Текст книги "Пение птиц в положении лёжа"
Автор книги: Ирина Дудина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Еда была удивительно вкусная. Чудесная жена Горького была потрясающим кулинаром. Народ молча, как бы урча и облизываясь, ел и ел, ел и ел.
– Ну почитай свои стихи, пора, – говорил мне наевшийся уже и сильно залоснившийся Горький, но я чувствовала, что народ не готов к приходу поэта.
Я выпила ещё рюмку. Мне вдруг стало ужасно весело. Я ни с того ни с сего сказала: «А хотите, я вам анекдот расскажу? Ужасно смешной», и я сама по себе захихикала, не в силах удержаться от приятных воспоминаний. Я рассказала про трёх вампиров. О том, как они посетили ресторан. Первый заказал артериальную кровь, второй – венозную, третий попросил крутого кипятка. Первые два вампира спрашивают у третьего: «Ты чего, вегетарианцем стал?» Третий отвечает: «Нет. Я заваривать люблю» – и достаёт из кармана женскую использованную прокладку.
Я рассказала и ужасно развеселилась. Вместе со мной развеселился Володя. Мы с ним хохотали до слёз, поглядывая друг на друга и опять принимаясь хохотать. Тут я оглянулась окрест. Поняла, что кроме нас двоих никто что-то не смеётся. Что все смотрят на нас настороженно, строго, недоумённо. Почти все перестали вдруг есть. Некоторые встали из-за стола… Володя опомнился, перестал хохотать, сказал: «А за что я люблю Ирочку, так это за её непосредственность…»
Я поняла, что пора отрабатывать свой кусок пирога. Пора читать стихи. Я приосанилась и прочитала:
НА X.
Хурили хрюкики.
Хурили хрякики.
Хорили хором,
Хомы холмогорные…
И т. д.
Горький подпрыгивал от удовольствия. Его полный животик колыхался. Мне тоже было приятно. Но народ безмолвствовал. Все смотрели на меня строго и укоризненно. Один из гостей, молодой курчавый человек, довольно красивый, вдруг нервно стал постукивать костяшками пальцев по столу. Кто-то из гостей смущённо выдавил: «Зато как много слов на X. Большой словарный запас. М-да…»
Горький просил: «Ещё, ещё!» Я, несмотря на полный провал, тоже хотела «ещё». Я любила свои стихи в тот момент. Я прочитала про игуану – длинное и красивое. Народ слушал напряжённо, но на лицах ничего не появилось поощрительного. Слова падали в пустоту. Горький, лоснясь от удовольствия и кивая в такт головой, вдруг рассказал о том, как Маяковский читал свои стихи в «Бродячей собаке», как его чуть не побили, а некоторые присутствовавшие мужчины даже повытаскивали из карманов пистолеты. Скандал был ужасный.
Гости строго, в гробовом молчании, выслушали рассказ Горького. Мне ужасно хотелось спасти положение, выдавить улыбку на этом общем, бледном, неулыбчивом лице. Я решила расчленить противостоявшую мне массу, начать обрабатывать толпу по частям. Лукаво улыбнулась курчавому молодому человеку, который барабанил уже ужасно громко и даже пытался дразнить меня, писклявым голоском повторяя некоторые мои стихотворные строки как бы под столом. Он был похож на внезапно начавшего сходить с ума Буратино.
– Посвящается лично вам, – обратилась я к кудрянчику.
Он распрямился, будто кол проглотил. Распахнул свои серые глаза.
Кудрянь! Кудрянь!
Раскидиста.
Кудрянь.
Задириста, махровка.
Забориста. Неловко. Зря —
и т. д.
Молодой человек вдруг скорчился, как будто от колик в животе, что-то громко заговорил. Я не слышала что, я продолжала читать про «кудрянь». Кудряшкин выскочил из-за стола и убежал в прихожую. За ним побежала Галина, пытаясь его удержать. Он нервно вырывался и натягивал, судя по возне, пальто.
– Ну останься, что случилось? – уговаривала его именинница.
Он нервно что-то отвечал ей, и в тот момент, когда я дочитала стихотворение до конца – о том, как «берёзы дикие, заржав, трясутся и… выгнув бровки… к России шёлковой щекою льнут!!!», – в этот момент хлопнула и лязгнула входная дверь. Первый клиент был готов.
