Текст книги "Пение птиц в положении лёжа"
Автор книги: Ирина Дудина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Так у многих людей вся жизнь проходит в надежде на чувства более страстные, которые засвидетельствовали бы правильность жизненного выбора, но которые так и не приходят, – и не было ничего страстнее и сильнее, чем надежда на более сильную страсть…
Электричка
Ехали в электричке. Зелёная такая вся внутри. С заржавелыми потоками на мутных, пыльных стёклах. На потолке что-то поблескивает – как бы рябь капель, которые вот-вот упадут. Навечно пугающие капли, застывшие в своей сиськообразности. Стёкла запотели изнутри. Лампы, как в тумане. Светят темно и желто. Мы в желтке, господа! – писк.
Народ розовый какой-то, глаза блестят, щёки горят. Тусклые голоса какие-то у всех. Тусклые и весёлые. Думаю – что-то знакомое напоминает… Ба, да это – баня! Мы едем в бане! Баня третьего разряда на колёсиках, общий класс… весёлые попутчики! Экая мерзость. Вся страна, имеющая налёт эстетики дешёвой бани. Жизнь, как вечное обмывание…
О семейном счастье
На платформе Дачное расположился табор не то узбекских, не то таджикских цыган. Мужчины, женщины, дети – человек сто. Смуглые, стройные, в восточных ярких одеждах – кстати, незаношенных и негрязных. Дети были одеты похуже, в ужасной обуви – каких-то зимних рваных сапогах, истлевших тапочках или вообще босиком. Многие семьи обедали – сидели на цветастых подстилках по-турецки, ели из одной большой чашки какие-то овощи, суп, с большими ломтями хлеба в руках. Хорошо ели. Вполне аппетитно. Все, без исключения, были красивы – от младенцев до самых старших.
На электричке подъехала ещё одна семья. Немолодая женщина, красивая, с длинными тяжёлыми волосами, кормящая грудью хорошенького младенца, человек пять её детей – от полутора до двадцати лет. Дети играли друг с другом. Старший юноша с улыбкой на лице нянчился с полуторагодовалой сестричкой, терпеливо, заботливо, весело. Чумазые дети сияли здоровьем. Каждый из них был окружён заботой целого роя братиков, сестричек, родственников. На перроне их встречал папа – стройный, красивый таджик в халате, встречал белозубой улыбкой, сразу взял на руки одного из младших.
Видно было – это прекрасная семья. Жена активно сексуально используется мужем, плодонося и красиво стареясь, как румяное, чуть подсыхающее яблочко. Отец относится к детям как к счастью, а не как к обузе, любит их, прижимает к сердцу публично, не стесняясь чувств. (Ах, где ты, публично целующий детей отец?) Свобода, пение птиц, щебет детей, сексуальные радости – что ещё для счастья надо? Кто знает? Грязные босые ноги – это, может, не самое страшное в жизни. Что они испытывают среди странных русских, смешных, нелепых, недостойных их восточного уважения, добрых к ним, чужакам, и ненавидящих друг друга?
По перрону ходили русские, дивясь, ругаясь, иногда расставаясь с рублишкой в пользу живописной голытьбы. Все были белые, бледные, нездоровые. Одни слишком толстые, рыхлые, с обвислыми животами, другие – слишком тощие от голода, курения, алкоголя. Одни были одеты очень дорого, элегантно. Другие – особенно обнищавшие мужчины и женщины, а также некоторые предающиеся огородным радостям пенсионеры – были одеты плохо, хуже, чем цыгане. Русские были разрознены, одиноки. Иногда слеплены по двое – две подруги, мать и дитя, муж и жена. Очень редко – по трое – семья или три товарища. Большинство курило, воняло дымом и дешёвым пивным перегаром хуже, чем цыгане без бани и горячей воды.
Русские недоверчиво относились друг к другу и не любили детей. Что-то мешало им любить друг друга и активно заниматься сексом. Желание вместо лишнего ребёнка иметь новый холодильник? Побольше тряпья в шкафу? Видно было, что радостный половой акт у них – на вес золота.
