Текст книги "Анри Барбюс"
Автор книги: Ирина Гуро
Соавторы: Лидия Фоменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
11935 год. Итальянский империализм протягивает жадные лапы хищника к Эфиопии. В гитлеровской Германии восстанавливают всеобщую воинскую повинность.
Экономическая депрессия охватывает страны капитализма, губительная как чума. В Бразилии уничтожают кофе, в США – хлопок. Виноделы Шампани в ужасе от хорошего урожая винограда. В департаменте Сены и Уазы косят зеленую пшеницу, в Восточных Пиренеях возами выбрасывают фрукты в сточные канавы. В Америке выливают в реки молоко. Грузы рыбы сбрасывают в океан.
Во Франции национальный доход за пять лет сократился на тридцать процентов. Французская экономика вступила в полосу кризиса.
Колониалисты ищут выхода на путях войны. В пыли трескучих фраз Гитлер готовит крестовый поход против сил демократии.
«К оружию, граждане! – взывает Барбюс, – Не дадим пройти фашизму!»
«Мир! Единство!»
«Смерть фашизму!»
Машина медленно движется вдоль плотно сбитых колонн демонстрантов. В ее окнах развеваются красные знамена. Наступил день, о котором мечтали Барбюс и его друзья. Национальный праздник 14 июля 1935 года трудящиеся Франции встречают единым фронтом. 27 июля 1934 года в маленьком ресторане Бонвалэ на бульваре Тампль представители Коммунистической и Социалистической партий Франции подписали соглашение о совместных действиях. Этот союз был заключен перед лицом грозной опасности фашизма, после совместной борьбы коммунистов и социалистов с фашистскими путчистами. После боев на улицах Парижа. После многолюдных демонстраций, разливавшихся по всей столице, после забастовки четырех миллионов рабочих, после решающей манифестации в Венсенском лесу.
Много морей повидал на своем веку Анри Барбюс. На заре жизни пленило его ласковое и грозное море его родины. Не одна его книга была создана на Лазурном берегу. К чужой и негостеприимной гавани нес его суровый океан. У скал Скандинавии его покорила ледяная красота Севера. И Черное море исцеляло его болезни лаской природы и гостеприимством сильных смуглых людей.
Но здесь было море, был океан, силу и величие которого он ощущал острее всего. Прибой его слушал он с восторгом, волны его несли вдохновение, надежды, радость. Это был людской океан, затопивший площадь Бастилии.
Тысячи людей выражали свою волю к борьбе за мир. Они были едины: коммунисты и социалисты, рабочие и мелкие буржуа, интеллигенция. Знак этого дня: фригийский колпачок из красного металла – в петлице у каждого. Вечная эмблема свободы объединила их. Знакомая мелодия «Марсельезы», возгласы, лозунги, транспаранты – все было неповторимо, прекрасно, значительно.
По-новому он ощущал дружескую близость лют дей, сидевших рядом с ним в машине, братьев по борьбе, единомышленников, комбаттанов.
– Да здравствует Торез! Да здравствует Барбюс!
Эти возгласы следуют за машиной. И он счастлив плыть на высокой волне этого мгновения, этого единства, которое он и его друзья долгие годы так упорно, так целеустремленно подготавливали.
Он поднимается на трибуну, стоит высоко над прибоем человеческой толпы, в зареве алого стяга, в медном сверкании солнечных лучей.
Его удивительный голос, низкий и модулирующий, прерывается волнением. Оно заражает массы людей, проникает в сердца, очищая их от шелухи мелочных сомнений, обывательских колебаний.
Они давно знают этот голос, сильный и чистый, как душа самого Барбюса, их вождя, поэта, борца.
Никогда не была его слитность с народом так ощутима, как в дни празднества на площади Бастилии 14 июля 1935 года.
И вечером, в Омоне, он все еще переживал события дня, и, как всегда в минуты волнения, у него еле заметно дрожали губы и подбородок, а тонкие пальцы зажигали папиросу – одну за другой.
Он верил в прочность единого фронта, он возлагал на него большие надежды, как на опору всех антифашистских сил мира. Он был счастлив.