Тогда, в гробовом безмолвии, я решила прочитать свое любимое, экзистенциальное, про Кафку.
Я Кафка. У меня бровка.
Я – синяя морковка.
Я горная орлица.
Я – Максим Перепелица!
и т. д.
Тут не выдержала одна строгая дама. Она выгнула подковкой свою прекрасную восточную бровь и спросила у меня, вглядываясь в мои глаза:
– Пааазвольте, а какое у вас образование?
– Три класса церковно-приходской школы, – вдруг ответила я ей совершенно неожиданно для себя буратиньим дурашливым голосом.
Дама резко распрямилась и вышла из-за стола. Галочка побежала за ней следом.
Даже Горький тут перестал колыхаться от удовольствия. Он недоумённо посмотрел на меня и сказал:
– Ира, почитай про цветочки! Это такая, знаете ли, прелесть! Она воспела всякую дребедень, которая под ногами, – лютики там всякие, лопухи, нарциссы, ромашки… такая прелесть…
Я мило, скромно улыбнулась и промотала про одуванчика.
Всем стало смешно, когда десант парашютистов полетел по небу, гарантируя появление новых блондинов. Особенно смешно стало одной даме напротив. Она вдруг засмеялась особенно громко, так громко, неудержимо. Она вся покраснела, она хохотала истерически, до слёз, ей было не удержаться. Её муж испугался. Он стал обмахивать её платком, зло посматривать на меня, потом, под локоток, вывел свою супругу из-за стола. Так они вдвоём и ушли, дама дико ржала и никак не могла остановиться, она по пути всё оглядывалась на меня, и приступы смеха начинали вновь удушать её. Галочка вновь была вынуждена сопровождать уходящих. Уходящие, судя по всему, собирались уйти из этого дома насовсем.
Мне стало как-то стыдно. И что я такого сделала? Я оглянулась. Разошлись все. Осталось в комнате нас трое.
Я, Горький и его друг, художник Мондагалеев. «Хороший великий русский татарский художник», – как его представил Горький гостям. Мондагалеев сурово посмотрел на меня и сказал:
– Ты пишешь плохие стихи. Очень плохие. Я тоже много стихов написал. Но я их никому не читаю вслух. Я работаю над своими стихами. И вообще, надо писать коротко. Как японцы писали. Знаешь, они танки такие писали, из двух строк. Но зато какая поэзия!
– Вы знаете, я тоже иногда пишу танки. Коротко так, в двух строках. Мне тоже очень нравится этот жанр. Хотите, прочитаю? Посвящается лично вам, – добавила я подхалимски.
Мондагалеев добродушно неожиданно согласился:
– Ну прочитай!
Я приняла красивую позу и прочитала:
О, Евфрат! О, нефрит!
Не стоит! Не стоит!
Мондагалеев подпрыгнул, замахал руками, заплевался, кажется, и тоже убежал куда-то. Мы с Горьким остались вдвоём. Диспозиция была, между прочим, неплохая. Мы остались в комнате наедине со столом, ломящимся от яств. В этот день рождения что-то много еды оставалось на столе, что-то больше, чем обычно.
Горький позвал жену неожиданно жалобным голоском:
– Галочка, Галочка, тут Ирина сочинила стишок и посвятила его лично мне!
Галочка появилась в дверях, улыбаясь и проявляя искреннее любопытство.
– О, Евфрат! О, нефрит!
Не стоит! Не стоит! – вдруг повторил громко Горький мою танку.
Галочка неожиданно покраснела, вспыхнула и возмущённым голосом сказала:
– А вот это неправда! Вот это – неправда!!!
На этом день рождения жены закончился.
Я сильно страдала целую неделю. Думала: ну что такого я сделала? Я ведь просто хотела всех развеселить… Позвонить боялась. Через неделю позвонил Горький. Сказал, что всю неделю ему звонили гости его жены, расспрашивали, что это такое было? Он им отвечал, что это новая поэзия. Она вся такая.