Один невзрачный немолодой мужик сказал хорошенькой молодой цыганке, вокруг которой прыгало три очаровательных большеглазых цыганёнка: «Ты дырочку-то зашей. Нарожала, а я должен твоих детей кормить!» Судя по его виду, вряд ли он выкормил за свою убогую жизнь хотя бы одного. Скорее всего сделал на стороне, бросил, алименты платил с зубовным скрежетом. Прожил один с правой рукой, может, какое-то время с рыхлой женщиной, заставляя её быть бездетной. В свои сорок пять он уже старик. Русский русскому – пищевой конкурент. А чужому – добрый дядя.
О стволе жизни
Все стареют по-разному. Одинаковое лишь в том, что стареют, как деревья. Отпадает всё случайное, остаётся ствол – самое крупное и основное от жизни. В старости все черты утрируются. У кого основным было делание добра – тот так и копошится в заботах и хлопотах, так и копошится. И всё-то у него выходит скоро, ладно, денег на всё хватает. Всё случайное отпало, осталось лишь здание важного и главного, учебник жизни. Они нарастили свой ствол добра и стареют, как дубы, сохраняясь стволом и опадая несущественными ветками. Такие старики обычно похожи на себя в детстве, в возрасте девяти-десяти лет.
А другие, старея, рассеиваются и рушатся всё больше и больше, превращаясь в форменную Бабу Ягу. Видно, плох был тот цемент, на котором была замешана жизнь этого человека. Вместо благородного пути к дао – путь ко лжи, эгоизму и копилке хлама. Ствола-то не было, или был он трухляв; так, от пня жалкого ростки тощие лезут – неприлично молодые на закате жизни, неприлично безнадёжные, не успеющие развиться в дерево и обречённые умереть слабыми и никчёмными. В таких стариках бывшего ребёнка ни за что не рассмотреть. Какое-то ужасное зрелище. Морщины, безумный, недобрый взор или обращённый внутрь себя. Взгляд пизды или разрушившейся кости.
А ведь были и они когда-то детьми.
Что такое эти старики? Не выполнившие поручения и не вырастившие ствола? Или вырастившие ствол зла, выполнившие своё злое и разрушительное предназначение? И что делать с ними, чему учиться у них?
Две дурацкие русские проблемы – «Что делать?» и «Отцы и дети» – одолевают нового русского. «Отцы» Тургенева спрашивали, что делать с «детьми». Нынешние «дети» спрашивают, что делать с «отцами» и их наследством в виде хлама, плохо построенных домов и порушенных ценностей? Рушить, расчищать, строить прочное, облагораживать. Если чёрному, никчёмному человеку дали долголетие, его следует понять.
О жизни в центре
Любят задавать вопрос: «А вы из самого Питера?» Я не понимаю, что хотят от меня узнать, удивляюсь: «Как это „из самого“? Что вы имеет в виду? Да, из самого» – «Да нет. Вы прямо из самого?» Я опять не понимала: «Вы имеете в виду, из центра ли я или же с окраины города? Ну, раньше я жила в самом центре. На берегу Обводного канала. Две остановки метро до Невского проспекта. Уж центральнее не бывает. Теперь в семи остановках. Хотя это тоже не окраина». – «Ну из самого Питера?» – продолжали что-то выпытывать из меня. Наконец до меня дошло, что пытаются узнать – из Питера ли я или же из пригорода. Не из Пикалёво, или Красного Села, или Пушкина, или Всеволожска ли я. Для них имело большое значение кипение в котле городской жизни, факт проживания «в самом», в самом что ни на есть.
В дальнейшем я не раз сталкивалась с разной степенью в почтении, которое люди испытывали к людям из «самого» центра и к жителям окраин, в пользу первых. «Ну, конечно, эта девушка из самого центра. Конечно, другое образование, воспитание, культура. Это не то, что мы». Эти суждения крайне изумляли меня. Я видела столько серых, невзрачных улиток, алкоголиков, старых дев, вонючих подзаборных спившихся бабушек-туалетчиц, проживавших в «самом» центре, юношей, загнивающих на антиквариате своих предков в квартирах с огромными потолками, бледных детей кавказской национальности, народившихся в извилинах коммуналок, – я видела всего этого столько, что никакой разницы между людьми из «центра» и с окраин я не чувствовала.
