Текст книги "Генеральская дочь"
Автор книги: Ирина Гривнина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
«Как ни в чем не бывало, – с раздражением подумала Лена Ионовна, – словно бы ничего не случилось».
Но вслух спросила только, не помочь ли раздеться?
Нет, спасибо, она разденется сама.
Лена Ионовна машинально пожелала матери спокойной ночи и ушла к себе в спальню.
Тяжело опустившись на край кровати, она подумала, что, по-хорошему, надо бы принять ванну. Но не было сил подниматься, тащиться в ванную комнату, ждать, пока ванна наполнится водой. Она разделась и залезла под заграничное пуховое одеяло. Тяжелый день больно отдавался в висках, гипертонической тяжестью наливался затылок. Счастливое, легкое чувство любви к матери, посетившее Лену Ионовну на кухне, давно ушло, и пусто было бы в ее сердце, если б не злоба на сына.
Уже засыпая, она подумала:
«Ничего, ему тоже достанется, когда меня хоронить придется…» И ощутила облегчение, почти радость.
Theme
Мальчик рос с бабушкой и дедом. Он был тих, медлителен и толст. Незаметно, самоучкой научился читать – никто не помнил, как и когда. Только что исполнялось ему четыре года, только что он слушал сказки, что читала вслух бабушка, и вдруг обнаружилось, что он читает уже сам, бегло, без видимых затруднений.
То были времена, когда, Бог весть почему, для детей начали переиздавать старинные приключенческие романы про рыцарей и Прекрасных Дам, про индейцев, благородных белых охотников и королевских мушкетеров. Книжная полка мальчика постепенно заполнялась старыми, отравленными опасным романтическим зельем томами, полными историй о мужестве, дружбе, верности.
Книги чаще всего дарили на день рождения (он всегда предпочитал такой подарок шоколаду, хоть и был страшным сластеной). И, оттягивая вожделенную минуту свидания, он долго рассматривал многообещающую картинку с парусником либо индейцем в уборе из орлиных перьев на обложке, прежде чем отворить картонную дверь святилища и войти в него – надолго, а может быть – насовсем. Разглаживая рукою страницы, он с наслаждением вдыхал божественный запах клея и свежей типографской краски, предвкушая знакомство с новыми друзьями, опасные приключения, собственную гибель и рыдания любимой женщины над своим красиво распростертым бездыханным телом…
«А куда было девать ребенка? Не на Севере же его держать! Мне и рожать пришлось оттуда уехать. Мама с папой тогда еще в Германии были, так в Москве мне, деваться некуда, пришлось у тети Шуры остановиться. Две недели до родов, да еще после целых три месяца с ними жила. Она молчала, конечно. Но я-то не слепая, видела. Стесняли мы их сильно. Хоть и отдельная квартира, а ванная-то – одна, кухня – одна. Каждый день – стирка, пеленки кипятить надо было на кухне, и шум от нас…
Дядюшка недоволен был, он болел уже тогда, целыми днями дома лежал. Да и тете Шуре я мешала. Как раз с Владом у нее начиналось, а тут я, молодая-красивая, и муж далеко. Но все равно, если бы мама из Берлина не приехала со мной повидаться, я бы с ребенком еще в Москве покантовалась. А так – она насильно, можно сказать, мальчика с собой забрала. Мне-то к ним нельзя было больше, „не член семьи“. Пришлось к Толе возвращаться. Еще два года мы на Севере прожили, пока Толина болезнь открылась. Летать ему врачи запретили, он в отставку вышел и снова поехали мы в Москву. И тут оказалось – не ждали нас. У матери с сестрой Толиной комната в коммуналке, у нас там только прописка. Да и с работой тоже… Специальности у Толи, кроме летной, никакой. А это запрещено. До войны успел он в консерватории поучиться, пошел туда. Да что вы, никто и слушать не стал: чуть не 10 лет перерыв, перезабыл все.