Китс
Я смотрю на Китса. Он трахает игрушечного тигрёнка. Истерично взвизгивает. В ответ на мой взгляд произносит что-то вроде вопросительного бурного речитатива. Тигрёнок выглядит ужасно. Его шея прокусана во многих местах. Из неё лезет грязный, обслюнявленный Китсом синтепон. Тельце игрушки деформировано в боках – следы китсовских объятий. Хвост давно уже безнадёжно оторван и утерян. Вокруг хвоста следы вторжений внутрь тела – дырки с заскорузлыми, почернелыми краями. Китс любил друга многократно. У тигрёнка очаровательные яркие и горящие стеклянные глаза. Когда-то он выглядел весёлым, игривым и рычащим. Теперь вид у него охуевший. В выражении лица появилось что-то безумное, сладострастное и порочное. Как будто он – живое существо и тоже отвечает Китсу любовью.
Тигрёнка противно брать руками. Когда он попадается на пути, его пихают ногой в нужную сторону. Китс при этом жалобно громко вскрикивает, бежит к откинутому другу, хватает зубами за шкирку и переносит в угол.
Я думаю, что, когда Китс умрёт, первым делом я вынесу наконец-то тигрёнка на помойку.
О травмопункте
Травмопункт нашего района удивительно устроен. У леса. Куда транспорт не ходит. Травмированный народ сползается и прискакивает туда, кто как может. Как на фронте. Очереди бывают по два-три часа. В зависимости от каких-то особых травматических дней и погоды.
Я дважды сильно вывихивала себе ноги. Первый раз, когда поступила в Университет без блата: выхожу, довольная, падаю с четвёртого этажа – имеется в виду по лестнице со ступенек… Плохой знак… Зря поступала… Второй раз – недавно. В загаженном подъезде достала из почтового ящика открытку с изображением доброй сестры милосердия и раненого антично-телесного солдата времён Первой мировой войны. Я рассматривала красивого солдата и ангельскую медсестру, не понимая, что бы это значило. Рухнула во тьме мимо ступеньки. Нога распухла, я сама, как раненый солдат, поскакала в травмопункт. Боль была такая зверская, будто там все кости взломались в мясе ноги.
Выставив ногу вперёд, хватаясь за косяки, оббиваясь об стены, попрыгала больным заинькой в хвост очереди. Отсидела минут сорок. Передо мной старушка. Похоже, что сломала руку. Самопознание костей скелета – полезное знание у дверей гроба. Заходит. Выходит через минуту. Заставили сиять обувь. Кряхтя, охая, чуть ли не зубами вставной челюсти развязывает шнурки. Я ей помогаю, держа ногу пистолетиком. Старушка преподносит свою травму руки босая, в неприличных штопаных чулках своих, сгорая от стыда.
Моя очередь. Запрыгиваю в кабинет. Пожилая седая дама, гипсовая маска травматического случая, показывает свой пластмассовый оскал: «В куртках не обслуживаем. Сдайте одежду в гардероб». – «Доктор, но у меня – нога. При чём здесь куртка?» – «Не обслуживаем. Следующий!»
Гардероб в подвале. Лестница вниз – в конце коридора. Прыгаю с милой улыбкой, будто прыганье на одной ноге забавляет меня, прыг-прыг – в подвал. О, какой грохот! Навстречу, из гардероба, прыгает человек, которому хуже, чем мне. Ему загипсовали всю ногу от бедра до пятки, и он прыгает с такой тяжестью наперевес, цепляясь кулаками за стены. Верхнюю одежду придерживает под мышкой и подбородком. За костылём прыгает. Костыльная наверняка расположена на четвёртом этаже в противоположном крыле… Пока допрыгала до врача обратно, нога перестала болеть. Даже стыдно как-то. Неудобно.
Всё поняла про устройство травмопункта. Если не сильно травмирован – в очереди всё заживёт. И в следующий раз, прежде чем ползти по лесу до травмопункта, попробуешь зализать раны индивидуально на дому. Если сильно тебя поломало, травмопункт – место инициации. После скачек за костылём – всё вынесешь и преодолеешь. Что-то в травмопункте есть отрезвляющее. Потереться мягкой домашней шкуркой о стальные зубья чужого порядка, ужаснуться, увидеть себя со стороны – неправильного, неготового к приёму в общественные объятия… «Иванушка, ты не так на противень лёг. В печку не засунуть будет». – «А как надо, покажи, бабушка».
Травмопункт освежает. Бодрит. Заставляет по-иному взглянуть на проблемы своего жалкого тела в соотнесении с величественными сенями его починки.