Наполненный радостной энергией, весь во власти воспоминаний о чудесном празднике, Барбюс 16 июля выезжает в СССР.
Ненависть врагов и любовь друзей всегда сопутствовали Барбюсу. На этот раз фурия ненависти закрыла перед ним прямой и быстрый путь в Москву. Черная тень ее крыла легла на карту Европы и определила маршрут: через гитлеровскую Германию проезд был невозможен.
Хрустящие листы заграничных паспортов Анри Барбюса и его постоянной спутницы Аннет Видаль украсились несколькими транзитными визами. На пути лежали две столицы, пребывание в которых также не сулило ничего радостного Барбюсу.
Аннет углубилась в изучение расписания поездов. Этого рода литература занимала немаловажное место на ее книжной полке: столько лет Барбюс был в непрерывном движении по странам Европы!
Изучение принесло одну утешительную весть: в Вене можно было не задерживаться. И одну досадную – в Варшаве предстояло провести целуе сутки.
– Лучше одна неприятность, чем две, – сказал на это Барбюс с философическим спокойствием.
Ну, конечно, он спешил. Никогда еще он не стремился так в Советский Союз. Был твердо намечен план работ в Москве и деловые цели определены давно и непреложно: собирание документов для фильма об СССР, участие в работе VII конгресса Коминтерна, знакомство с делегатами мира. В том числе – с делегатами стран Латинской Америки, куда предстояла поездка сразу же после визита в СССР. Был даже намечен срок – 21 сентября.
Поездки в СССР, несмотря на напряженность работы, на обилие встреч, новых и старых дружественных связей, были для Барбюса отдыхом. Об этом он говорил близким. Это хорошо знала Аннет.
И сейчас она поддалась нетерпению своего шефа: скорее!
В Европе стояло жаркое, сухое лето. На станциях продавали «оранжад» в маленьких пузатых бутылочках и фрукты: смуглые персики, сизо-дымчатые сливы, агатовые гроздья раннего винограда на картонных тарелочках.
В купе было душно. Окна не открывались. Ветер дул с юго-востока. Он нес мелкую красноватую пыль, мигом оседавшую на предметах, на одежде. Он нес ее издалека, может быть из степей Венгрии или с каменистых отрогов Македонских гор.
За окном – пожелтевшие уже поля, дальние силуэты горного хребта, неясные в дымке зноя; польские деревушки, черные от дряхлости, от нужды, от горя. И указующие в небо костлявые пальцы шпилей костелов.
Поезд радиофицирован. Несмотря на то, что наушники сняты и покоятся на сером плюше сиденья, сильная колоратура знаменитой польской певицы заполняет купе.
– Это лучшее, что может предложить нам данное государство на данном этапе, – замечает Барбюс миролюбиво. Но удивительно невпопад: тотчас начинается передача какого-то митинга, профашистские демагоги, подражая Гитлеру, хрипло, раскатывая «р», выкрикивают призывы к ревизии Версаля.
Барбюс поспешно вытаскивает штепсель из розетки. В наступившую тишину вступают голоса дальних расстояний: перестук колес, гудок паровоза.
В вагоне первого класса царит обычная чинная тишина. Никто не завязывает знакомств, все погружены в газеты или дремоту. В ресторан можно попасть только через вагон третьего класса. Здесь оживленнее: несколько мужчин негромко беседуют по-немецки. Они все разного возраста, по-разному одеты: кто в спортивной куртке, кто в потрепанном, но тщательно отутюженном костюме.
Но что-то объединяет этих людей. Иногда из разговора вырываются отдельные фразы. И невольно отмечается: эти люди, хорошо знакомые между собой, не называют друг друга ни по имени, ни по фамилии.
В одном из купе только двое: пожилой человек, невероятно худой, с запавшими глазами, в которых мечется искорка какого-то сильного и крепко сдерживаемого чувства, и женщина. Она не сводит глаз со своего спутника. Иногда она легким движением дотрагивается до рукава его видавшего виды, не по сезону теплого пиджака.
