355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Кёрк » Родиться среди мёртвых » Текст книги (страница 11)
Родиться среди мёртвых
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:52

Текст книги "Родиться среди мёртвых"


Автор книги: Ирина Кёрк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Глава восемнадцатая

Думая об этом теперь, я не в состоянии объяснить, почему я не предпочел или хотя бы не попробовал остаться на свободе. Возможно, что слова, которые привели меня в камеру Бридж-хауза, были единственными, которые пришли мне на ум в тот момент. Очевидно, глубокую скорбь легче переносить, лишившись свободы. Я и теперь не знаю, почему. Были моменты по дороге в тюрьму, когда страх побеждал все другие чувства, и я помню то облегчение, которое я испытал, когда мрачный стражник повернул ключ в двери и ушел. Я также помню, что мне было досадно увидеть двух китайцев в моей камере; мне было бы легче в одиночной.

Несколько раз меня водили на допрос, и я давал им правдивые ответы, кроме тех, что касались помощи Петрова в получении фальшивых документов. И по какой-то странной причине я находил удовлетворение в физической боли, которую они мне причиняли. Удивительно также, что я не чувствовал ненависти к взявшим меня в плен, как иногда не чувствуешь негодования по поводу заслуженного наказания, но в то же время я не чувствовал себя виновным. Только однажды, когда допрашивающий, говоря о генерале и Тамаре, назвал их: «Тот полоумный старик и его сумасшедшая дочь», – у меня возникло сильное желание ударить его. Это была нелогичная реакция, ибо я, конечно, оскорбился бы еще больше, если бы он хвалил генерала.

В те часы, когда меня бросали обратно в камеру после допросов, я находил утешение в присутствии двух других заключенных. Молчаливое сочувствие на их испуганных лицах придавало мне бодрости, хотя я знал, что они были рады разделить между собой мой паек – жидкий рис, который я был не в состоянии проглотить. Несколько раз они пытались как-нибудь объясниться со мной. Я понял только, что один был агентом Гоминдана, а другой – коммунистом и что они сидели в тюрьме уже несколько месяцев. По капризу судьбы они должны были быть врагами до войны, и, возможно, тогда они могли быть награждены за ненависть друг к другу. Позже, когда их вожди посчитали, что выгоднее объединиться против японцев, им, напротив, следовало стать друзьями. А теперь, вдали от тех, кто манипулировал их человеческими отношениями, они были объединены инстинктивным стремлением к взаимопомощи. Только голод еще разделял их. Я видел в их глазах недоверчивое внимание, когда они делили между собой мою порцию риса, но когда входил охранник, они прижимались плечами друг к другу, боясь, что их разлучат. Через несколько недель после того как я попал в тюрьму, когда я лежал на полу не в состоянии двинуться после очередного допроса, они присели на корточки около меня и стали ловить блох на моей одежде и теле. Я думаю, они состязались в том, кто поймает больше паразитов, потому что они вдруг стали спорить и считать на пальцах мертвых блох, которых они давили на стене.

Сначала я был удивлен, что японцы не заставляли меня работать; потом я понял, что это еще один вид наказания. В нашей камере без окон было невозможно различать время дня, и это удручало меня, хотя я не могу объяснить, чем могло помочь в моем положении знание, был ли на дворе полдень или закат. Вначале я много думал о будущем, о дне, когда я вернусь домой, о первых словах матери, о статьях, которые я напишу, и о том, что скажу в них. Сотни раз я представлял себе встречи с друзьями, с друзьями, о которых я не думал годами. Некоторые из них были моими соучениками по колледжу. Я воображал их реакции, изобретал разговоры с ними, и это помогало мне не замечать холодных стен тюрьмы. В какой-то степени этот процесс был похож на писание пьесы: я не заботился о месте действия, лишь бы это было в Америке, но я был погружен в диалог, менял свою роль или награждал героев моей фантазии разными качествами в зависимости от своего меняющегося настроения. Например, сначала я представлял маму после первой радости встречи: она приказывала мне оставаться в постели в течение двух недель и приносила мне еду на подносе три раза в день. Я видел, как она ежедневно наполняла для меня ванну, добавляя пихтовое масло, несмотря на мои протесты. Постепенно, однако, ее роль сестры милосердия сменилась другой, и я видел ее опять любезной хозяйкой во главе стола за ужином в мою честь. Или разговаривающей по телефону с друзьями: «Теперь, когда Ричард вернулся с войны…» Я поймал себя на мысли, что я вижу ее не такой, какой я видел ее в 1937 году, а гораздо моложе. Я пытался представить ее постаревшей и не мог, так же, как я не мог представить ее плачущей или участвующей в жарком споре.