Одиночество
Мой сын сказал, что в детском саду все у них ходят парами. Вова с Вовой. Оксана с Оксаной. Коля Миндров с Колей Миндровым. Петушок с петушком, курочка с курочкой, цыплёнок с цыплёнком, яичко с яичком, рука с рукой, подушка с подушкой… Ряд был бесконечен, парад зеркальных двойников, открывшийся детскому взору. Без любовного взгляда извне все мы ходим парами за ручку с самим собой, стройный рой солипсистов.
Рубашка Ф.
Ф. как-то на моих глазах утром одел чистую, глаженую рубашку. К вечеру пришёл в ней же. Она была вся жатая-пережатая, вся в волнении каком-то, будто пережила стресс и ужас. Будто Ф. весь день провёл на месте катастрофы, что-то тушил, фрагменты кого-то вытаскивал, от кого-то скрывался (от тех же оживлённых фрагментов?), полз, кричал, прыгал, долго бежал, петляя. Такая была у него рубашка.
А весь день, все 8 часов просидел в тихом спокойном месте у компьютера, не в подвале – на втором высоком этаже, высчитывая градусность водки для хозяина, но сам абсолютно трезвый. Водка в его работе присутствует чисто виртуально, он даже не видел, как она выглядит. Но, возможно, частое повторение слова «водка» что-то производит в его организме, передаётся его рубашке, и она выглядит как пьяная.
Маша высказала другую версию. «Может, у него телосложение такое. Нервная система. Он сидит спокойно и невозмутимо, а мышцы его так и бегают по поверхности тела, совершают сами по себе, без ведома хозяина, вращательные и засасывающие движения. От этого вид у его рубашки – будто в заднице побывала, а не на поверхности спины». Так сказала она.
Я думаю, у Акакия Акакиевича тоже было свойство казаться помятым и жёваным, что бы он ни надел. Свойство маленького человека – быть мятым. Свойство большого – мять. Подмять под себя. Наверное, поэтому мечтал Акакий Акакиевич о добротной шинели. Добротная, крепкая, новая шинель – единственный вид одежды, который плохо мнётся. Крепкая, как футляр, как бронежилет, как хитиновая оболочка насекомого.
Ф. полюбил пиджаки. Они не такие мнущиеся, крепкие, трудно сделать их жатыми, если из хорошей ткани. Хотя даже такие на нём они выглядят как сильно потёртые. Или неестественно выглядят, как новый костюм на трупе.
Откровенные разговоры с разными тварями
Кот смотрел, как я моюсь под душем. Молоденький кот. Подросток ещё. Глаза его дико разгорелись от изумления. Гремящий водопад воды, клубы и облака пара, экзотические ароматы мыла и шампуня – всё загипнотизировало его и доводило до состояния тихого экстаза. Я решила снизойти до него, белая голая гора, великанша с пучками и копнами волос. Спряталась за мутную жёлтую штору – выглянула. Опять спряталась. Опять выглянула. Он изумился ещё больше. Как бы приподнял брови – но бровей у него нет, и он просто увеличил глаза и сосредоточил в них вескую выразительность. Я так баловалась с ним, как бы стремясь довести до такого состояния, чтобы он от изумления поскользнулся и упал в воду.
И вдруг я услышала его голос.
– Шуткуешь всё? Шуткуй, шуткуй дальше. Я и так уже не человек. То есть не кот. От твоих сухофрутов. То есть вискасов всяких, катышков. Наркота одна. А пишут – протеин! Жиры! Витамины! К тому же без свежего воздуха. За всю жизнь – один раз на улице был. Когда от мамы-кошки забирали… Одна виртуальная реальность за окнами осталась мне. Птицы в виндаусах. Трепет крыл и щебет, доводящий до безобразия. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Будто я скачу, как на коне…
Дворянские гены
Чудесный вечер. Тихо, как только вечером бывает. Серо-розовое атласное одеяло облаков укрывает поуютнее лазоревое небо. И ёлки, ёлки, ёлки, бесконечные острия. Какая тоска! Сердце сжимается от одиночества и дикости.