Я почему не работала – у меня же специальности не было, два курса Библиотечного института, курам на смех. Но я пошла на трехгодичные курсы при МИД, французский язык и на машинке печатать. Секретаршей могла бы потом работать в посольстве каком-нибудь. Почти полгода ходила. Да, с этих курсов нам очень повезло. Преподаватель там один симпатизировал мне и помог Толю в общество „Знание“ лектором устроить, про композиторов школьникам перед концертами рассказывать, на воскресных утренниках. Образование его музыкальное пригодилось все же. И еще повезло: комнату снять удалось. Малюсенькую, конечно, через хозяев ходить приходилось. Мы и решили сына пока из Берлина не забирать, тем более с ребенком комнату и вовсе не снимешь.
Если б не папа, не выжить бы нам, нет. Деньги, вещи – все от них, из Берлина, получали.
Папа-то с мамой только через год вернулись, когда папа в отставку вышел. Да нет, не столько по возрасту, сколько обстоятельства сложились… Год-то знаете какой был? Борьба с космополитизмом. Но все равно им дачу дали в Годуново: генерал все-таки, он право имел. Мы сперва даже жили с ними вместе. Только трудно это оказалось. То есть меня и малыша они, конечно, любили. Особенно папа. Хотя, если честно сказать, мальчик получился – хуже девчонки, маменькин сынок. Не то что на лошади скакать или там – стрелять. На лыжах, на коньках толком научить не могли. Может быть, деду нашему трудно уже было, не знаю.
У Толи времени не хватало, тоже верно. Вообще за эти годы он как-то забыл, что у нас сын есть. И все время мне пенял: мол, родители мои ребенка изнежили.
Не мог никак Толя с ними ужиться. Папа, к примеру, пошутить любил, что, мол, капитан против генерала должен навытяжку стоять, а Толе это, конечно, неприятно было слушать. Потом, из Годунова на работу ездить – полтора часа в один конец.
И снова нам повезло: Толе комнату предложили от работы, на Плющихе.
Конечно, согласились, хоть и в старом доме, даже ванны не было, мыться в баню ходили или к маме с папой ездили. Да нет, как разъехались мы, отношения как-то сразу наладились. А мальчика мы решили пока к себе не забирать. То есть это даже не мы решили, а генерал наш сказал: как хотите, а ребенка не отдам. Мы особенно и не сопротивлялись, тем более жили они на даче, весь год на воздухе, лес сосновый кругом, озера. И дача просторная, не в одной комнатенке с нами ютиться.
Потом, ребенку внимание нужно, ведь верно? Толя работал. Я тоже работать собиралась, нас целыми днями дома не бывало. И мы приезжали часто. То есть как можно чаше. И всегда привозили из города что-то вкусное. Пирожных свежих из лучших кондитерских, и хлеб черный, круглый такой, знаете? – папа его любил, бублики горячие я на Каляевской для них покупала…
У них, правда, были генеральские заказы, папа получал в санатории, в Годунове. Удобно, да и почетно тоже, и продукты хорошие, качественные, только все простые вещи: курица там, мясо, колбаса, масло, молочные продукты. По желанию икру еще можно было брать или белорыбицу. Но пирожных свежих, конечно, не давали. И это был такой праздник – приехать и всех их увидеть. Хотя папа не всегда удачно шутил. Любил поговорить о том, что и наследство, и дачу внуку откажет. И про капитана нет-нет, а вспомнит. Но все же раз в две недели, в выходные, если не было каких-то важных дел или дня рождения у знакомых… Если точно – в месяц раз уж обязательно».
Как он ждал приезда родителей! Это был словно осколок другого мира, метеоритом залетавший из непрожитой им жизни. Каждый выходной, даже если с утра точно уже было известно, что на этот раз они приехать не смогут, он выходил за калитку и стоял там, прислонясь к столбику ограды, маленький, толстощекий, и смотрел на дорогу, и ждал. Зимою он быстро замерзал и шел в дом отогреваться.
