огонь по немцам, в случае если те неожиданно появятся на дороге у подножия холма, не нарушали его меланхоличного спокойствия. Подобно философам, которых гнало в монастыри тайное, но непреодолимое разочарование в жизни, Ронни в этот период своей службы совершенно не заботился о таких мирских, преходящих вещах, как броски армий, гибель в бою или падение правительства. Сидел на лугу среди летних цветов, рядом с абсолютно бесполезной грудой металла -когда-то грозным оружием,– и ему было очень хорошо. Улыбался безмолвно, вспоминая о своих фронтовых товарищах, вновь и вновь перечитывал коротенькие письма, полученные от Виржини до падения Парижа, и пробегал глазами текст своего письменного общения с менеджером отеля и меню знаменитого обеда (сохранил копию).
Когда в войну вступила Америка, всем снова показалось, что английская армия в будущем вновь окажется на континенте. Ронни, встрепенувшись от спячки, заставил себя подать заявление о приеме в корпус по подготовке офицерского состава, вполне разумно предполагая, что, если ему суждено вернуться в Париж в офицерской форме, Виржини встретит его гораздо благосклоннее. Напряженно учился и работал и в конечном итоге получил первое офицерское звание, находясь в почетной середине выпускников курса. Ничем особо не отличался от своих товарищей офицеров, за исключением, может быть, одного: единственный подписал одну из петиций за открытие Второго фронта, распространяемых в это время коммунистами, хотя сам был выходцем из семьи несгибаемых консерваторов, а его личные политические взгляды признал бы средневековыми даже герцог Веллингтонский.
Когда я познакомился с ним в Лондоне в 1943 году, он был живым, веселым парнем, слыл проамерикански настроенным, главным образом из-за того, что с прибытием в Англию каждого нового воинского подразделения из Соединенных Штатов его смутная надежда на освобождение Парижа сменялась все большей уверенностью. Американская простота и фамильярность во взаимоотношениях с представительницами слабого пола восхищала его, но следовать нашему примеру оказывалось выше его сил. Для него, одного из тех несчастных мужчин, чьи представления о любви, сексе, равенстве между полами неизменно связывались с одной-единственной женщиной, четырехлетняя разлука с любимой, живущей за Английским каналом1, где сосредоточены шестьдесят немецких дивизий, не только не меняла его взглядов, а, напротив, укрепляла в них.