То ли дело закат над полями. Приятно. Кто-то трудится на земле. Копошится. Есть жизнь. Люди как-то работают. Скверно, неаккуратно, лениво, понукая себя водкой и крепкими словами, а всё-таки. Человек, человек всюду чуется и чудится. Тут покос, там – дорога – глинистая, шрам на траве, срам один, а не дорога – от дождя до дождя, но всё таки… Там поле. Нет, не жёлтой, приятно щекочущей стеной выше головы, со своими постукивающими сухо зёрнами и колючей щёткой усов. Жиденькая нива, по пояс, но живенькая, живая, с колокольчиками и васильками. А вон и домишки видны убогие, но в них кто-то живёт.
Чу! Да это, наверно, дворянский ген проснулся. Наверное, так радовалось сердце помещика при взгляде на следы труда на теле земли. Согнать ленивый народишко. Пусть спину погнут, нечего в безделье распаляться.
Двойной морячок
Купили с Татьяной для Ф. светлый джемпер. Сказали в секонд-хэнде – это для сиротки-юноши одного. А какой там, на хрен, юноша! Сын крупного диссидента, денег до фига. Но что-то с головой.
Первой цивильной одеждой Ф., после всего того ужаса, в который он одевался, была полосатая футболка со слишком большим вырезом на шее. Тельняшка фривольно полуобнажала то одно плечо Ф., то другое, пикантно выставляя на шее Ф. простую верёвочку и католический крест. Ф. выглядел в этой футболке вполне современно и веселее, чем был на самом деле. Чем-то неуловимо напоминал пьяненького, истерзанного штормами и портовыми шлюхами морячка средних лет. А может, интеллектуала, замученного вопросами о том, онтологично ли онтическое выделение Бытия или нет? Но таковым он также не являлся.
Ф. чего-то надо было от меня. Я пришла и чуть не рухнула наземь от изумления.
Меня ждал и трепетал посреди Невского двойной морячок. Ф. надел тельняшку, а на неё – белый вязаный джемпер, весь-весь покрытый хороводом светлых и тёмных якорей. Морячок, молящий стократно (по количеству якорей наизготове) о причале. Вопящий о том, чтобы зацепиться за сушу и перестать болтаться в океане умучившей его свободы. Абсолютный девственник и трезвенник Ф. имел вид сильно пьющего, а возможно, ширяющегося в трюме, порочного субъекта, недавно сошедшего с палубы. Мне показалось, что даже его ноги кривоваты и цепляются за асфальт, как во время качки. Ему явно не хватало бескозырки с надписью «Яростный» или «Стремительный».
– Ну что, морячок, заштормило тебя, что ли? Семь футов под килем, а?
Меня прорвало на морской юмор. Я тонула от смеха, обливаясь солёными слезами.
Ф. разглядывал меня терпеливыми своими глазами цвета зелёного гноя.
Опять о женском счастье
Подруга из породы вечных девушек. Ослепительная всё ещё блондинка в джинсах, плотно обтягивающих стройное всё ещё тело. Всё ищет идеального мужа, а он где-то ищет её. Не нашли ещё друг друга. Пока, в процессе пути к нему, желанному, будучи замужем и матерью взрослого сына, удачно подцепила старого миллионера. Настоящего, долларового, из Америки. Купается в деньгах. Миллионер любит её, предлагает свои миллионы и себя в придачу. А счастья нет. Говорю: «Ну и чего тебе от него надо? Что не так?» Она говорит: «Я не нюхала никогда могилу. Но от него воняет могилой. Вроде богатый, ухоженный, душ принимает каждый день, питается хорошо. А всё равно – ужасный запах могилы проникает сквозь дорогой одеколон. Почему так?»
Сидим на кухне, рассуждаем о том, что такое оно, простое женское счастье. Речь льётся потоком – искомый идеал описывается живописными, яркими красками.
– А вообще, женское счастье – это чтобы рядом был человек, от которого не тошнит, – неожиданно выдаёт она чеканную формулировку.
– Да, – соглашаюсь я, подумав, – именно, чтобы не тошнило. А больше ничего и не надо…
О тошнотворном
1. Когда мужик ест со сковородки. Ставит раскалённую сковороду перед собой на газетку и начинает есть, соскрёбывая жадно с железным звуком. Еда постепенно исчезает, жирное чёрное дно обнажается…
2. Подруга ела шаверму. С аппетитом поедала. Вдруг, среди кусочков овощей и мяса, в майонезном соусе, ей попался срезанный человеческий ноготь…
Недавно она прочитала мой рассказ. Говорит, ты ошиблась, неправильно написала. Там был собачий коготь. Отломанный собачий коготь. Мы с ней заспорили, что отвратительнее. Наверное, собачий – гаже.