Он обожал майские и ноябрьские праздники, потому что накануне этих праздников родители приезжали обязательно и, случалось, жили по нескольку дней. Они приезжали на машине, в дом вносились сумки, и он изнывал от любопытства, ожидая обычного подарка, и боялся спросить, что привезли ему, потому что папа не любил «попрошайства». Иногда, и это было уже больше, чем праздник, из сумки являлась новая книга.
А назавтра было праздничное утро, и, даже если было пасмурно, ему казалось, что светит солнце. Телевизор включался загодя. Еще лежа в постели, он слышал через дверь обрывки маршей, восторженный голос диктора, рассказывающего о праздничном убранстве Красной площади, торопливые шаги бабушки, и как она спрашивала у мамы, хорошо ли идет горячая вода в ванной. Он лежал, уютно завернувшись в одеяло, и думал о том, что сейчас увидит маму. А если повезет и они останутся ночевать, он будет с мамой целых два дня подряд.
Завтрак начинался ровно в 10 утра, одновременно с парадом на Красной площади, и происходил не на кухне, как обычно, а в большой столовой перед включенным телевизором. Папа с дедом критически оглядывали ровные ряды военных машин и пехоты и обсуждали достоинства нового автомобиля, на котором выезжал из ворот Кремля принимавший парад маршал. А в нем жило ликующее ощущение праздника, подтверждавшееся каждую минуту торжественной музыкой, веселыми лицами, присутствием мамы.
Он был одинок, но, пожалуй, даже не догадывался об этом. Дети, жившие на соседних дачах, приезжали из города летом, с родителями или бабушками. Лето кончалось быстро, все возвращались домой, и дачи пустели, но в короткие каникулярные недели он дружил с этими детьми и они играли вместе. Странная это была дружба: что-то вроде «ничейной земли» лежало между ним и другими. Он не знал, отчего так, и долго полагал главной причиной то, что не живет в городе и не может обменяться с ними телефонами, запросто зайти после уроков в гости или, сговорившись заранее, поехать вместе на каток.
Что это такое – каток в городе он представлял себе плохо, только по фильмам, и потому считал, что на катке должно быть ослепительно красиво.
Там катаются вечером, когда стемнеет. Яркие золотые огни освещают огромное ледяное поле и узкие боковые дорожки. Нарядные девочки в обтягивающих рейтузах и юбочках с блестками танцуют на «фигурных» коньках под медленный, пьянящий вальс, положив руки на плечи стройным, спортивным парням в пестрых норвежских шапочках с помпонами. Медленно кружатся в воздухе крупные снежинки. В буфете тепло, пол мокрый, потому что туда заходят прямо на коньках, но столы вымыты и протерты до блеска, и все пьют крепкий чай и заедают пирожным «эклер».
Впрочем, на коньках он катался очень плохо. Девочки в блестящих юбочках, несомненно, выбирали себе более ловких кавалеров.
Семи лет он пошел в деревенскую школу, убогий двухэтажный деревянный домишко. Учеников было немного, и классы объединяли по два в одной комнате. Он скучал, потому что читать, писать и считать давно умел. Но учитель скоро заметил это, стал заниматься с ним отдельно и перевел сразу в третий класс. Другие дети приходили из окрестных деревень. Отпрыски потомственных алкоголиков, они смотрели на учителей пустыми, мало что выражающими глазами, смирно сидели на уроках, прилежно писали в тетрадках жуткую белиберду, ничем не похожую на слова учителя, а на переменах радостно выкатывались всей кодлой на улицу и дрались «до первой крови» жестоко, бессмысленно.
Он не мог на равных участвовать в их жизни, но, отравленный безжалостной книжной романтикой, помнил, что настоящему мужчине положено иметь друзей. Поэтому сосед по парте, напросившийся в гости, с тем чтобы вместе готовить уроки, немедленно возводился в ранг друга. И некоторое время именовался «другом», пока, познакомившись поближе, не начинал вслух высмеивать его за связанный бабушкой «девчачий» шарф с помпонами, за то, что весною его заставляли надевать калоши, за то, что он читал книги, за то, что был не такой, как все. Он тяжело переживал предательство. Но, не проходило и месяца, как снова покупался на доброе слово, открытую улыбку и предложение «позаниматься вместе» очередного соседа по парте. Наконец, он понял, что мечту о настоящей дружбе придется отложить до лучших времен.
Лучшие времена были связаны в его сознании с переездом в город, где живут совсем другие дети, как в знаменитом радиоспектакле, где мальчики называли себя мушкетерами и дружба их была крепче брони советских танков, о которых так здорово рассказывал дед.
Дед обожал рассказывать героические истории не меньше, верно, чем он – обожал их слушать. Как живые вставали перед его глазами любимец деда, героический разведчик Шалва, и дедов адъютант Лешка, ловко добывавший коньяк в немецких блиндажах. Иногда к деду приезжали знакомые, и тогда он пробирался в гостиную, где взрослые курили и играли в карты. Здесь было у него излюбленное место, в большом «вольтеровском» кресле, глубоко вдвинутом в эркер, спиною к комнате. Взрослые не замечали его, и он слушал малопонятные истории и анекдоты про управдома и про тещу.
Но становилось поздно, и бабушка начинала искать его по всему дому. Надо было незаметно выбраться из укрытия, идти есть неизменную манную кашу со смородиновым вареньем и ложиться спать. И не всякую историю удавалось ему дослушать до конца. Тогда – он и сам не замечал как – приходили ему в голову собственные варианты продолжения чужих историй или счастливые концы к ним.
В его уютно устроенном мире Шалва не погибал от шальной пули, но получал орден и возвращался в родное село, где ждали его дедовские виноградники, странные на слух грузинские песни и гибкая, черноглазая Сулико.
И Лешка не исчезал неизвестно где после окончания войны… Но в этой истории не все было гладко, она прерывалась на полуслове, в ней содержалась какая-то тайна, и мальчик, не понимая дедовых недомолвок, придумывал, как вдруг принесут письмо, или – зазвонит неожиданно телефон, или – еще лучше – распахнется дверь и на пороге появится Лешка, точно такой же, как на выцветшем фото военных времен, в каске, в плащ-палатке, а на гимнастерке – боевые ордена и медали.
Обрывки этих рассказов, сдобренных изрядной долей собственных фантазий, попадали в его детский дневничок, уничтоженный после того, как все самое важное оттуда было приведено в удобочитаемый вид и переписано мелким старательным почерком в толстую «двойную» тетрадь в ледериновой обложке. Он писал в таких тетрадях года до семидесятого, пока не возникла необходимость припрятывать свои записи от чересчур ретивых господ из госбезопасности, но эта – первая, и о ней надо сказать особо.
На первой странице читаем:
«Жизнь каждого человека является непреходящей ценностью. Поэтому любые мемуары интересны, и долг каждого записывать все, чему он был свидетелем, описывать встреченных людей и истории из их жизни».
Творческая натура хозяина тетради, однако, сыграла с ним плохую шутку. Тонко чувствуя разницу между полупьяной застольной байкой и занесенным на бумагу текстом, он не мог записывать ничего дословно и подсознательно обрабатывал подслушанные в детстве истории, сочиняя отсутствующие подробности и опуская маловажные детали.
Собственно, и истории он явно не все записывал, а только те, что произвели на слушателей особенно сильное впечатление, так сказать, бестселлеры. Самым крупным поставщиком бестселлеров, судя по месту, ему отведенному, оказался дядя Влад.