Вот блистающий грязью под ногами Невский. Вот слышна иностранная речь зевак из других стран. Вот шикарная машина стоит, из неё вылезает шикарная дама в неслабой дублёнке. Ну и что. Да ничего. В двух шагах есть лаз через обоссанные подворотни. Проход в дом, на каждом этаже которого по 20 комнат с двумя унитазами и одной ванной на 20 семей. Самый что ни на есть центр. Центральнее не бывает. Среди жильцов – половина приезжих из других городов, очевидно из завороженных магией «центра», размножившихся на берегах Невы. Есть мужчина по фамилии Кошмар. Есть пожилая алкоголичка, оба сына которой сидят в тюрьме – может быть, так решился их маленький квартирный вопрос. Мама победила. Среди жильцов – лица обоего пола, разных возрастов – от младенца в коляске, загромождающей проход, до пенсионеров, которые тот же проход периодически загромождают, но уже по другим, более неисправимым причинам. Несколько соседей помогают выносу тела из унылого лабиринта, не знающего света дня. Среди жильцов – атеист и католик, буддист и православные, коммунисты бывшие и настоящие, фашист и один предприниматель, безупречный красавец, как говорят, скрывающийся в коммуналке от наехавших на него то ли бандитов, то ли налоговой инспекции. Разные люди прилепились и вылупились в «самом» центре.
Мой приятель жил над кинотеатром «Нева». Окна его комнаты выходили на Невский, на притягательный в то время «Сайгон». Дима, одинокий молодой мужчина в цвете лет, разведённый, 10 лет провёл в «самом» центре. Каждый день он жадно и жалобно подглядывал за мельтешением жизни во всём её многообразии. Для жителя окраин побывать на Невском – это праздник, лакомство, развлечение. Долг. Центральный пункт кипения жизни. Куда, как не на Невский, выйти в самом лучшем своём прикиде? Где, как не на Невском, попытаться найти своё счастье или позевать по сторонам, помечтать о возможном счастье?
Дима наблюдал за кипением жизни из самой приближённой точки. Но, увы. Жизнь кипела рядом, бурлила, дразнила. Его ровесники щеголяли немыслимой свободой. Одевались, как хотели. Говорили о том, о чём нельзя. Делали то, что под запретом. Кто только не тёрся в «Сайгоне» в то время! Дима смотрел, вздыхал, завидовал. Ходил пить кофе, как на работу. Ничего с этого не поимел. Девушки, мужчины жили своей, чуждой ему жизнью. В свои игры его не брали. Он старел, терял волосы, набирал лишний вес, будоражась от сознания того, что в центре российской действительности, что всё самое передовое, что в России делается, – рядом с ним, на его глазах, но как в телевизоре. Не-до-ся-га-е-мо. Кричи не кричи. Дрочи не дрочи.
Дима иной раз раздевался голым, становился у окна, в надежде, что какая-нибудь живая роскошная девчонка из настоящей, всамделишной жизни увидит, что и он живой. Что он рядом. В самом центре, наизготове для самой сказочной жизни. Не получалось ни разу. Изнывающий от зависти, от жажды жизни и днём и ночью, особенно ночью – о, эти сказочные ночи на Невском! – прожил он одиноко и скучно 10 лет и с радостью переехал на Московский проспект, окнами на нежилое производственное сооружение. Навсегда отравленный тем, что подглядел, тем, о чём мечтал, но не получил. Участь переводчицы, бывшей отличницы и умницы. Всегда тереться у тел исторических личностей, быть на самом верху – но не деятелем, хозяйкой, героиней, а обслугой без имени и права своего мнения. Самое ужасное – мыслить, разум иметь, но не сметь пропищать о своём «я» вслух.