Арабский член
С подругой оказались в гостях у каких-то арабов, учившихся в аспирантуре. То ли из Омана, то ли из Йемена, может, ещё откуда.
Мы пили настоящее амаретто, сладкое, миндальное, тающее во рту. Ели пышных румяных курочек, закусывали сочными нездешними фруктами. За мной ухаживал Аби. За моей подругой – Омар, отец-одиночка с тремя дочерьми.
Я, грушевидно раздувшись, уже еле сидела на стуле. Когда глаза мои должным образом залоснились, Аби сделал мне предложение. Но не то, которого жаждет девичье сердце. Он сказал: «Я женат». Тут же достал фотокарточку с полки – там была роскошная арабская девушка. Я сказала: «О! Настоящая восточная принцесса!» Он самодовольно улыбнулся и продолжил: «Я богат. Я очень богат. Я сын нефтяного короля». Я удовлетворённо сделала жест бровями. «Я аспирант и буду учиться в аспирантуре три года. Три года я буду жить в вашей стране. Один. Без жены». «Наверное, намекает, что будет грустить без неё». – Что-то наивное проклюнулось в моих затуманенных пищей мозгах. «Мне нужна женщина на эти три года. Я хочу, чтобы ею была ты. Ты свободна. Ты умная и образованная. Ты нравишься мне. Тебе будет очень хорошо со мной. Я буду снимать тебе квартиру. Куплю тебе машину. Одену тебя в самую лучшую одежду. Подарю драгоценности. Я очень, очень богат… Но ты должна будешь быть мне верна все эти три года…»
Я, всё более и более изумляясь, слушала его. Нищая, облезлая вся какая-то. Недокормленная. Одетая в дрянь какую-то. Молодая, но никогда, ни разу не почувствовавшая всю телесную и социальную прелесть молодости. Никогда не было у меня шикарного платья. А тело было. Фигура. Мне всё шло.
Слова Аби остро вонзались в самые больные места мои. Хотелось. Хотелось всего этого. Квартиры. Платьев. Драгоценностей, которые подходили бы к наряду. Почему-то именно драгоценности, предлагаемые арабом, особенно задевали мои болевые социальные центры. У меня никогда, никогда не было одежды, с которой можно было бы носить золотые безделушки, колечки, цепочки, кулоны. Единственная одежда, с которой мог бы гармонировать блеск золота и драгоценных камней, была моя молодая белая кожа. Хотелось. Но хотелось не так. Хотелось по-настоящему. Если бы был свободен. Если бы полюбил, а не испытывал рационально вычисленную приятельскую расположенность. Я смотрела на него, говорящего, и отрицательно качала головой. Его разумные доводы не казались мне достаточно разумными в моём отуманенном представлениями о правильности бытия мозгу.
Аби между тем придвинулся ко мне, песня восточного гостя лилась и лилась, его руки дотрагивались до меня, возвращались к хозяину и производили некоторые манипуляции с его гардеробом. Наконец, был извлечён ещё один аргумент, который мужчины считают решающим. Арабский член.
Я такого не видела никогда. Это было размером с бутылку из-под молока, если кто помнит такую тару. Высотой и по диаметру, как современная поллитровая евробутылка из-под пива, но завершающаяся расширенным горлышком, чтобы легче молоко выливалось. Всё это предлагалось в качестве демонстрации дополнительных достоинств. Я поняла, что никакое сверхсильное желание не может меня заставить испробовать это. К чёрту классику, «Золотого осла», Екатерину Великую. Я не чувствовала себя в силах пойти на это. Взойти на это. Мне стало грустно и одиноко. Аби был интеллигентный парень в очках, умный и образованный. Мне могло бы быть с ним очень хорошо.
Аби был зол. Он долго по-арабски ругался, что-то говорил своему несчастливому другу, даже плакал под утро.
Кажется, под утро они оба всплакнули на кухне, заполненной следами неудачно закончившейся пирушки. Я как заведённая говорила «нет», «нет», «нет». Хотя оказалось, что сказать «да» было впоследствии некому. Ни разу никому сказать «да» не захотелось. Возможно, только ему.
Зима в центре
Ущелья. На дне ущелья – поток жижи и слякоти. Жизни и слякоти – того, из чего жизнь зародилась когда-то. Ощущение бурления и каменного рыка от пробегающих по дну машин. Шуршание, постукивание и бульканье трущихся частей внутри железных тел.
Пелена туманообразная из живого, копошащегося мелкого снега. Стоит почаще смотреть вверх. Белила снега тонкой беличьей кистью обвели всё, что было выступчатого. Благородный балкон с решёткой из спутавшихся овалов обрисован белым тонко. Даже не забыли поставить белые пятна – комья снега – в местах пересечений чёрных обручей. Шары на углах побелены наполовину. Их яркая облепленность белым подражает игре света и тени на шарообразном под яркой лампой. Снег упал как свет. Прорисованы линии по толще карнизов, подоконников, козырьков над окнами.
Фундаментально бел двор. Слепнет взор, бегло забежавший в прячущееся от деловой толпы снаружи нутряное. Фасады на улице прописаны тонким графиком тщательно и педантично. Петербургский стиль. Двор, на минуту попавший в поле зрения и уже спрятавшийся во мраке уличного ущелья, – по-московски весел. В нём жизнь видна и игра. Вперевалочку окна на первых этажах, даже неровные какие-то, вразброс окна на стене, без всякой логики. Мусорный бак украшен за свои заслуги перед отечеством девственной белизною первой степени, высшей степенью совершенства и противоположности. Мелкие детали быта – это из сюрреализма. Игривые загогулины для детских игр: жёлтые, красные, голубые изгибы качелей, лесенок, петушки на пружинах – всё насахарено, напудрено, приобрело свежий и строгий вид, как детский праздник, подготовленный чопорной и суровой воспитательницей, любящей порядок и знающей толк в такого рода делах.
И вдруг – дерево во дворе. Единственное на небольшом, ослепительно белом дне двора-колодца. Чудом выросшее в этих каменных джунглях. Пришлец из другого мира. Маленький горбун, скособочившийся под снежным двойником своим, прицепившимся по всей длине всех деталей. Есть ли что более петербургское, более томно-обморочное, пронзительно-сумеречное, нежели эта согбенная фигурка, это корявое, грязно-коричневое, хладно повторенное по верхним линиям белизною снега? Есть ли что печальнее, нежели это траурное двухцветие – белое и коричневое, и больше ничего, всё остальное слабее, незначительнее, незаметнее…
Есть ли где, в другом городе мира, столь меланхоличные трубы для стока вод, прилепленные вертикально к ложбинам и выемкам стен? Жестяные тела, чаще всего ущербные и порванные застылым льдом, латаные-перелатаные, трёхцветные. Триколоры, вывешенные на стены как символы города. Верх – под цвет стены, розовой, жёлтой, бежевой, середина – серая (отремонтировали поломку, но покрасить не успели, блестящая жесть уже покрылась слоем грязи и копоти, поржавела), низ – алюминиево сверкающ, вызывающе свеж, недавно приделанный. Строгие тощие змеи, окаменевшие в ожидании талых слёз, замаскировавшиеся под окружающий городской пейзаж.
Пастельная мгла, постельная мгла.
Безжалостные дворники в оранжевых куртках надоедливо борются с белоснежностью только что выпавшего. Сыплют соль на раны, нанесённые белому покрову грязными каблуками человеческой телесно-серой толпы. Серое оставляет на белом серый свой след. Почему так? Почему цвет человечества – серый, а не какой иной, ведь кожа человеческая ближе к розовому, и красен он своим материалом изнутри, и бел…
Ослепительная белизна снежного иглистого меха на спинках стоящих на обочине машин завораживает. Чистит глаз, загрязнённый серым, подобно слезе.
А самое белое – в артериях каналов. Уж такое белое, такое белое… Даже гранитные набережные, вся их червячно-розовая вертикаль, забрызганы опереточно-ватными снежками, перемежающимися зеленоватыми соплями льда. Дед Мороз, активно поработав с белой краской, высморкался? А кое-где и… Несколько жёлто-серых промоин у берега живописно оттеняют сказочную, тянущуюся до горизонтов белизну…
О чём писать?