«…И вот, сижу я на верхних нарах громадной казармы для новобранцев. Первые месяцы войны, неразбериха страшенная. И народ вокруг подобрался – самый отпетый: бывшие моряки, за пьянку списанные на берег. Их и сейчас никто брать не хочет, слух прошел, что эскадра уже укомплектована, так что надежды ни у меня, ни у Федьки не оставалось…
Федька-то? Федька был корабельным коком, его еще до войны за пьянку с корабля поперли. А я с ним в самый первый день познакомился. На верхние нары полез устраиваться, чемодан свой тощий кинул, на руках за ним подтянулся, вижу – передо мной вырастает эдакая могучая фигура в тельняшке без рукавов. Руки сплошняком изрисованы: змеи, мечи, якоря, а на груди, из выреза тельняшки – мачты с флагами… Оказалось, я чемоданишко свой посмел без спросу на их величества территорию кинуть, а его дом – его крепость, только я забрался, он меня за шкирку одной рукой – р-р-раз! Ну и очнулся на полу, минут через десять… Что? Да не я, конечно. Федька. Он после, когда мы приятелями стали уже, говорил:
„У тебя фигура привлекающая, так и тянет в морду дать. На тебе ж не написано, что ты японску борьбу умеешь“.
Все с этой самой японской борьбы началось. Если б не она, проклятая, Федька на меня бы и внимания не обратил. А дружба с Федькой всю мою жизнь, можно сказать, повернула. Потому что Федьку с корабля попер не кто-нибудь, а сам Батя, личность в Кронштадте легендарная. Федька этим гордился страшно, и не то что на Батю не обижался – молился просто. Мечта у него была: хоть раз в жизни еще с Батей поплавать. Да только старый он уже очень был, Батя– то, и, кто-то Федьке сказал, – перед самой войной на пенсию вышел. Где ж нам было знать тогда, как дело повернется…»
Он относился к дяде Владу почти молитвенно, как к ожившему герою любимой книги, и мечтал выучиться «японской борьбе», и выручить дядю Влада поздним вечером, на темной улице, когда тот будет драться один против троих. Он мечтал, что они подружатся… Да и о чем только он не мечтал, когда, одинокий, бродил по волшебному серебряному лесу, забирался на террасы пустых дач, сидел в чужих плетеных креслах, слушал шорох белок и перестук дятлов в ветвях чужих деревьев и воображал себя владельцем замка.
Он выдумывал сложный герб с приличествующим случаю латинским девизом, Даму, чей шарф он привяжет к шишаку своего шлема на турнире, и кличку верному коню. А оруженосца его всегда звали Гримо, ибо из четырех мушкетеров главным был Атос.
Дома, в сухом жару натопленных «голландских» печей, он читал, а иногда – рассматривал ордена деда, военные награды, хранившиеся в маленьком железном сейфе с секретным замком. Сейф был оклеен изнутри красным сукном, и однажды он обнаружил, что сукно на дне приклеено неплотно, пошарил под ним рукою и вытащил четвертушку серой, скверной бумаги. С трудом разбирая почти бесплотные, прозрачные от старости буквы он прочитал: «Настоящим удостоверяется, что заключенный (фамилия, имя, отчество) признан невиновным и освобожден из-под стражи за отсутствием состава преступления с полным восстановлением в правах (реабилитирован)». Он перечитал еще раз, вглядываясь в древнюю, бледную машинопись. Никаких сомнений быть не могло: фамилия, имя и отчество принадлежали его деду, генералу Ионе О.
Очевидно, находка потрясла его. Несколько чистых страниц в ледериновой тетрадке пропущено (видно, оставлено место для какого-то предыдущего сюжета), а после начинается, впервые в жизни, не запись чужой истории, а сочинение своей собственной.
«Сперва ты – маленький, и ничего, ровно ничего об этом не знаешь. Взрослые разговаривают между собой намеками, и, дурак дураком, доживаешь лет до тринадцати, пока среди старых справок и документов на глаза тебе не попадется клочок серой довоенной бумаги с выцветшим штампом официального учреждения, фамилией деда и незнакомым словом „реабилитирован“… Годы пройдут, прежде чем ты поймешь, как счастливо сложилась твоя судьба: твой дед реабилитирован – не посмертно, не только что, как миллионы других, а – „в те еще годы“».
«…И как пережили это твои сверстники, те, кому было одиннадцать-двенадцать-тринадцать в далеких, непонятных тридцатых? Верили ли, что родители арестованы „за дело“? Или считали свершившееся трагической ошибкой? Легко можно вообразить – мы ведь читали книги тех лет, смотрели фильмы, – как ночью, лежа без сна, твой сверстник фантазирует:
…надо написать Сталину и Сталин сразу во всем разберется и сразу же все разъяснится и он потребует к себе наркома Ежова и скажет нет Ежова самого вчера в газете же было ну все равно потребует наркома внутренних дел и скажет а кто у нас нарком внутренних дел нельзя ж без наркома таких важных дел ах да Лаврентий Берия кажется папа когда-то с ним работал и папа вернется чуть смущенный и… и немедленно все вместе и папа и обрадованная мама и он с ними конечно как же без него поедут отдыхать на юг в Крым в знаменитый Ливадийский санаторий где трудящихся поселяют учительница рассказывала прямо в царский дворец раньше там жил один человек со своей в общем-то небольшой семьей а теперь в каждом зале по 80 коек зараз помещается это ж надо…
Твой наивный сверстник не мог представить себе, как вздрогнул бы папа, попади он в эту огромную общую спальню. Немедленно по ассоциации он должен был вспомнить ту, из которой недавно чудом вырвался на волю: лежащих вповалку на наспех сколоченных занозистых двухэтажных нарах людей, тяжелую, обитую железом дверь, вонь параши…»
Стоит пожертвовать плавностью повествования, чтобы отметить, что впечатлений, подобных описанным, дочь Ионы О. не испытала. Как уже сказано, Лена Ионовна ничего не знала об аресте отца. Так что сын ее либо сочинил персонажа для своей истории, либо пользовался рассказом какого-то постороннего человека. Тем более удивительно, что он, заведомо ничего не зная (ибо и после того, как обнаружилась справка, ни с кем из родных этой темы не обсуждал), угадал: возвратившись к семье, Иона О. первым делом вытащил из кармана и гордо поднял вверх три путевки в санаторий. Не в какую-нибудь профсоюзную конюшню, по 80 коек в зале, а в специальный, закрытый санаторий для поправки здоровья сотрудников столь необходимых стране «органов внутренних дел». Путевки бесплатные, разумеется.
«И знаете, душенька, Иона все это очень верно воспринял. Он много раз потом говорил мне:
„Видишь – разобрались, извинились, отпустили, отправили подлечиться. У нас не ошибаются“.
Этот случай для нас просто стал подтверждением того, что все, кого не отпустили, сидят правильно. Нечего больше было сомневаться…
С каким заместителем? Ах, с Женькой! Да я ведь, когда по Костиному совету спряталась, ни с кем не переписывалась. Так и потеряла их.
Нет, душенька. Иона – совсем другое дело. Иона вернулся, был полностью реабилитирован. А кто знает, как там с Женькой получилось? Вполне возможно, что его вина была неопровержимо доказана. А за связь с семьей врагов народа всякого, даже самого незапятнанного чекиста могли к ответственности привлечь. Так что нам-то уж умнее было помалкивать.
Конечно, в отставку Иону несправедливо отправили, и слишком рано, конечно. Он ведь совсем молодой был, сколько лет еще работать мог, опыт свой передавать.
Но даже в этом случае надо правильно понимать. Ведь нельзя ставить интересы частного лица выше интересов страны! А в стране шла борьба с космополитизмом, с низкопоклонством перед Западом. Это было очень опасно тогда для нашего государства, на Запад оглядываться, зависеть от враждебного капиталистического окружения. Сами посудите, ведь не могли же мы позволить им за какие-то жалкие подачки растаскивать страну на части, диктовать великой державе ее политику. И Сталин очень правильно тогда сказал: „Пью за русский народ!“
Конечно, были перегибы. Врачей, к примеру, зря арестовали. Еврейский театр тоже можно было бы не закрывать. Но ведь это вина отдельных исполнителей, нельзя за это государство винить. И тоже все со временем стало на свои места, когда разоблачили Берия, как шпиона иностранных разведок. Ясно стало, кто Сталину неверные сведения давал.
Когда известно стало, что Берия, Мамулов и другие арестованы, Иона страшно переживал. Я никогда не забуду, как он газету взял утреннюю, в гостиную пошел, я из другой комнаты видела, как он к окну сел, читать. Очки надел, развернул газету. И вдруг как закричит! Я испугалась страшно, думала, ему плохо стало. Вбегаю в комнату, а он стоит у окна, газета на полу валяется, глаза бешеные, кулаки сжаты:
„И подумать только, – кричит, и я пугаюсь, что его удар хватит на месте, – подумать только, вот этими руками, – он руки перед собою протянул, ладонями вверх, и я увидела, что они дрожат, – этими руками мог задушить предателя. Сколько раз я рядом с ним стоял! Но я ведь и помыслить такого не мог, я верил в него, как в Бога, он к самому Сталину был вхож. Может быть, этот Иуда и отравил его, отца нашего. И во всем этом я, я один виноват. Какой я к такой-то матери разведчик, если вовремя не распознал…“
Да-да, мы все тогда так относились. Я ведь, знаете, очень горевала, плакала, когда Сталин умер. И вдруг – 56-й год, закрытое письмо, которое коммунистам только читали. Это было для нас… как разрыв бомбы, что ли…»
Мальчику, несомненно, повезло. Ему не было и пяти, когда умер Сталин, и отравленное дыхание Великого Террора, казалось, не должно было омрачить его жизнь. Было что-то такое в букваре для первого класса:
«На дубу зеленом два сокола сидели.
Первый сокол – Ленин
Второй сокол – Сталин…»
Да еще рассказ пионера Пети Петушкова (или, может быть, Васи Василькова?) «Встреча с товарищем Сталиным», о том, как дети подносили цветы вождю во время первомайского парада, надо было учить наизусть. Но он обладал счастливой способностью выучить, отбарабанить в классе на «отлично» и через пять минуть забыть навсегда.
Он был слишком занят собою и, поглощенный выдумыванием новых приключений, жил в собственном, ярком и уютном мире. По-прежнему одинокий, он обнаружил в глухом уголке соседнего сада, где под острым углом сходились заборы, огромную иву, низко склонившую к траве свои ветви. Густая листва образовывала идеальный шатер, не доступный ни дождю, ни нескромным взглядам посторонних. Тут он и обосновался на лето, свято храня тайну Замка Зеленого Льва от чересчур болтливых каникулярных приятелей. Сосед, одинокий, больной старик, в сад не спускался никогда. В теплые дни он выползал, держась за стену, на веранду, сложенную из шоколадных некрашеных бревен, с трудом добирался до плетеного кресла, в которое кто-то заранее клал пару подушек, тяжело опускался в него и застывал, подставив ласковому, нежаркому солнцу неподвижное лицо.
Лишенный хозяйского глаза, сад со временем разросся и теперь напоминал «дремучий лес», в который охотно входят герои сказок, чтобы исчезнуть в нем навеки. Пряничным домиком выглядывала из разросшихся кустов одичалой сирени дача старика, украшенная затейливыми резными наличниками, и таила в себе неясную опасность. В Замке Зеленого Льва готовились отразить ее. Был созван Военный совет и решено на всякий случай позаботиться об оружии. Во исполнении столь мудрого решения был сделан из орехового прутика и спрятан в нижних ветвях ивы лук с тетивою из разлохмаченной бечевки и десяток тоненьких белых стрел.
Но пока все шло, как обычно. Никто не покушался на Замок Зеленого Льва и не мешал хозяину его устраивать приемы для знатных чужеземцев и свататься к прелестной Принцессе, дочери Повелителя Ручья. Она пела серебристым голоском, прелестным, словно голос Русалочки из сказки Андерсена, и маленькие разноцветные рыбки дули в причудливо закрученные раковины, составив небывало слаженный оркестр.
Музыку для невесты он сочинил сам, гордясь собою, записал ноты на непривычной еще, разлинованной в пять линеек бумаге, назвал их «Опус № 1» и вклеил в яркую картонную обложку.