Однажды, проходя мимо, Барбюс и его спутница услышали ее голос: нежный, беспокойный, вызывающий мысль о большой и длительной близости: «Bleib ruhig. Paul!»[20]20
Спокойнее, Пауль! (нем.).
[Закрыть] —говорила она. И только когда она произнесла эти слова, стало видно, какое сильное волнение сжигает ее спутника.
Аннет всегда удивлялась способности своего шефа схватывать черты людей, проходящих вдалеке; характер сцен, разыгрывающихся в перспективе.
…Они сидят друг против друга за столиком вагона-ресторана: маленькая черноволосая женщина, изящная и внешне спокойная, и высокий худой человек с длинными костлявыми руками, которыми он характерным жестом отбрасывает прядь волос, падающую на лоб.
Барбюс смотрит в окно, по своей привычке стряхивая куда попало пепел с папиросы, и это знакомое рассеянное движение вызывает у Аннет воспоминание: ведь все началось с дороги, с поезда!
Как молода была она тогда!.. Вокзал в Париже… Она слышит голос Маргариты Кашен: «В Антибе живет Барбюс, он нуждается в секретаре. Не согласитесь ли вы помочь ему?» – «Да, на короткий срок».
У Аннет тоже выработалась наблюдательность, но особого свойства: шпиков она распознавала просто с маху. Кто знает, по каким признакам. Международные агенты политической полиции в своих попытках мимикрии неплохо приспосабливались к характеру данной страны. И все же общий их тип оставался неизменным. Их всех отличало именно упорное стремление оставаться незамеченными, быть «как все», раствориться в общей массе людей, не выделяясь ни ярким пятном галстука, ни броским силуэтом чересчур модного костюма.
На этот раз на вокзале в Варшаве «старых знакомцев» не оказалось. Аннет вздохнула с облегчением. Барбюс подтрунивал над ее опасениями. Стало ясно, что их приезд в Варшаву не был взят на прицел.
Путники налегке, оставив чемоданы в вагоне, двигались к центру города. Возникла мысль остановиться в отеле неподалеку.
– С виду это довольно скромная гостиница, – высказалась неуверенно Аннет. Предполагалось, что здесь они не привлекут к себе внимания. Надежды рухнули сразу же. В огромном холле бил фонтан, зеленели какие-то тропические растения, у лифтов стояли мальчики в атласных камзолах.
– Я вас поздравляю, Аннет, вот куда вы меня привели, – в полный голос произнес Барбюс.
Его замечание относилось к десятку бесцветных молодчиков того «незаметного» типа, в которых Аннет безошибочно угадывала международных агентов полиции.
А еще через минуту выяснилось, почему именно этот отель привлек всю свору.
– Барбюс! – Человек с бледным тонким лицом, с пледом на острых плечах поднялся навстречу вошедшему.
– Роллан!
И вот они уже забыли обо всем. Старые друзья, комбаттаны, бесконечно близкие друг другу гак давно.
От Барбюса исходит атмосфера уверенности, спокойствия, душевного здоровья. Бледное лицо Роллана окрашивается легким румянцем. Серо-голубые глаза темнеют от охватившего его чувства.
Роллан возвращался из России, он был там впервые.
– Ну как? – спрашивал Барбюс, но не словами, а всем своим видом, выразительными пальцами, лукавой усмешкой.
Роллан говорит со страстью новообращенного:
– В Америке десять миллионов безработных. А у них?.. В первый же день я услышал по радио – моя жена мне переводила – «требуется…» и перечисление всех рабочих специальностей. «Требуются люди и без специальностей». Обещают их выучить… И потом этот дух устремленности вперед! Эта великолепная уверенность в будущем Барбюс сияет. Он счастлив. Простые слова Роллана о том, что он глубоко взволнован увиденным в СССР, трогают Барбюса почти до слез.
Барбюс знал, что в Москве Роллан впервые увидел Горького после многих лет заочной дружбы, и ждал слова о Горьком.