О, если бы мне комнату на Невском в то время! Какие люди ходили бы ко мне на огонёк! Какие роскошные компании клубились бы, всё самое лучшее было бы у меня! Как радостно светилось бы моё окно, как грело бы оно и согревало! Но у меня никогда не было комнаты своей. Я жила вовне, под прицелом пустынных глаз… Какая неудачная раздача декоративных даров. Какой-то жирный дьявол сидит у рога изобилия, ведающего распределением недвижимости…
Я помню проказы Диминой соседки по коммуналке на Невском, девяностолетней старухи. Её любимым развлечением было иное. Нет, не глядела в окно, наслаждаясь виртуальностью. Глядела она в коридор, в замочную скважину. Внимательно вслушивалась в звуки за стеной и за дверью. Живые люди поблизости были привлекательны для неё. Она любила подслушивать Димины оргазмы с редкими его подругами. В 3 часа ночи, в 5 утра – в любое время ночи можно было быть уверенным Диме, что он не одинок. Что за ним наблюдают. Пристально и внимательно вслушиваются. Знают о нём всё.
Во время занятий сексом, как бы Дима ни таился, как бы ни старался не издавать звуков, вредная пристальная старушка начинала дубасить ему в стену. Ругаться. «Чего шумите! Спать не дают! Иж, проститутки проклятые!» Дима громко ржал, рассказывал анекдот, похожий на правду. В любое время можно узнать, который час, часов не имея. «А как?» – «Да очень просто. Стукни кулаком в стену, и услышишь: „Ишь, проклятый! Три часа пятнадцать минут ночи уже, чего стучишь!“» Я думаю, для пожилой леди это была разновидность бесконтактного онанизма. Она побеждала естественную потребность в сне и дожидалась чужой кульминации, чтобы принять косвенное участие в ней, хотя бы на словах.
Любимым развлечением старушки было выследить, когда подруга Димы шла по коридору в туалет, и, когда птичка была в клетке, подкрасться незаметно и свет всюду выключить – и в коридоре, и в туалете. Наступала кромешная тьма, облепляя лицо и тело невидимыми кошмарами. Огромный, заставленный вещами и мебелью коридор был извилист и абсолютно тёмен. Я помню, какой ужас испытала, когда оказалась во тьме.
Я с трудом нащупала спусковую грушу, с пятой примерно попытки, натыкаясь рукой в черноте на осклизлые трубы и обшарпанные стены. Бумагу найти так и не удалось. Да что там бумагу – свой зад найти было трудно. Я слабым голосом деликатно попыталась звать Диму на помощь. Поняла, что тщетно это. С трудом общупав дверь – всю-всю по периметру и справившись с неимоверными трудностями с защёлкой, я очутилась в коридоре. Неясно было, куда надо идти. Сделала шаг вперёд и ужасно звезданулась лбом об висящий железный таз напротив. Это меня, однако, не спасло. Звук был недостаточно звонок. При следующем шаге я воткнулась в вешалку, в пальто и тяжкие шубы, висящие на ней. Зацепившись ногами за что-то – пожалуй, за обувь или порог на очередном повороте, я стала падать во тьме, цепляясь инстинктивно, как кошка, за первое встречное. Я сорвала на пол вешалку со всем её нанафталиненным содержимым, отчего произвела ещё больший шум, нежели при битье головой об таз. Старушка, сладострастно подслушивавшая, поняла, что ей грозит порча имущества, вышла из засады. Появился долгожданный луч света. На крики и ругань выскочил Дмитрий. Включили свет. Я была спасена и выведена из чудовищного лабиринта.
Старушка имела вид бодрый, здоровый и весёлый, несмотря на желчные её развлечения. Жить реальной жизнью всегда полезнее, чем виртуальной.
О том, как сделать ремонт
Заходит Антонина и говорит:
– Так жить нельзя! У тебя же нет своей комнаты, бедная ты, бедная! Это же ужасно! И хватит надеяться на будущее! Сколько лет прошло, а ты всё надеешься на то, чего никогда не произойдёт!
Я смиренно с ней соглашаюсь. Вынув голову из пыли и депрессии.