Когда мне приходило на ум, что меня могут вывести из камеры и расстрелять или что я могу не пережить заключения и допросов, я вызывал картины возвращения домой и наслаждался ими. Иногда появление крысы или вопли заключенных разрушали эти картины, и голый страх охватывал меня, и тут мое воображение было бессильно мне помочь. В такие моменты мне хотелось придвинуться к моим товарищам по заключению; и иногда я протягивал руку и трогал их или говорил с ними, зная, что они меня не понимают.

В июле их забрали из камеры; сначала одного, а через два дня другого. После того как первый был уведен, другой оставался в углу, не спуская глаз с решетки двери, обняв колени руками. Я думаю, что он не спал по ночам, и когда охранник приносил пищу, он не хватал ее, как раньше, а ел медленно, безразлично. Удушающая жара не давала мне спать тоже; я предложил ему свою воду (иногда они вдвоем выпивали мою воду, пока я спал), но он вернул мне чашку, не дотронувшись. Когда стражники пришли за ним, они стали пинать его сапогами, потому что он не двигался. Им пришлось вынести его, и не потому, что их жестокость заставила его распластаться на цементном полу, просто его истощенное тело не могло выдержать очередных побоев. Я не знаю, пытали ли их, убили ли их или просто перевели в другие камеры; и я не уверен, смогли бы они сохранить свою дружбу, получив свободу, или по приказу начальства стали бы опять врагами.

Сначала я ожидал их возвращения, потом стал ждать новых сокамерников. Вместо этого меня перевели в одиночную камеру, много меньше прежней. К этому времени я уже больше не думал о будущем; я стал вспоминать малейшие детали своей жизни в Китае, стараясь уложить их в хронологическом порядке, но порядок мне не давался, и воспоминания продолжали оставаться неуловимыми.

Как-то поздно вечером охранники, придя в камеру, приказали следовать за ними. Я не знаю, зачем они надели мне наручники; у меня не было ни сил, ни желания бежать. Они вывели меня наружу и втолкнули в военный грузовик. Меня охватило оцепенение. Я вспомнил, что однажды мальчиком я чувствовал себя так же, когда меня привезли в больницу на срочную операцию. Сидя в грузовике, я ничего не видел, не знал, куда меня везут, и подумал, что лучше было бы оставаться в камере. После двадцатиминутной поездки мне приказали вылезать, и я увидел, что меня привезли на железнодорожную станцию. Поезд, наполненный китайскими беженцами, был похож на встревоженный муравейник; люди спотыкались, толкались, перелезали друг через друга, как будто все выходы были закрыты для них, как будто они были пойманы в этом гибнущем мирке и барахтались, стремясь выжить. Я не мог представить себе, что же они ожидали найти в другой части Китая. Может быть, они были полны иллюзий, ведь неизвестное сулит больше надежд, чем знакомое.

Японские солдаты отвели меня в маленькое отдельное купе. Один из них, – очень молодой и совсем не враждебный, – указал на разбитые окна поезда и сказал мне: «Американцы». Он был более удивлен, чем озлоблен, и в его юном представлении, возможно, война оставалась волнующим приключением. Я пожалел, что не говорил по-японски, и подумал, что он сказал бы мне, куда меня везут. Он смотрел на меня, только когда другого стражника не было в купе, и однажды, когда мы были одни, он дал мне свой окурок сигареты. Я не курил с тех пор, как покинул кладбище, да и там я курил лишь иногда, когда Петров приносил мятые сигареты в кармане; от сигареты мне стало плохо, и я почувствовал тошноту. Я нагнулся и закрыл лицо руками. Когда другой солдат вернулся, он заставил меня сесть прямо и обрызгал мне лицо водой. Открыв свой мешок, он достал и дал мне абрикос, но не так, как молодой солдат дал мне сигарету, а с выражением отвращения. «Ему было приказано доставить меня живым», – подумал я.