– Я всегда думал о нем как о совести мира. Но человек, которого я увидел, превзошел мои ожидания, – и Роллан с несвойственной ему живостью принялся рассказывать о днях, проведенных им у Алексея Максимовича в Горках, о том, как они, затаив дыхание, следили за ходом Конгресса писателей, как огорчились, что не могли быть там, в Париже, вместе с Барбюсом. – А ваша речь, дорогой друг, – это целая программа национальной политики, это наука о нациях, – сказал Роллан восхищенно.
В этом чужом и враждебном городе, в двусмысленно роскошной гостинице, под кинжальным огнем взглядов шпиков два борца, два солдата мира вели чисто французский, сдобренный вином и шуткой, легкий, искристый и в то же время невероятно серьезный и важный разговор.
Откуда было им знать, что это их последняя встреча?
Государственные границы стран Европы пересекались почти неощутимо. Если это случалось ночью, проводники с вечера отбирали паспорта, и пограничники не беспокоили спящих. Таможенные досмотры производились вяло. Их скучное однообразие изредка нарушалось неким «нарушением», тотчас ликвидируемым уплатой пошлин.
Сейчас все было по-другому.
– Здесь пролегает граница двух миров, – задумчиво сказал Барбюс.
В Столбцах, последней польской станции на границе с СССР, немолодой поручик, сверкая лаком широкого козырька конфедератки и лаком сапог, нафабренными усами и взглядами, исполненными официальной подозрительности, учинил Барбюсу дотошный обыск. Бесцельность его была очевидна. Барбюс поднял шум, отказался открывать портфель с бумагами, рукописями. Явившийся с опозданием, высший чин притушил скандал, явно разыгранный по розданным заранее нотам. Барбюс был взбешен. Он высказал чину все, что он о нем думает, и, безусловно, был понят, несмотря на то, что тот не знал французского.
Аннет вызывающе щелкнула замком своей дорожной сумки под носом у поручика и направилась вслед за Барбюсом к вагону.
Проходя мимо столов, на которых стояли вещи пассажиров, – в них рылись солдаты пограничной службы, – Барбюс и его спутница увидели пару из вагона третьего класса: мужчина стоял у стола, сжав кулаки, лицо его было бледным, он смотрел на солдат, истуканами стоявших у входа.
– Bleib ruhig, Paul! – все так же тихо и настойчиво бормотала женщина.
– Она вьется вокруг него, как горлинка над гнездом в минуту опасности, – бросил Барбюс.
После Столбцов поезд несколько минут медленно движется к границе Советского Союза. Но это еще Польша. На ступеньках вагонов – польские солдаты. На насыпи, припав на одно колено, в картинной позе лежат жандармы, просматривающие поезд снизу. В вагонах – тишина. Еще минута – и покажется пограничная арка Негорелого, советского пограничного пункта.
Поляки спрыгивают со ступенек поезда. Молчание провожает их, оно как бы их обволакивает и делает незаметными в сгущающихся сумерках.
Под деревянным грибом стоит, вытянувшись, советский пограничник в зеленой фуражке. И вдруг тишина поезда взрывается.
– Рот Фронт! – несется из окон. Высовываются руки, сжатые в кулак. Россия уже знает это приветствие антифашистов. – Рот Фронт! – кричат, плача и смеясь, молодые и старые, чем-то похожие друг на друга люди.
Солдат в зеленой фуражке, без улыбки, привычно и серьезно прикладывает руку к козырьку. Так стоит он все время, пока медленно и как бы торжественно проплывает мимо поезд. Он безмолвно отдает знак почести людям, пронесшим в невероятных муках и испытаниях частицу красного стяга, который реет над пограничной аркой.
Поезд останавливается.
Все смотрят, как пожилой человек в потертом, не по сезону теплом пиджаке, быстро, пошатываясь, идет по насыпи. Его шарф развязался и волочится за ним. Он шевелит пальцами слегка раздвинутых рук, будто только сейчас, освобожденных от оков. И вдруг падает на землю и целует ее. Женщина не останавливает его. Она обводит всех взглядом вдруг помолодевших глаз. И говорит, тоже всем:
– Он спасен!
i Барбюс быстро оборачивается к Аннет:
– Вот она, земля обетованная, вторая наша родина!