Музыка появилась в его жизни, музыка занимала теперь почти все свободное время, и книгам пришлось потесниться. Случилось это по вине бабушки, то и дело воскрешавшей в своих разговорах забытые, кружевные слова «гувернантка», «гимназистка». Бабушка вспомнила вдруг, что в ее семье детей учили рисованию, языкам и музыке.
Рисование отпало сразу: отец заявил, что это все каменный век, а в наше время, чем тратиться на учителей, проще купить ребенку фотоаппарат. Найти профессионала, способного давать мальчику уроки иностранного языка, в окрестностях Годунова было сложно. Оставалась музыка, а музыкой, считала мама, человек со слухом может заниматься сам. Был куплен «Самоучитель игры на фортепьяно» и коннертмейстерша Годуновского санатория за небольшую мзду согласилась «помочь ему разобраться». Благодарение Богу, она оказалась доброй и достаточно безответственной, чтоб не настаивать на гаммах. Ребенка, говорила она, надо сперва увлечь, а техника – дело десятое. Он и правда увлекся. Мягкий голос старого пианино с профилем Моцарта на резной панели и медными подсвечниками (нечаянно вывезенного бабушкой из Берлина) наполнил дом. Он оказался толковым учеником, быстро выучил простые пьески, с которых начинают свой путь музыканты всего мира, и ему стало скучно. Тогда он выпросил у своей нестрогой учительницы «взрослые» (так он их про себя называл) ноты и попытался самостоятельно разбирать сложные вещи.
Здесь подстерегали его первые трудности: во «взрослых» нотах встречались незнакомые значки, мешавшие самостоятельно добраться до нужной мелодии. Он нервничал, сердился на самого себя и в дни, на которые приходились уроки музыки и можно было, наконец, получить ответ на мучившие его вопросы, еле досиживал до конца занятий в школе, был рассеян и отвечал учителям невпопад.
Неожиданно он открыл, что музыка ничуть не хуже одиноких прогулок, и теперь, вместо того, чтобы бродить по лесу, садился на лаковый вертящийся стул, раскрывал ветхие от времени ноты, и гармония звуков, рождавшихся в недрах послушного инструмента, трогала его до слез.
К одиннадцати годам бабушка (потихоньку от мамы) устроила его через знакомую музыкантшу на прослушивание в городскую школу для одаренных детей. Здесь отметили несомненное дарование, но рекомендовали «подучить теорию, еще годок поработать над техникой, а уж в следующем году, если сдаст экзамен…».
Мама сразу сказала, что теорию изучать опять же можно самостоятельно: были бы книги. А только для того, чтоб отрабатывать технику, переезжать к родителям, менять школу и брать частного учителя музыки вовсе не обязательно.
«Тем более, – добавила она, – на даче он своими гаммами никому не мешает, а в общей квартире – неизвестно еще, что соседи скажут».
Так он оказался в музыкальной школе соседнего села Хазарово, где поразил учителей, не находивших особых дарований среди отпрысков потомственных алкоголиков. И конечно же, среди них нашелся радостный энтузиаст, который всерьез взялся отрабатывать с ним технику и разучивать сложные вещи.
Весною он блестяще сыграл экзамен и был принят в городскую музыкальную школу «для обучения по классу рояля» – так было написано в справке.
Вожделенный переезд в город стал, таким образом, делом решенным, и тут он затосковал. Уединившись в пронизанных солнечными лучами прохладных покоях Замка Зеленого Льва, он навсегда прощался с привычным миром, раздумывая о том, что в новой, ожидающей его жизни не будет ни тишины, ни простора, ни одиноких прогулок по волшебному зимнему лесу, ни треска дров в печах.
Он забирался на нижние ветви ивы и пытался разглядеть в подаренный дедом бинокль наступающие на Замок вражеские армии, но все было тихо. Лишь старик выползал, держась за стену, на веранду и, трудно, со свистом дыша, ждал, пока женщина в белом халате вынесет для него покойное плетеное кресло.