Жара, вонь, запах пота и яркое солнце, от которого я отвык, одурманили меня, и я был благодарен дуновению свежего воздуха из разбитого окна, когда мы наконец дви-нудись, хотя каждый поворот колес приближал меня к неизвестному и путающему месту назначения. Серые фабрики остались позади, и на их месте показались бесконечные плоские коричневые и желтые поля, увядающие под неумолимым солнцем. Поезд двигался в сторону низких округленных холмов на горизонте, которые при этом оставались вдалеке, недоступные и убегающие.

Мы ехали на поезде две ночи и один день, когда вдруг загудели сирены и все кинулись к дверям. Один из охранников открыл окно и выпрыгнул в него; другой приказал мне сделать то же самое и после меня выпрыгнул сам. Мы побежали в поле мимо глиняных хижин деревни и кинулись на землю. Перед взрывом я увидел два американских аэроплана В-29 низко над землей. Я почувствовал вдруг, как будто бы жизнь вернулась в мое тело, словно аэропланы прилетели спасать меня лично. Одна бомба упала на деревню, другая рядом с поездом, и звуки пулеметов заглушили стоны и вопли. Я сел, наблюдая, как аэропланы взвились в небо; солдат толкнул меня, приказывая лечь. Мы оставались в поле, пока не прозвучал сигнал вернуться, и медленно пошли в сторону поезда. На рисовых полях крестьяне, забрызганные грязью, с голыми ногами, в огромных соломенных шляпах поднялись и стали продолжать свою работу.

Ночью мы пересели на другой поезд и еще через три дня прибыли, очевидно, к месту назначения. Полутемная станция была мне незнакома, как и все другие, и казалась безымянной и временной. На стене я увидел огромный календарь с изображением восходящего солнца и номер 5 под красным иероглифом. Разве что кто-то просто забыл сорвать листок, а, может быть, это значило, что сегодня 5 августа.

Нам пришлось ждать на станции почти полчаса. Как и поезд, станция была заполнена беженцами. Они стояли или сидели на своих тюках – одни удрученные, другие бодрые, а некоторые – с выражением полного безразличия на усталых лицах. Я услышал детский голос, говорящий по-русски:

– Посмотри, мама, настоящий преступник, – и увидел недалеко от себя двух женщин с маленьким мальчиком.

– Миша, не показывай пальцем, – сказала женщина помоложе. – И кроме того, может быть, он просто военнопленный.

– Но у него на руках цепи. Ты думаешь, он американец или англичанин?

– Он слишком грязный, чтобы быть американцем, – сказала женщина постарше.

– О, мама! – это было все, что сказала молодая женщина.

Я хотел улыбнуться мальчику, но когда я это сделал, он отвернулся, испугавшись. Высокий исхудалый мужчина в рубашке, мокрой от пота, подошел к ним.

– Бесполезно, – сказал он. – Они нас не пускают в Циндао.

– О, нельзя ли поговорить еще с кем-нибудь?

– Нет, я говорил с начальником станции. Что-то не в порядке с нашими документами, и они не пускают беженцев в Циндао. И там тоже нет никакой работы.

– Но мы не можем вернуться в Мукден.

– Нет, туда невозможно.

– Мама, давай поедем в Шанхай, – сказал мальчик. – Все всегда едут в Шанхай. А, папа?

– У нас недостаточно денег, чтобы доехать дотуда, – сказал отец задумчиво.

– Нельзя ли нам остаться здесь? Я так устала, – спросила пожилая женщина.

– Нет. Мы должны ехать дальше.