2Как всегда, Барбюса встречали друзья. Среди них – постоянный его переводчик Степан.
На площади перед вокзалом – кипение толпы приветствующих. Теплое облако любви и признания обволакивает Барбюса. Он растроган. Он словно попал в другой климат: здесь дуют сильные и теплые ветры, бодрящие душу, здесь греет солнце дружбы. Он видит улицы Москвы озаренными им.
Машина останавливается у знакомого отеля – «Савой»! Большое зеркало в простенке коридора привычно отражает длинную, чуть согбенную фигуру. «Это я опять», – говорит Барбюс своему отражению.
В его номере все, как было в прошлые его приезды. Вещи его уже доставлены сюда и расставлены по местам. От этого номер утрачивает тот общий, унифицированный характер, который имеют отели всего мира.
Началась традиционная русская трапеза, с обилием, всегда поражавшим гостей, с самоваром, бормочущим на столе, с беспорядочной, доброй, ничем не стесненной застольной беседой. Появилась обязательная курица под белым соулом, пироги и вся та снедь, которую Степан, обладавший удивительным аппетитом, называл «легким перекусом», а Барбюс – «зарядкой на неделю».
Светлой августовской ночью Барбюс вышел из Дома союзов, где заседал конгресс Коминтерна. Он только что слушал речь Димитрова и был полон ею.
Со своей удивительной способностью облекать живой плотью фактов железный каркас логических построений Барбюс говорил своим спутникам о Димитрове, человеке с завидной судьбой борца и вождя.
Они шли по площади. Фонари Большого театра были погашены, и портик освещался только сверху. Из невидимых источников лился желтоватый неяркий свет, и легендарная квадрига была подсвечена снизу, что подчеркивало ее устремленность в туманную высь, легко окрашенную заревом городских огней.
– Пойдемте на Красную площадь. В этот час она великолепна, – предложил Барбюс.
Они повернули назад, миновали величавую громаду Музея Ленина, и вот уже причудливые купола храма Василия Блаженного в свете, сочащемся из ниш Кремлевской стены.
«Многоцветная крепость» Кремля затушевана тенями. Только ее «варварские башенки», описанные Барбюсом, четко рисуются на суровом полотнище неба.
…Он опять вернулся мыслями к конгрессу. Фронт борьбы с фашизмом расширялся Он не мог не думать о Франции. Фашистские лиги, преступное влияние их на армию… Как покончить с этими змеиными гнездами? Только правительство народного фронта могло бы навести порядок в стране. И к этому, только к этому надо направлять все усилия!
Барбюс остановился. Движением руки остановил своих товарищей. Его высокая фигура, вдохновенное лицо с чертами острыми и выразительными, освещенное боковым желтоватым таинственным светом, как на картинах Рембрандта, так удивительно гармонировали с этой ночью, тихой и торжественной, только изредка тревожимой порывами теплого ветра.
Так значительно, так пророчески прозвучал низкий голос Барбюса, чуть дрожащий, словно ветер колебал его, в величавости площади, посреди которой в вечном своем доме покоился великий вождь, вечно живой в делах живых. Вождь, о котором с глубоким чувством писал его последователь, его ученик, его солдат, этот французский писатель, борец и глашатай:
«И кажется, что тот, кто лежит в Мавзолее посреди пустынной ночной площади, остался сейчас единственным в мире, кто не спит; он бодрствует надо всем, что простирается вокруг него, – над городами, над деревнями. Он – подлинный вождь, человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им и товарищ, и учитель одновременно; он – отец и старший брат, действительно склонявшийся надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни были, вы нуждаетесь в этом друге».
Утром следующего дня Барбюс был у Мануильского, его речь он слышал накануне на конгрессе. Дмитрий Захарович встретил Барбюса дружески. Его изящный и чистый французский язык сделал бы честь профессору Сорбонны, сказал Барбюс. Его речь на конгрессе Барбюс назвал «гимном веры и победы». Они говорили о том, как решения конгресса будут осуществляться во Франции.
Во второй половине дня Барбюс решил отдохнуть. Это было неожиданно.