– Сделай перепланировку! Выломай стенной шкаф, через него будет вход в среднюю комнату. Здесь сделаешь стенку: да, большая комната уменьшится, но из прихожей будет коридор до кухни, и большая комната станет изолированной! Единственное – это стоит денег, надо минимум 500 баксов. Это грязная, тяжёлая работа, никто дешевле делать не будет. Займи у кого-нибудь.
Дети и бабка на даче. Я вынимаю всё барахло из встроенного шкафа в прихожей. О боже! Что там творится! Я нахожу залежи самогона и так называемых домашних вин – из протухшего варенья. Нахожу само протухшее варенье в количествах, которое превосходит всякое воображение. Нахожу банки с огурцами, которым 10 лет. Нахожу спизженную и припрятанную тушёнку, купленную по талонам в годы перестройки. О, как тогда хотелось этой тушёнки! Бомжи её съедят. Самое ужасное – стена внутри шкафа почему-то несущая, фундаментальная, а не фанера какая-нибудь. Это уже серьёзно.
Фронт работ готов. Осталось только ждать.
Ага, звонит режиссёр Юра. Я его нежным голосом зову в гости. Он приходит быстро, изумляется тому, что видит. Я перед ним в шортах и с топором в руках.
– Знаешь, это такой кайф – бить топором по стене, крушить, ломать! Кайф! Кайф!
Я бью топором по стене. Юра с удивлением, но и с пробуждающимся интересом смотрит на то, что я делаю.
– Хочешь попробовать? Я тебе голубую фирменную футболку дам, и шорты дам строительные, чтобы ты одежду не испачкал!
Юра робко переодевается, бьёт в стену топором. Озверевает, входит в раж. Бьёт мастерски. Какой он красивый! Какие у него прекрасные мускулистые руки! Какой торс! Первый пролом! Я улыбаюсь ему из него с другой стороны. Урра! Пока он отдыхает, я сама вонзаю лезвие в цемент. Хряк! Хряк! Хряк! Выломали одну плиту, вторая плита повисла на арматуре, сука, не поддаётся.
Мы с Юрой берёмся под руки и с остервенением бьём ударными своими ногами по плите. Как в каратэ. Какой кайф! Хряк! Хряк! Делаем это с разбегу. Потом с одновременным прискоком.
Плита обрушилась. Падение, блядь, Близнецов. Всё в белой цементной пыли. Пьём самогон с белыми мордами, как два Пьеро. Юра снимает голубую футболку, пропитанную его потом и моей пылью. Спасибо, друг Юра!
Заходит Антонина. Она довольна. Надевает мою голубую рабочую футболку и выбивает молоточком гвозди из оторванных косяков. Спасибо!
Звонит арткритик Сёма. Я его нежным голосом зову в гости. Маша, узнав, что сейчас придёт Сёма, прихорашивается и тоже заходит в гости. Сёма и Маша потрясены пейзажем после битвы. Я выдаю Сёме голубую футболку.
– О, да она растянута грудями Антонины! Какой кайф! Какие огромные пузыри! Да ещё и пахнет к тому же потом Юры… О, Юра, какой замечательный пот! Кайф! Кайф!
Сёма в голубой футболке взваливает на себя первый мешок с обломками цементной стены. В нём килограммов 70, мешок весит, как мужик. Но Сёма оказывается мускулистым и крепким пацаном, несмотря на интеллектуальный жопоотсидывательный труд. Он, как коренастый конь, носит мешки на себе вниз, носит и носит, медленно, красиво. Мужик с мужиком за плечами… Мы с Машей машем ему из окна, подбадриваем одобрительными возгласами и улюлюканьем. Там, внизу, ещё какие-то мужики заинтересовались, не прочь тоже вынести по мешку с цементом. Мы уже отведали самогона.
Сёма отправляется в ванну, обмывать цементную пыль.
Квартирка становится просто прелесть – огромная, кругом окна, посередине стриптизёрский столб из занозистой балки. Хочется вертеться вокруг него с садомазохистскими плясками.
Я захожу к Сёме в ванную и предлагаю ему помыть спинку. О, у Сёмы здорово встаёт! Я зову Машу – показать. А то она всякую хрень про Сёму выдумывала. Я нахожу килограммовую развеску сахара, кладу её в полиэтиленовый пакет с ручками. Мы предлагаем Сёме подержать это на своём хрене. Он соглашается. Супер! Висит, как на чугунном гвозде!
Ну а теперь перейдём к возведению стены… Заходит архитектор Лёня. При виде бутылок на полу с жидкостями у него просыпается потрясающий исследовательский интерес. Он начинает всё пробовать. Это опасный процесс. Из одной бутылки вырывается синий дым, из другого выпадает зелёная плесень, в третьем образовалось что-то чёрное и вязкое… Того и гляди выпадет седой Джинн.
Заходит художник Ахапкин. У него нюх на наличие алкоголя. Раньше что-то не заходил. Они начинают всё пробовать с Лёней вдвоём. Они ужасно уже напробовались. Находят странную жидкость в грушевидной бутылке. Она похожа на расслоившуюся кровь. Сверху бледно-жёлтая, как самогон, снизу ржаво-красная. Лёня делает затяжной глоток, глаза его вылезают из орбит, он замирает и сиреневеет на глазах. Мы бросаемся к нему.
– Что это? Скажи нам, что это было там? Что это?
– Ирка, попробуй, твоя очередь, – говорит мне хитрый Ахапкин.
– Нет, не пей, Ира. Не надо это ей пить, – говорит вдруг Лёня хриплым сдавленным голосом.
– Дай я попробую, – осмелевает Ахапкин.
Мы не успеваем вырвать у него бутылку из рук, он делает сильный длинный глоток. Глаза его вылезают из орбит. Он замирает и сиреневеет на глазах. Лёня не выдерживает этого ужаса. Он выхватывает бутылку из закостеневших рук Ахапкина и выливает решительно содержимое в раковину. Со дна бутылки стекают последние коричневые вязкие капли.
– Что это было? – спрашиваю я своих друзей.
– Не надо это знать тебе, – отвечают они.
Наконец Ахапкин и Лёня находят огромную длинную бутыль самогона и тут же выпивают её жадно. Лёня делает несколько шагов, как бы чтобы сделать обмер для будущей стены. Внезапно он синеет и падает на пол. Глаза его глубоко запали, нос заострился, как у больного голубя.
Ахапкин впадает в бешеную суетливость.
– Так, быстро, слушай, сердце работает ли у него? Расстегни рубашку, дыхание рот в рот! Не реагирует? Расстегнуть ширинку, помассируй член, может, тогда оживёт быстрее! Можно и ртом! Давай, давай, не мне же это делать!
Лёня неожиданно улыбается синими губами.
– Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!
Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.
Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!
Позолоченная сеть гамака
Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители – яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…
Ещё о приятном
Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй – что может быть приятнее.
Ещё об ужасном
Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.
Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме разве что даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.
Ещё ужаснее по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное «не хочу») – попасть в школу, в которой не была счастлива ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.
С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).
Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой – зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно – ни-че-го! А ведь мне было 15–16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное – ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.
Размышление о пейзаже
Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее – нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, – это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы – какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде – выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня – столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет – всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.
Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы – пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, – так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг – и минор затушёванного тенями леса, другой шаг – безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…
Я думаю: откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.
Легко любить пейзаж. Любить пейзаж – это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому – ставленники низших бесов.
Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.
Нет, не буду любить пейзаж!
Сборы в райсобес
Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов – это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности и всё из того же ряда. Собес – «содействие бесу социализма» – такая у меня расшифровка этого слова.
Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». – «Ну ладно, подожду», – соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.
Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках – сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги – как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.
Выбегает в одном облике – длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».
Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты – наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!
Антонина что-то замечает в моих глазах: «Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…»
Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками – к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь застегнуть молнию – от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется – белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: «Застёгивай!» – «Застегну-то застегну, – говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, – застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, – прямо в собесе!» – «Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее».
Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. «Ну как?» – спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.
Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами – из-за обтянутости – видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: «Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?» Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: «Всё нормально! Можно идти в собес!» – «Нет, ты внимательно посмотри», – настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: «Да! А что? Очень мило. Вполне», ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе как по-настоящему красивая женщина.