– А как насчет Тяньцзиня? Что-нибудь да должно быть там.

– Может быть… – начал мужчина. – Да, я думаю, надо попробовать Тяньцзинь.

Они двинулись к билетной кассе. Я пожалел, что они уходят. Когда мальчик подумал, что он отошел на безопасное расстояние, он оглянулся и помахал мне. Я поднял руку, чтобы помахать ему, но один из охранников закричал на меня и ударил меня по лицу. Наконец пришел японский офицер и сказал несколько слов жандармам, которые увели меня со станции к стоявшему поодаль военному грузовику. Там они передали меня трем другим солдатам. Очевидно, их миссия была закончена, потому что они, отдав честь, вернулись на станцию. Мне казалось, что мы ехали очень долго и очень медленно. В темноте я не мог видеть, кто едет со мной, но присутствие спутников ощущалось больше, чем если бы их лица были видны. Время от времени ужас находил на меня, как приступ тошноты, потом чувство беспомощности и неизбежности притупило мой страх, как снотворное.

Грузовик остановился перед огромным мрачным зданием. Меня отвели в какой-то кабинет, где за письменным столом японский офицер проверил бумаги, которые мои конвоиры дали ему. Я заметил, что, когда мы вошли, он слушал радио на английском языке и тут же быстро выключил его.

– Вас будут допрашивать завтра, – сказал он по-английски почти без акцента, – и вы должны давать только правдивые показания.

Он кивнул головой, солдаты меня увели вниз по узкой лестнице, потом по нескольким длинным коридорам, опять вниз по лестнице и привели в крохотную камеру. Камера, наверно, находилась в подвале, потому что, когда кто-нибудь проходил мимо здания, я мог видеть в окно только тяжелые сапоги или босые ноги.

Никто не допрашивал меня ни на другой день, ни в последующие. Постоянно я слышал над моей головой звуки шагов. Иногда я слышал голоса, крики, даже рыдания, но никто не разговаривал со мной, и я не видел никого, кроме охранника, который раз в день приносил мне капусту и лук. Я стал сомневаться, в своем ли я уме. Может быть, думал я, я только воображаю, что прошло много дней, может быть, это все еще тот же самый день и через несколько минут придет кто-нибудь и возьмет меня на допрос. И мое прошлое, и мое будущее словно утрачивали реальность. Я жил в состоянии какого-то бесчувствия. Я не мог ни мечтать, ни помнить. Вдруг я испугался, что я могу забыть свое имя, поэтому я часами повторял его про себя или вслух. Я много спал, не зная, ночь на дворе или день.

Однажды утром, когда я старался не проснуться, я услышал, что кто-то пытается отпереть мою дверь. Через решетку я видел две пары сапог. Я слышал тихий голос, говорящий по-японски, а потом другой громкий голос, который сказал по-английски:

– Подожди минуту, дружище, дай мне это сделать.

Акцент был явно среднезападноамериканский. Прежде чем я это понял, дверь открылась, и я увидел американскую форму. Я говорю «форму» потому, что я сначала увидел форму и только потом человека. Он сказал:

– Господи! Вы живы?

Я не мог ответить.

– Вы можете встать? – спросил он. – А то я могу достать носилки.

Я встал, испугавшись, что он уйдет.

Глава девятнадцатая

– Что, все кончилось? – спросил я, когда меня положили на носилки.

– Все кончилось. Безоговорочная капитуляция. Когда они привезли вас сюда?

– В августе, я думаю. Какое число сегодня?

– Пятое сентября. Что вам сейчас надо, так это хороший бифштекс и долгий отдых. Так что не беспокойтесь ни о чем.

– А где мы?

– Что вы хотите сказать?

– Я хочу сказать, что они мне ничего не объясняли, когда везли меня из Шанхая.

– А, мы около Пекина. Не могу произносить эти китайские названия. Здесь, кроме вас, есть еще несколько человек. Кое-кто из Путунг-лагеря в Шанхае. Японцы рассчитывали употребить вас всех для обмена. Потому они набрали, что называется, политических пленных: журналистов и несколько человек из дипломатического корпуса в Путунг-лагере – и привезли сюда – на сбережение. Наверно, вам немало досталось?