– Не пойти ли нам в зоопарк? – предложил он.
Чудесная идея! Аннет и Степан обрадовались – он даст себе немного отдыха, а заодно и им.
Всюду, где бы ни бывал Барбюс, он ходил смотреть зверей. Был ли это роскошный берлинский «Цоо» или совсем маленький, всего на несколько «квартирантов», «уютный» зверинец на колесах, в одно прекрасное утро возникавший на площади бельгийского городка, – все равно! Он очень любил животных.
И в Московском зоопарке он бывал не раз. Известный советский зоолог профессор Мантейфель был его другом.
Они отправились тотчас же. Стоял один из тех чудесных августовских дней, когда кажется, что лето будет еще долго стоять на дворе, а между тем первая желтизна уже легла на листья старых кленов на Садовой улице, среди которых возвышался характерный купол Планетария.
Москва жила под знаком буквы «М». Она вторглась в кипение площадей Дзержинского и трех вокзалов, Охотного ряда и Кировской улицы совсем недавно. Первая очередь Московского метро! Оно было еще новостью, и дети распевали на улицах смешную песенку про «чудесный поезд».
Подземные дворцы, соединяющие роскошь арабской сказки с деловитостью советской столицы, восхищали москвичей 30-х годов, и было ясно, что они будут поражать воображение еще многих поколений.
Но на Садово-Кудринской по-провинциальному гремели старые красные трамваи, и разнокалиберные машины придавали площади пестрый вид.
У входа в зоопарк толпились школьники, которые еще не начали занятия в школах, но уже закончили свою летнюю жизнь в пионерских лагерях и прощались с раем каникул; женщины с маленькими детьми и красноармейцы, отпущенные по увольнительной.
Шумный молодой народ покупал горячие бублики, которыми торговали почему-то именно в зоопарке, тут же поедал их, щедро делясь со зверями, восхищался, пугался, затевал игры или плакал со страху.
Барбюс долго стоял у пруда. Его население наслаждалось последними теплыми днями. Черный лебедь подплыл совсем близко, вытянул гибкую шею, на лету схватил подачку и заскользил дальше, изящный и печальный, словно траурная яхта.
В вольере обезьян царило неслыханное оживление. Уморительные прыжки маленьких шимпанзе и мрачное веселье орангутангов собрали здесь много зрителей. В это время из-за загородки вышел врач с обезьянкой на руках. Это был молодой орангутанг, ужасно некрасивый, с шерстью, словно побитой молью, и грустными глазами в отеках, как у старого сердечника.
– Да он еще щеночек! – воскликнул Барбюс. – Что с ним?
Ветеринар сказал, что зверок заболел, а лечить себя не позволяет.
– Потому что глупый, – добавил врач, видно было, что он очень любит зверушек, – и ничего не ест.
Барбюс взял своей большой рукой слабую лапку обезьянки:
– Ты что же, старина, раскис? Надо мужаться.
Зверок посмотрел на него страдальческим человеческим взглядом.
– Давай поедим, а?
Барбюс протянул апельсин, разломленный на дольки.
Обезьянчик посмотрел на апельсин, потом на Барбюса и вдруг проворно выбрал дольку и положил в рот. Все рассмеялись. Звереныш думал было обидеться, но, ободренный добрыми взглядами со всех сторон, взял еще дольку. Он ел не спеша, не жадно, учтиво поглядывая на окружающих.
Потом врач унес его, прижимая к себе обеими руками, как ребенка. А обезьянчик обернулся и посмотрел своими все понимающими человеческими глазами.
Давнее детское воспоминание пробудил этот взгляд: «Ты самый красивый, ты самый умный… Я люблю тебя…» Укол какого-то предчувствия, приступ физической тоски, поднявшейся невесть из каких глубин существа, заставил высокого, сильного духом человека на миг поникнуть. Как будто все, что было мило на земле, уходило с этим взглядом, слишком человеческим, слишком понимающим.
– Вам нехорошо? – спросил Степан, заметив, что Барбюс побледнел.
Барбюс сказал, что немного устал, это пройдет. Они продолжали ходить по парку, время от времени присаживаясь. День был все так же ясен, так же тих. Но какая-то тень заслоняла окружающее, словно тонкая пелена легла перед глазами Барбюса.
– Пойдемте домой, друзья. – Он был уже совсем спокоен. Да, это был его дом, эта гостиница в его любимом городе, в самой родной ему из всех столиц мира. Среди народа, о котором он писал: «…Народа, населяющего шестую часть мира, того народа, который вы любите или ненавидите». Он любил его. Он очень любил его.
Ему было так хорошо здесь. После важного и дружеского разговора с Мануильским, с близкими ему людьми.
Все же легкая пелена, совсем легкая, но как-то отделяющая его от внешнего мира, приглушающая звуки, смягчающая краски, – она не расходилась. Со стесненным сердцем он почувствовал приближение приступа: затрудненность дыхания, слабость.
– Ну вот мы и дома. Пожалуй, я действительно немного ослабел. Я лягу.
Он видит озабоченные лица. Ему не хотелось бы портить им редкие свободные минуты. Он соглашается измерить температуру, потому что все равно от них не отвяжешься!..
И шутит. И вспоминает чудесные часы в зоопарке. Но при этом ему кажется, что он ощущает, как столбик ртути лезет все кверху у него под мышкой… Сорок градусов!
Он всегда боялся воспаления легких. Но на этот раз он был спокоен: простая простуда – пройдет.
Врач явился немедленно. Старый врач, знавший Барбюса. Он сказал потихоньку Аннет, что всегда надо опасаться воспаления легких в подобных случаях, но сейчас, кажется, к тому нет оснований.
Наутро температура не упала. Доктор явился уже без вызова. И снова выслушал Барбюса. Лицо врача затуманилось. И в эту минуту, когда тень, еле уловимая, пробежала по лицу врача, – окружающие уже точно знали, что сейчас он предложит Барбюсу лечь в больницу, потому что это воспаление легких.
Врач сказал, что позаботится о палате в кремлевской больнице. Барбюс делает неуловимый жест – ехать, мол, так ехать! Он показывает глазами на Аннет и спрашивает:
– Она отправится со мной? Не правда ли? Мы ведь должны работать.
Врач сразу становится строгим. Он начинает говорить о том, что больничные порядки запрещают… Барбюс перебивает его с лукавой усмешкой:
– Она такая маленькая, что ее вовсе не заметят.
Аннет не слушает, она собирает самое необходимое.
Она кладет в папку все, что может понадобиться в первую очередь.
Она закрывает машинку и берет ее. Санитарный автомобиль ждет у подъезда. Барбюс отказывается от носилок. Маленькая группа отражается в зеркале, висящем в простенке: впереди больной с врачом и сестрой, позади со своей машинкой, портфелем и папкой – Аннет. Она думает о множестве вещей: о том, что надо закончить переписку рукописи, И ответить на письма… И только одного она не знает: что идет так в последний раз за своим шефом, за своим другом, за изумительным человеком – другого такого нет на земле!
Очень белая и светлая комната. Эта белизна, этот цвет пугают. Профессора, врачи… Процедуры, осмотры, консилиумы…
И ни на минуту он не сдавался на милость болезни. Только какое-то обостренное нетерпение заставляло его все время требовать сообщений о том, что делается в мире.
Ему читали «Юманите» и обзоры, которые делал Степан. Ежедневно действовала связь с Парижем, передавались указания сотрудникам «Монд» и в Комитет борьбы против войны и фашизма.
Его продолжает беспокоить абиссинский вопрос. В одну из тяжелых, очень тяжелых ночей, трудно дыша, он сказал:
– Мы быстро шагаем к войне. Абиссиния, она может сыграть в этом большую роль… Это очень серьезно…
Он продолжал думать о расширении связей Комитета, особенно в Англии. Призрак войны мучил его до последнего часа.
Он был выбит из седла. Но пока работал его мозг, он не мог не думать об этом.
Ему делали уколы, он забывался.
– Как вы заботитесь обо мне, – сказал он молоденькой медицинской сестре и ласково провел рут кой по ее лицу. Рука его была слабой, и движения ее неуверенны, как у слепого.
О здоровье Барбюса справлялось множество людей. Непрерывно звонил правительственный телефон.
У подъезда «Кремлевки» волновалась стайка школьников. В редакциях газет повторяли сообщения врачей.
В квартире Соловьевых, на улице Грановского, стояла тревожная, зыбкая тишина. Из окон квартиры было видно здание больницы. Окно палаты Барбюса выходило на улицу Грановского. Аннет ставила на окно настольную лампу. Это был знак, что ночь проходит благополучно. Больше всего боялись ночей – они были особенно трудными. С наступлением вечера Соловьевы приникали к окнам. Они ловили слабый желтоватый свет, сочащийся из окна напротив.
В ночь на 30 августа Вава Соловьева проснулась на рассвете. Она тотчас посмотрела на окно Барбюса. Лампа была на месте. В раннем свете дня желтоватый огонек был немощен, как лампада.
Вава уснула и снова проснулась. Стояло уже утро. Но лампа на окне палаты все еще горела. Это испугало ее. В страшном смятении она стала поспешно одеваться. В подъезде она столкнулась с рыдающей Аннет.
…В эту ночь Барбюс не спал. Изнемогший, уже почти сраженный, он еще боролся. Он был во власти привычных мыслей.
За несколько минут до конца он сказал:
– Мне осталось уже немного, телефонируйте в Париж. Надо спасать мир.
Это была его последняя мысль, последние слова, которые произнес Великий Голос. 30 августа в 8.55 он умолк навеки.
…Три дня москвичи проходили у гроба в Большом зале консерватории. Они провожали Барбюса в последний путь сурово и торжественно, как солдата. Как брата, оплакивали его. И красный галстук пионеров Артека лежал на крышке гроба.
Тело Барбюса было доставлено в Париж. 7 сентября, в день похорон, было тепло и солнечно. Сотни тысяч людей шли за гробом, осененным пурпуром знамен. Шли ветераны, шли инвалиды войны. Их лица навеки сохранили следы огня, опалившего их. Безногие ехали на колясках, безрукие обнажали обрубки, выставляя напоказ свои увечья как напоминание и угрозу.
Парижская полиция запретила плакаты с призывами к борьбе, но толпа несла транспаранты со строками Барбюса, и эти строки кричали, взывали, требовали и воодушевляли. За траурной колесницей шли девушки, они несли на алых шелковых подушках книги Барбюса, как несут за гробом ордена.
Процессия двигалась к кладбищу Пер-Лашез, растянувшись на пять километров. Со времени похорон Виктора Гюго Париж не видел такого скорбного и торжественного зрелища, такой печальной и грозной толпы, идущей за гробом глашатая и солдата.
Траурная колесница казалась лафетом орудия, на котором лежало осыпанное цветами тело победителя. Он был мертв, но он был Победителем.
В 1932 году Барбюс закончил книгу «Золя».
Ее завершала глава «Золя в 1932 году», и она начиналась так: «А мы? В эти дни гибели старого общества, агонии старой международной империи жизнь Золя звучит определенным призывом».
Мы позволим себе закончить свое повествование вопросом: «А Барбюс сегодня? Барбюс для людей второй половины XX века, века покорения космоса, века коммунизма. Барбюс для нас?»
Был такой год: оттолкнувшись от вековых устоев, опережая время, наша страна взмыла в будущее. Одна. Стремительная, как спутник. Одинокая, как спутник. Небывалая, как спутник. В чужом, холодном, грозном пространстве.
И зашипели все ужи мира. Загрохотали пушки Круппа и Шнейдера. Оружие четырнадцати государств сверкнуло под скупым солнцем севера и под жаркими лучами юга.
Тогда в защиту Страны-спутника поднялись лучшие сыны планеты. Среди них был человек по имени Анри Барбюс. Он призывал к ответу палачей молодой Республики Советов, и голос его был страшен для врагов. Он плакал от счастья, читая телеграммы о разгроме интервентов отрядами молодой армий рабочих и крестьян.