Задумалась, о чём писать? Вышла б я замуж в 19 лет, что бы было… Писала б я тогда… О чём? Вдруг откуда-то выплыло:
Была б я верная супруга
И добродетельная мать —
О чём бы стала я писать?
Наверное, писала бы детективы, с убийством через каждые десять страниц, через каждые пятьдесят – групповое убийство. Описывала бы проделки серийных убийц, живописала бы повреждения, не совместимые ни с какими нормами морали.
О припоминании
«Что-то с памятью моей стало.
То, что было не со мной, помню…»
– Какой гениальный текст, – сказала Ира. – Представь, вдруг поэт, написавший эти строки, пошлый поэт, скучный, социалистический, без всяких там культурных корней, без знания тех богатств, которые нарыло до него человечество, – вдруг он внезапно ощутил что-то этакое. И отразил это в стихах. Нет, не потерю памяти – это неинтересно, банально как-то. А её метаморфозу. Вдруг понял, что в его памяти присутствует иное. Неоплатоником стал внезапно. Понял, что познание мира – это всего лишь припоминание. Припоминание о чём-то важном, о нужном, но чужом. О чужом каком-то, из чужой, другой жизни. О жизни вне себя, до себя…
Сергей заметил:
– То-то. Я всю жизнь пытаюсь припомнить что-то важное в математике. И всё никак припомнить не могу.
– Во-во. Да и я тоже. Всё что-то припоминаю. Что-то припоминаю. И тоже – никак. Без толку.
– Ну и что же ты припоминаешь?
– Пытаюсь вспомнить, какой я должна быть. Какой задумал меня Господь Бог? С трудом вспоминается.
Любовь как припоминание
Пришёл Сергей. Неулыбчивый. А чего ему улыбаться – такая жизнь у него.
– Знаешь, я из-за тебя гомосексуалистом стал…
– Как это? Только этого ещё не хватало!
– На Невском ко мне юноша подошёл. Красивый такой. Волосы, как у тебя, – золотые кудри какие-то, а не волосы. И глаза, как у тебя. И нос. И губы. Ужасно на тебя похож. Стал знакомиться. Приставать. Предложил пойти с ним. Я смотрю на него, а вижу тебя. Так мне тоскливо стало, так ужасно тоскливо без тебя. Всю-всю тебя вспомнил. И пошёл. Там, в одной тёмной парадной, он расстегнул мне ширинку и… Я гладил его золотые волосы и думал, что это ты, как будто ты…
Сидя под грибом
Сидели под потешным грибом-фонтаном в Петергофе. Вдруг вспомнила Сергея. Он так любил всё неземное. Лизал жаб, сосал кактусы, прицеплял к себе шпанских мух, ел поганки, перепробовал все виды наркотиков. И ещё страдать любил. Так любил страдать. «Мне ничего в жизни не надо – только пострадать. Я очищаюсь от страданий. Поэтому я в дурдоме. Есть ли на свете уголок тошнее? Есть ли ещё место для медитации столь полноценное?»
Снег сыпал и сыпал, таял и таял. Земля была тепла. Снег сохранялся лишь на мёртвом – на кучах палых листьев. Там уже была белая припорошенность, ожидающая своей смерти. Первый (второй) снег, падший на падшее. Падишах. Падаль на падали.
Петергофские мужики лепили камни в берег. Делали стену. Под стеной снега.
Посетителей в Петергофе было человек 7. Я с детьми. Мужчина с сыном – дурацкий рыболов, не нашедший, где поудить в стене снега. Молодая мать с маленькой, яркой, как жук, дочкой. Вот и всё. И снег. И деревья. Красивые. С ветвями, размером с молодое деревце.
Меланхолия. Остриё волшебства. Рождение зимы. Роженица – старуха осень, кряхтящая почернелым телом. Рожает, рожает белое. Никак. Тает. Тает. Кристаллы, обречённые на смерть.
Под грибом. Сидим. В шляпке, по окружности, трубочки откусанные. Трубчатый вид гриба. Из них летом – струи воды. Гриб, превращающийся в зонт с частыми стоками для воды. Хорошо под грибом, посреди снега и воды.