– Когда я могу ехать домой?

– Сначала вас отправят в корабельный лазарет. Потом вы можете ехать домой, когда захотите.

– До этого я должен заехать в Шанхай.

Чувство облегчения и благополучия охватило меня, когда я очутился в госпитальной постели. Я с наслаждением щупал белоснежные простыни, удивляясь тому удовольствию, которое они мне доставляли, радовался виду чистых светло-серых стен и знакомым звукам родного языка.

Даже запах дезинфекции, который я терпеть не мог с детства, казался мне еще одним доказательством свободы.

– Черт возьми, что за великолепная борода! – сказал цирюльник, когда он пришел брить меня. – И не жалко вам с ней расставаться?

Я был так доволен, что кто-то решает за меня, как лучше со мной поступить, что даже не протестовал, когда доктор посоветовал обрить также мою голову. Но силы не зависят от благостного настроения; мое выздоровление шло медленно, и когда после двух недель бездействия мой ум лихорадочно начал искать каких-нибудь занятий, тело, проявляя самостоятельность, требовало покоя.

В октябре я был объявлен здоровым и в тот же вечер уже сидел в самолете, с нетерпением ожидая увидеть очертания Шанхая на фоне горизонта.

Шанхай был неузнаваем. Это было не то старое самодовольное веселье, которым пульсировал город до войны, а новое, лихорадочное, пылкое и интенсивное, почти что на грани неистовства. Темнота, исчезнувшая при свете вновь зажженных неоновых реклам, продолжала таиться в глухих переулках, но центр Шанхая казался блестящим и ярким. Его улицы были полны мужчин в военной форме, которые громко приветствовали друг друга и присвистывали при виде незнакомых женщин, их смех поднимался к небу. Звуки фокстрота и джиттербага[42]42
  Джиттербаг – jitterbug – нервный жук (англ.) – быстрый американский танец, популярный во время Второй мировой войны и сразу после нее.


[Закрыть]
разносились в каждом квартале, из каждой двери и каждого окна, из каждой парикмахерской и аптеки, впопыхах переделанных в ночные клубы, из закусочной, которая только вчера была газетным киоском, из кинотеатров.

Было почти невозможно где-нибудь найти комнату, но американский консул, который устроил перевод моих денег из Штатов, позвонил кому-то, и меня поместили на шестом этаже отеля «Палас» с видом на Вангпу-ривер. Утром я взял такси и поехал на Зикавейское кладбище. Было, очевидно, еще очень рано, потому что я долго стучал, пока какой-то мужчина в выцветшем халате не открыл мне ворота. Он был довольно молод, и когда я по глупости поинтересовался, это ли Зикавейское кладбище, почесал свою косматую голову и спросил:

– Вам тут кого?

Я понял, как глупо было приезжать туда; кого я, в конце концов, ожидал там увидеть? Я сказал:

– Тут был генерал Федоров…

– Он умер, – ответил он.

– Я знаю. Но где я могу найти его внука Александра или их друга Петрова, или узнать о его дочери?

– Я ничего не знаю о его дочери и о внуке, – ответил он. – А Петрова я немного знаю…

– Вы не могли бы мне сказать, где я могу найти его.

– Кажется, да. У меня где-то записан его адрес. Хотите войти?

– Нет, – сказал я, – я лучше подожду здесь.

– Я сейчас.

Я посмотрел в сторону аллеи, обсаженной ивами. Мгновенье я раздумывал, пойти ли мне на могилу генерала, но не решился. Когда молодой человек вернулся с листом бумаги в руках, я сказал:

– Похоже, что кладбище совсем заполнено.

– Да, – ответил он. – Мы теперь никого больше здесь не хороним. Но скоро они будут раскапывать старые могилы, чтобы дать место новым. Вот адрес ресторана, где работает Петров. Насколько я знаю, вы можете застать его там в любой день или вечер.

Я поблагодарил его и быстро уехал.

После обеда я пошел в «Старс энд Страйпс клаб»[43]43
  Stars and Stripes – звезды и полоски (англ.) – символы на американском флаге; название американского клуба.


[Закрыть]
разыскивать Петрова. Я увидел его сразу же, но не окликнул, пока он не отнес тяжелый поднос с посудой на кухню и не вернулся с салфеткой на согнутой руке. Он слегка подпрыгнул и схватил меня за плечи, засмеялся, качая головой.

– Дорогой, дорогой мистер Сондерс. Я так рад, так рад. Садитесь. Нет, постойте, дайте мне еще раз обнять вас. Вы совсем здоровы? Царица Небесная, как чудесно снова вас видеть. Я однажды служил молебен за ваше выздоровление. Вы получали мои передачи?

– Какие передачи?

– Продукты. Продуктовые передачи. Я посылал их вам каждые две недели. Правда, не очень большие – маленькие банки, я доставал их на черном рынке, но лучше, чем тюремный паек, я уверен.

Я сказал ему, что никогда никаких передач не получал. Его лицо переменилось, но в следующую же минуту он улыбнулся, пожал плечами и сказал:

– Ну, может быть у того японца, который принимал эти передачи, были дома маленькие дети. Никогда не знаешь. Как бы то ни было, генерал Федоров всегда говорил, что победитель должен быть великодушным, а вы – победитель. Я хочу сказать, вы и Америка. И теперь можете только жалеть их.

– А Тамара… ей лучше? – спросил я.

Его лицо тотчас же переменило выражение; как у древнегреческого актера, который сменил одну маску другой.

– Нет, мистер Сондерс, Тамара совсем не лучше. Даже много хуже. Так говорят доктора.

– Я хочу ее видеть.

– Да, но, вероятно, это будет вам очень тяжело. Она никого не узнает. Я несколько раз навещал ее. Александр был только один раз. Он так расстроился, что доктора сказали, чтобы он больше не приходил. Она его не узнала, меня тоже. Вам будет очень больно видеть Тамару.

Я внимательно посмотрел на него, желая узнать, насколько правильно он понимает ситуацию, но под моим упорным взглядом его лицо снова приняло насмешливое выражение. Он потупился и, протянув руку, дотронулся до моего плеча. Другой официант, проходя мимо, с укором посмотрел на Петрова.

– Когда вы заканчиваете здесь работу? – спросил я. – Я встречу вас после.

– Сегодня я кончаю в полночь, потому что я начал в одиннадцать утра. Некоторые дни я начинаю работать в два и кончаю в три утра.

– Вы можете прийти в отель «Палас» или хотите, чтобы я пришел сюда?

– Если возможно, приходите сюда за несколько минут до двенадцати.

Когда я вернулся, Петров ждал меня на улице. Он взял меня под руку со словами:

– Вот теперь, мистер Сондерс, дорогой мой, мы можем, наконец, говорить наедине. Хотите, пойдем ко мне. Там тихо, и у меня есть виски.

– Хорошо, – сказал я.

– Мой Николай, вы знаете, здесь.

– Замечательно. Когда он приехал?

– О, это целая история. Я должен вам рассказать: как говорят у вас в стране, это прямо для романа. Во-первых, он – старший сержант, как в вашей армии именуют этот чин, – он военный полицейский. Конечно, я ожидал его, как только кончилась война, но не знал, когда и как он приедет. В общем, война кончилась неожиданно. До нас не доходили никакие вести, никаких вестей, и вдруг – бум! В один прекрасный день все кончилось. Зажегся везде свет, и люди на улицах целовались и кричали. Китайская армия объявила парад по случаю победы, и полиция остановила все движение на главных улицах здесь и в Интернациональном сеттльменте. Конечно, все ждали парада на этих улицах. Все китайцы тоже вышли, и громадные толпы стояли на тротуарах в ожидании. В это время Николай, который накануне прилетел с группой военных полицейских освобождать военнопленных лагеря Путунг, оказался одним из первых американцев на шанхайских улицах, так как он говорит по-китайски, и, закончив свою миссию, решил поискать отца. Он нанял рикшу с целью поехать во Французскую концессию. Конечно, рикша, увидев форму, ленты, револьвер, решив, что Николай – очень важное лицо, был ужасно горд первым американским пассажиром-победителем в его повозке. И так посередине пустой улицы они неслись. Рикша бежал счастливый, с гордо поднятой головой, мой Николай тоже был счастлив попасть в Шанхай. Китайцы и несколько европейцев, простояв много часов на пустых улицах, вдруг увидели этого рикшу и его седока – моего Николая в американской форме. Все стали громко аплодировать, махать флагами и восторженно кричать: «Америка, Америка». Николай был очень горд, хотя, конечно, это было очень смешно, вы понимаете? Рикша не взял никаких денег у него, просто отказался, потому что он был очень горд и счастлив.

– Это же замечательная история, Петров. Я так рад, что он здесь. А его жена тоже приехала?

– Нет, она не приехала. – Он помолчал немного. – Она написала мне письмо. По-английски.

– Я думал, что она тоже русская.

– Да, но она не знает по-русски. Родилась в Сан-Фран-циско в русской семье. Николай сказал, что она маленькой говорила по-русски, а теперь разучилась.

– Николай может ее научить.

– Он очень счастлив, – Петров вздохнул. – Счастлив и скоро едет назад.

– А внуки предвидятся?

– Нет, – он опять вздохнул, – еще нет.

В пансионе, в котором жил Петров, у него была большая комната. Мы сидели в ней до утра и пили виски, которое принес Николай. И чем больше мы пили, тем реже на лице у Петрова появлялось радостное выражение. В какой-то момент, говоря о Николае, он остановился и вытер слезы.

– Извините меня, – сказал он, – старческая слабость.

– А что насчет Александра? – спросил я.

– Александр – славный мальчик, хотя сбитый с толку. Он едет в Россию со многими другими.

– А Тамара?

– Он старается устроить ее через советского консула в какой-то хороший госпиталь там.

– О, Боже, я не думаю, что это разумная идея.

– Нет, но это лучше, чем оставлять ее тут. Вы знаете, сейчас здесь русским эмигрантам приходится трудно. Китайцы очень сердятся на нас, потому что многие работали с японцами. И теперь еще наш архиепископ…

– Что насчет архиепископа?

– Он решил признать советскую церковь, советского патриарха. Сейчас тут большие неприятности, касающиеся церковного имущества. Много ссор, даже арестов. И все-таки, когда он это объявил, вы понимаете… все-таки духовный пастырь… многие последовали его примеру. Ах, да и без него… Между прочим, – добавил он, – баронесса едет к дочери в Англию. Она сказала, что ей стыдно, что многие берут советское гражданство.

– А что, разве действительно многие?

– Тысячи. И потом Сталин объявил амнистию. Развесили везде плакаты, в которых сказано: «Мы вас простили, приезжайте домой». Конечно, русские эмигранты в большинстве думают только о «приезжайте домой», а не о том, что будет дальше…

– Я все же думаю, что для Тамары…

– Ее никогда не впустят в Америку после пребывания в психиатрической больнице.

– Я не о том думаю, – сказал я.

– Нет, я это сам себе говорю.

Я встретился с сыном Петрова, Николаем, на другой день. Это был очень симпатичный молодой человек, блондин, как и отец, и приблизительно того же роста. Он излучал такое душевное здоровье, что было приятно находиться в его компании. Мы говорили об Америке в общих чертах и о Сан-Франциско в особенности. Он предложил отвезти что-нибудь моей матери. Я поблагодарил его и сказал, что, возможно, я буду дома раньше него.

– В таком случае я попрошу вас взять с собой подарок моей жене, – сказал он. – Я думаю, что у отца есть тоже что-то для нее.

Я согласился.

– Это, наверно, мое предубеждение, – сказал Николай, – но я считаю, что Сан-Франциско – самый замечательный город у нас в Америке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю