412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Богуславский » Вся моя надежда » Текст книги (страница 2)
Вся моя надежда
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:18

Текст книги "Вся моя надежда"


Автор книги: Иосиф Богуславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

3

Свежо и чисто было в вагончике у Гуряева. Каждая вещь имела свое место, свой угол, свое назначение и как бы подчеркивала заботу хозяина о домашнем уюте. Особенно бросалась в глаза ярко начищенная алюминиевая кастрюля на электроплитке. Она так и сияла своими боками и как бы говорила: видите, какая я вся зеркальная, в меня можно смотреться, мне здесь тепло и хорошо. И белые накрахмаленные занавески на окнах словно бы радовались и улыбались своей хрусткости и глянцу. И зеленый цветок в глиняном горшке, казалось, убеждал вас в том же: я – аспарагус, мне тоже хорошо живется в этом маленьком приятном вагончике.

И все же чем-то неустроенным и сиротским веяло от этого броского уюта. На стене висела фотография улыбающейся женщины в строгой черной рамке. Это был рисованный портрет, увеличенный, по-видимому, с небольшого снимка. Подобные фотографии – память о близких людях – часто можно встретить в деревнях и маленьких поселках. Заказывают их обычно случайным заезжим ретушерам. Выходят они из-под их быстрой, суетной руки четко подмалеванными, но весьма отдаленно напоминающими оригинал. Вот так же отдаленно напоминал живое лицо портрет женщины в строгой темной рамке. Улыбка и глаза ее были застывшими и холодными. И почему-то именно улыбка и глаза больше всего говорили о том, что женщины в этом доме нет.

По-видимому, осмотр вагончика затянулся. Из-за стенки, перегораживавшей комнату надвое, привлеченный чьими-то шагами, выглянул мальчишка лет шести, удивленно посмотрел на Кирилла и улыбнулся. Он сидел на разобранной постели, одеяло у него сбилось к ногам. Спать ему не хотелось. Кирилл увидел на тумбочке у его изголовья несколько лепных игрушек: собаку, петушка, самолет, танк и даже пулемет.

Заметив, что «чужак» интересуется игрушками, мальчишка бросился к тумбочке, отворил дверцу.

Чего здесь только не было! Настоящее лепное диво: птицы, звери, куклы – игра красок, тьма умения и вкуса. Особенно хороши были матрешки. Незатейливые, из обыкновенной глины, выкрашенные и разрисованные простыми акварельными красками, они казались милыми именно этой своей незатейливостью и простотой.

– Тебя как зовут? – спросил он мальчишку.

– Игорек меня зовут.

– Сам лепишь?

– Ну да, сам… Луизка все… Есть тут такая Луизка… Вместе только раскрашиваем. Папка сердится. Говорит: повыбрасываю. А я не даю. Видишь, какая собака? Ее зовут Вьюга. – Он схватил глиняную игрушку и залаял, стараясь, чтобы голос его звучал как можно «страшнее»:

– Гав-гав-гав…

Кирилл изобразил было испуг, но тут за спиной у него раздался сердитый голос:

– А ну спать!

Мальчишка зарылся головой в подушку, юркнул под одеяло и оттуда по-свойски подмигивал: не бойся, это он просто так. Но Кирилл все равно насторожился, встал и повернулся к двери.

Гуряев не сразу вошел в вагончик. Он немного постоял на пороге, наблюдая, за коротышкой и долговязым, между которыми, кажется, началось устанавливаться взаимопонимание. Он знал, что дети хоть народ и отзывчивый, но в компанию берут не всякого. Каким-то удивительным, непонятным чутьем отгадывают они в человеке доброту, и это уже само по себе является визитной карточкой, чаще всего безошибочной и достоверной. Отметив про себя, что не испытывает неприязни к долговязому приблудному парню, Степан все же бросил отрывисто и сердито:

– Документы!

Это Кириллу не понравилось. Молча полез в карман пиджака, вытащил направление в стройотряд и в коричневой ледериновой обложке паспорт. Пока Гуряев все это рассматривал, Кирилл глядел на него исподлобья и думал:

«Сейчас я тебе все выложу. Озверел здесь в степи: документы… И тон, какой тон?.. Не на того напали, голубчик…» – Он уже готов был выпалить роившуюся в душе злость, как вдруг подумал, что не за тем, собственно, сюда пришел. Не затем, по крайней мере, чтобы выказывать свою обиду. И подумав так, он неожиданно резко, почти срывающимся голосом, прокричал:

– Зачем Пастухова увольняете?

Степан оторвался от паспорта, спокойно, не выразив никакого удивления, и даже более того, улыбнувшись одними глазами, посмотрел на Кирилла:

«Чего петушишься?» – прочел Кирилл в этой улыбке, опустил голову, понял, что его крик прозвучал действительно смешно, а главное – неубедительно, и что еще хуже, едва ли помог делу. Он представил себя со стороны и ужаснулся: по-дурацки нахохленный, настороженный, с взъерошенной головой на худой длинной шее… А чего стоят мокрые, заляпанные грязью носки? Он уже хотел все спокойно объяснить, зачем пришел и почему так рьяно вступается за Пастухова, как вдруг, всем телом дернувшись, вздрогнул и громко чихнул. Конечно, для полного букета недоставало только насморка. Собрался говорить и чихнул еще раз.

– Ну, вот! – сказал он с досадой и сокрушенно опустился на стул. Степан улыбнулся, захлопнул паспорт, положил перед ним на стол. Справку оставил себе. Потом подошел к постели, на которой лежал Игорек, вытащил из-под полки чемодан, порылся в нем, вернулся к столу. В руках у него была пара отличных, ручной вязки носков.

– Надевай.

– Нет, нет, что вы! Это совсем ни к чему! – снова задергался Кирилл и дважды подряд чихнул.

– Вот видишь, – рассмеялся Гуряев, – надевай!

Кирилл пожал плечами, снял свои холодные и мокрые носки, долго не знал, куда их деть, сунул в карманы, тут же натянул новые, почувствовал, как стало ногам тепло и мягко и как эта плавная, ласкающая теплота поднялась вверх, спокойно и легко разлилась по телу. Пока он надевал носки, Гуряев подошел к электроплитке, снял с надраенной кастрюли крышку, налил в тарелку супа. Густой пряный запах защекотал у Кирилла в носу, горло само собой начало спазматически сжиматься. Но есть отказался.

– Ешь! – сказал Гуряев. – Такая дорога… Пастухов порассказал, как вы добирались. У наших-то особенно не разживешься. Народ холостяцкий, незапасливый.

Кириллу и в самом деле хотелось есть, и он, поборов неловкость, потянулся к тарелке. Степан сидел с противоположной стороны стола, молча смотрел, как он уплетает суп, курил. Потом враз, будто опомнившись, погасил окурок, сощурил один глаз, навалился грудью на кромку стола и в упор спросил:

– Это все у тебя серьезно?

Кирилл перестал есть. «Вот когда началось. Но разве можно на все дать точный ответ?» – Он смахнул со лба крупные холодные капли пота и, пересиливая в себе что-то тяжелое и цепкое, твердо выговорил:

– Это все у меня серьезно.

Слова Гуряева зазвучали взвешенно, подобранно одно к другому:

– Скажу откровенно: люди мне нужны. Здесь в степи нас не густо. Но когда узнаешь, что человеку двадцать два и что он диплом учителя меняет на кирку или лопату… Да, да, машины машинами, а лопатой, особенно изолировщику, приходится вкалывать дай бог, то все это становится непонятным. Учитель – такая профессия… Поверь мне, я с тобой прямо на ты, не обижайся, все это необдуманно. Ты же не знаешь, что это за работа. Ты увидишь. И тогда – выдержишь ли? И потом – люди. Здесь очень трудные люди, – добавил он, – я советую: подумай. Завтра пойдет тягач в райцентр.

Растерянная улыбка блуждала по лицу Кирилла.

– Я понимаю, все это действительно может показаться странным, я об этом думал, и вообще весь мой вид… Я не рассчитал как-то… Но не в этом дело. То, что вы говорите насчет лопаты, кирки… В общем, я все так себе и представлял… – Сказал он это тихо, без тени вызова, без задиристости, удивился, что весь разговор идет совсем не так, как он предполагал себе его поначалу, и что этот человек, который сидит сейчас перед ним, усталый и озабоченный, вовсе не смахивает на черствый сухарь, каким он почему-то вообразил его по разговору с парнями. Почувствовал от этого облегчение:

– Нет, о моем возвращении не может быть и речи, тем более, что дело теперь не только во мне.

– Ты о Пастухове? – насупился Гуряев. – С Пастуховым все решено.

– Поймите, у человека такое горе. Вот-вот все оборвется. Все же буквально на волоске: семья, ребенок.

– Но дисциплина есть дисциплина. – Глаза Гуряева стали непроницаемыми. – Здесь трасса. Хочешь работать – работай. Не хочешь – катись, делу не мешай.

– Допустим. Но семья, сын? Это что, так себе? Вы знаете, у него такой сын… Я на фотографии видел. Вы ни разу не видели? Вы посмотрите…

– На фотографии все сыновья хороши.

Гуряев встал, заходил по комнате, растирая затекшие руки, поводя плечами, будто старался освободиться от какого-то давившего на них груза. Потом остановился около Кирилла и так, стоя, совсем доверительно, как открывают непосвященному печальную тайну, сказал:

– Пьет твой Пастухов. Думаешь, зря к нему жена не едет?

Лицо Гуряева менялось беспрестанно, что выдавало в нем натуру беспокойную и, вероятно, легко ранимую. Сейчас в его глазах поубавилось жесткости, а в голосе – металла. Говорил он, будто желая услышать что-либо опровергающее то самое, что Пастухов действительно пьет, нарушает порядок, беспрестанно дерзок и несамостоятелен, от чего к нему и не едет жена.

Но Кирилл ничего не опровергал. Сидел, сдвинув брови, молчал. И как бы почувствовав свою правоту, но почувствовав ее не без сожаления, снова заговорил Гуряев:

– Думаешь, это у меня к нему от недоверия? Ну, понятно, двинул кому-то сгоряча в морду, год просидел. Бывает… что же, я его так вот сразу: не хочешь работать – убирайся вон?.. Сколько уговоров было, а с его стороны – обещаний! Он же шофер, золотые руки. Машину по нитке проведет. Пришлось – в разнорабочие. Думаешь, помогло? А-а, он человек пропащий… Дед у меня богомольный был. Все корил в детстве: и целебного врачевства нет для тебя. Сейчас это про Пастухова скажу. Точно.

При последней фразе Кирилл повеселел, возбужденно вскинул на Степана глаза:

– Я все время думаю, и дорогой и сейчас: что же делать? Есть целебное врачевство. Это – его семья. Я уверен. Надо писать жене. Пусть приедет. Он хочет, чтобы она приехала, я знаю. Это последний шанс. Давайте напишем вместе. Напишем, что Пастухова не узнать. Пусть это ложь. Но это – пока ложь. Он же будет жену ждать, в рот ни капли не возьмет. Я почему-то верю в него.

– А я – нет. Меня в это дело не впутывай.

Кирилл не обращал внимания на появившиеся в голосе Степана металлические нотки.

– Я чувствую, я не могу это объяснить, но чувствую. Возможно, это во мне профессиональное… – И тут Кирилл осекся. Он увидел, как Степан многозначительно улыбнулся. Конечно, Степан думает: с таким «профессиональным» надо, браток, дома сидеть, а не блуждать по дорогам…

Сидели, смотрели друг на друга, молчали. Подумав, что эта последняя фраза все испортила, и досадуя на себя за это, Кирилл без всякой надежды, а так, чтобы все же поставить точку над «и», робко спросил:

– Так как же быть с Пастуховым?

Степан не поднимал глаз. Сидел, раскачивал в такт своим думам головой. И теперь уже Кирилл изучающе рассматривал его густую, давно нестриженую шевелюру с резко пробивавшейся повыше виска сединой. Она была неожиданной для его молодого крепкого лица, Сейчас оно казалось усталым. В нем угадывались переживания целого дня, и плюс ко всему – незадача с Пастуховым, которого было по-человечески жаль – Кирилл это видел – и которого нельзя было оставлять в отряде.

– Ведет он себя… Тут только слабинку дай. Степь в таких случаях, знаешь…

И все же это не было ответом.

– Так как же? – осторожно, затаив дыхание, спросил Кирилл еще раз.

Молчание тоскливо заполняло комнату. Наконец Степан поднял голову, глаза его спокойно глянули на Кирилла, и будто между прочим, будто думал все это время о чем-то совсем другом, проговорил:

– С Пастуховым?.. А-а, до первого замечания…

Кирилла вынесло из вагончика.

4

Городок спал. Окна уже не светились, прожектор на крыше вагончика-электростанции тоже погас. Было бы совсем темно, если бы ветер не разредил тучи и в образовавшиеся разводья не вплыл холодный плафон луны.

– Привет, небесная лампада! – пропел Кирилл, что вполне соответствовало его настроению. Подлетел к своему новому жилищу. Толкнул дверь, вошел. Одна половина была высвечена лунным светом.

– «А нынче видим только в ней замену тусклых фонарей…» – И притих: никого не разбудил? Только теперь он осмотрелся. Вагон как вагон: четыре полки – два купе. Еще две – боковые. Над громадным телом спящего Герматки увидел приколотую к стене цветную фотографию киноактера Жана Марэ. Волевая скобка подбородка, жемчужный оскал зубов, очаровательная улыбка. «Степь, слякоть, Жан Марэ…» – Недоуменно пожал плечами. Полкой выше, прямо над Герматкой, спал Заяц. Бог весть откуда ему удалось достать красную графленую карту раскроя говяжьей туши. Возможно, это было сделано в пику соседу снизу, поклонявшемуся элегантности и красоте. Карта занимала всю боковую стенку «плацкарты».

Заяц беззастенчиво демонстрировал себя завзятым гастрономом. В верхнем дальнем углу, над говяжьей ляжкой, была прибита полочка, на которой чинно возвышалась бутылка с яркой нашлепкой. За бутылкой Кирилл разглядел еще один рекламный рисунок. Девица с приклеенной улыбкой, которая явно конкурировала с улыбкой Марэ, держала в тонких острых ногтях искрящийся бокал вина. Взглядом искусительницы и знатока она призывала: «Пейте советское шампанское!» Дальше шла проза: кушайте рыбные палочки, московские хлебцы и, кажется, что-то еще. Дальше уже было темно.

Самым парадоксальным Кириллу показалось то, что тихо спавший Заяц, убаюканный шикарной гастрономической рекламой, был худ, как щепка. И вообще казался жалким цыпленком на фоне огромной графленой красной туши.

– Не в коня корм, – улыбнулся Кирилл и направился к своему «купе».

Рядом с его полкой лепился тонкий серебристый радиатор. Труба от него вела к титану, установленному в тамбуре вагончика. На радиаторе сох его плащ. Тут же стояли новые резиновые сапоги и на них – аккуратно сложенная брезентовая роба. Кирилл понял, кто о нем позаботился. Поднял глаза на верхнюю полку. Пастухов не спал. Лежал, подложив под голову руки, молчал.

– Чего не спишь? – спросил шепотом Кирилл.

– Говори громче. Никого пушкой не разбудишь.

– Ну, все!

– Что все?

– Приказа не будет. Остаешься. Послушай, а если бы все же написать жене твоей. Представлюсь: учитель и все такое… Знаешь, посторонний человек… Должно подействовать, а? У меня насчет этого снайперский класс. Письма сочинял, записки… Не для себя, правда, старался. Был вроде курсового бюро обслуживания. Смех…

Говорят они все же вполголоса, потихоньку, смеются.

– Я тебя, знаешь, как подам? На золотом блюдечке. Только ты уж меня не подводи. Ну, так как?

Пастухов протянул руку, коснулся его волос:

– Просох, писатель?..

Качнул головой: просох.

– Все равно переоденься. Я там тебе в тумбочку майку бросил. А сапоги вон, в углу, и роба – это на завтра. Ну, давай, ложись. – И Пастухов повернулся лицом к стене. Будто уснул.

5

Теперь, когда все улеглось и, казалось, решены все связанные с приездом вопросы и нужно просто уснуть, Кирилл вдруг почувствовал, что уснуть-то как раз и не может. Начал себя уговаривать: видимо, нервное перенапряжение, надо полежать спокойно, пройдет. В один вечер столько впечатлений. Мотался по городку, столько говорил… Думал, добредет до вагончика, грохнется на полку – и мертвецкий сон до утра. И вот пожалуйста, сна ни в одном глазу. Лежит, ерзает по старому, сбившемуся комками матрацу. Повернулся к окну. Сразу за стеклом – степь, и ничего вокруг. Только он один с этим маленьким окном, окном в эту новую, странную своей неизвестностью жизнь. Почему он очутился здесь? Или, может, об этом лучше не думать, а еще раз попытаться уснуть? Есть такой надежный способ – повернуться к стене и: раз, два, три, четыре… пятьдесят… сто…

…Неизвестность, как жизненный принцип, он отрицал. Только определенность. Школа, институт и снова школа. Но теперь он в ней – учитель. Три ступени, по которым разложена жизнь. Ясность. Но вот он здесь, в степи, а школа за тридевять земель. Удивительно? Ничуть. Разве не бывает так: учится человек на инженера, врача, а потом мучительная вещь – промашка: не туда поступил.

«Но я же учился тому, о чем мечтал. А не получилось. Вот в чем ужас-то, не получилось!» – Кирилл чувствует, что сон, как горное облако, отлетел от него надолго, далеко. Это похоже на честный гамбургский счет, он выскажет о себе всю правду.

Ему срывали уроки. Один за другим. Были педсоветы, от которых тошнило и хотелось выть. «Опять у Кондрашова нет успеваемости. И потом эти срывы, срывы, срывы… Надо написать в институт, пусть знают, кого присылают в наши школы…» Это слова завуча. Как такое перенести? Крепился, обещал исправить, не получилось. Что он, в конце концов, тупица?

Он любил стихи. Научить своих учеников любить Пушкина, значит, научить любить красоту. Кто по-настоящему влюблен в Пушкина, у кого он в душе, тот не может быть плохим человеком. В это он верил.

Он сказал себе: если между мной и классом – ров, я первый наведу мост. Я сделаю урок веселым и приятным, я поведу их в музей. Друзья Пушкина, декабристы… Столько дорогих реликвий… Объявление звало и кричало: все – в музей! Он помещался в бывшей церкви с толстыми кирпичными стенами. Было тесно. Экспонаты лепились друг к другу. Отдел природы, истории – все было рядом. Литературный уголок ютился в окружении красочных, довольно-таки живописных панно, макетов, чучел. Трудно было на чем-либо сосредоточиться. Письма, снимки, литографии, увы, успеха не имели. Класс потихоньку, незаметно, сам собой разбился на кучки, разбрелся по музею. Прямо в глаза Кириллу смотрел красавец лось с пышными рогами и лоснящейся шкурой. Он мог бы сойти за живого, если б не его глаза – стеклянные пуговки, которые, как казалось Кириллу, недоуменно спрашивали: зачем ты все это?

Тогда он решил всех сводить на природу. Идея была блестящей: родная природа в творчестве поэтов-классиков. Стояла отличная погода, лес был великолепен. Хотелось бегать, барахтаться, ворошить листья. И почему-то не хотелось урока. И большая часть ребят незаметно разбрелась по лесу. Попытка собрать их ни к чему не привела. Около Кирилла толкалась жалкая горстка. У них были пасмурные лица.

– Октябрь уж наступил, – уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей… – уныло звучал голос Кирилла. Домой он возвращался один. И тогда он сказал себе иное: я слишком нерешителен. Во мне мало строгости.

И как горох, сыпались в журнал двойки, а нарушители дисциплины пробками вылетали из класса. Ученики не оставались в долгу. Они ему мстили: уроки летели, как жухлые листья. Но он не сдавался, шел напролом, подобно безумцу из древней притчи: меч, меч обнажен для заклания, вычищен для истребления, чтобы сверкал, как молния. Еще он был подобен нерасчетливому певцу, который тянет на слишком высокой ноте. Высокие же ноты опасны тем, что на них легко сорваться.

Однажды это случилось.

Если б тот день можно было забыть, вырвать из памяти, как рвут неудавшийся холст, разбивают неважный слепок, жгут плохую рукопись. Если бы…

Он стоял тогда у окна беспомощный, с лицом истерзанным и жалким. За партами бесновались ученики.

«Я знаю, чего вы добиваетесь, – думал он и сжимал зубы, – вы хотите, чтоб я убежал с урока. Не дождетесь. Вот за окном распускаются почки. Буду смотреть в окно. Люблю смотреть в окно, когда распускаются почки».

И странно – стало тихо, и он уже подумал, что его взяла, как вдруг лавина визжащих звуков обрушилась на класс. С каким-то нахальством и свирепостью она била по ушам и голове. Она вырывалась из всех парт сразу. Так, по крайней мере, ему казалось. Он – сорвался. Метался по рядам. Откидывал крышки парт. Искал ту самую, которая глушила все на свете кипящим звуковым шквалом. Его ученики смотрели на него невинно, как ангелы, и спокойно отбивали под партами – ча-ча-ча… Чудная, красоты необычайной «Спидола» была выловлена из парты Лешки Зыкина, прыщеватого типа с длинными, расчесанными под девчонку волосами. Расправа была жестокой. Первым делом – заткнуть глотку транзистору. А наглеца Зыкина – за шиворот, из класса! Зыкин упирается, не идет. Класс примолк: цирк. Схватка на ковре. В паре – учитель и ученик. Два лица, две пары глаз, две пары рук. Руки в запястьях, руки в локтях, руки у плеч… Прыщеватые щеки и обрамленный пухом зыкинский рот.

«Нет, ты у меня вылетишь из класса. Я тебе не мальчик, черт возьми…» – так он думал, толкая Зыкина к двери. Класс упивался зрелищем.

На прощанье, ехидно кривя рот, Зыкин бросил:

– Побольше спите, учитель. У вас дрожат руки…

Кирилл стоял перед классом. А класс был пуст. И тогда он опустил голову и так стоял, как освистанный, покинутый клоун. Он слишком увлекся. Он ничего не видел, кроме злорадно хохотавших зыкинских глаз. Устав от цирка, а может, испугавшись цирка, все тридцать учеников покидали класс, проскакивая мимо, как тени. И тогда, оставшись с собой один на один, он совершенно четко и ясно понял: это был последний урок в его жизни.

Потребовались минуты, чтобы он все себе объяснил. И этот цирк тоже. Когда не хватает извилин, берутся за палку. Он им скучен. Он думал, что перед ним несмышленыши, птенцы. Но в каждом из них сидит философ. С птенцами их роднит разве что ненасытность, прожорливость. Вокруг них кроится мир. Каждый день и каждый миг. Каждое утро они будто для того только и просыпаются, чтобы быть ошарашенными. Где-то получили новый элемент, что подобно сотворению материи. Какие-то смельчаки прыгнули в безмолвную ионную сферу, а кто-то целый год жил в обнимку с арктическими льдами. Люди совсем подобрались к Луне и уже прощупывают ее пульс. И кто знает, может, уже завтра какой-нибудь счастливец собственноручно наберет первую пригоршню ее холодной пыли. Чудо! Кто-то смодулировал еще одну функцию клетки и ценою жизни вышиб из седла догматика. Неизвестный актер вдруг потряс всех в старой забытой роли и открыл прекрасное. Где-то меняют климат, перекрывают реки… Они уже не могут без этого… А он, что дает им он сам? «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог?..» В нем же не бьется живая мысль! Он сам не открытие для них как человек. Он скучен. Скука противопоказана всем, детям – особенно: когда же им ее навязывают, это выливается в то, что было сегодня…

Так тревожные сомнения многих бессонных ночей отразились в сознании двумя совершенно неопровержимыми истинами: он не учитель. Да и важно ли это вообще – учитель?

Он тихо притворил дверь класса и медленно поплелся по коридору. Коридор был пуст, потому что урок еще не кончился. Он зашел в учительскую, сунул в ячейку с литерой «9 б» классный журнал и тихо, не сказав никому ни слова, вышел из школы.

Потом у него был еще один диалог. Но уже не с самим собой, а с директором школы.

Полное имя у директора было Михаил Михайлович. Но все звали его Мих Мих. Директор знал об этом и не обижался. Он как-то вообще умудрялся знать, если не все, то почти все, что случалось в школе. И это многих удивляло. Дело же решалось просто. Ему всегда обо всем рассказывали сами ученики. И это в свою очередь объяснялось тоже просто: они его любили. Он был человеком умным, ненавязчивым, с ним просто любили делиться. При этом всегда бывало много шума и смеха. Так он умел повернуть разговор. Подчас у него все внутри содрогалось от сознания всей сложности случившегося. Но внешне он никогда не высказывал это. В тяжелые и грустные думы он погружался потом, когда был у себя в кабинете один. А когда был с учениками, глаза его, в таких случаях сосредоточенно удивленные, словно бы говорили: подумать только, что за притча приключилась… И это чувство удивленности с какой-то магической силой подчиняло себе все иные реакции на случившееся и само собой вызывало желание выговориться. Еще тут большую роль играл директорский возраст. Было ему под шестьдесят. То, о чем только пошепчешься со сверстником и умолчишь с настороженностью молодого, без риска выложишь спокойствию мудрого.

Так было и в случае с Кириллом. Директор знал все. Но слушал его спокойно, не перебивая. Кирилл, волнуясь, излагал свой план. Он не учитель. Теперь это ясно. Он едет на трассу не для морального исцеления. Хороших людей везде хватает. Просто ему надо испытать себя, прежде чем принять решение: на какую профессию менять учительское ремесло. Жизни, оказывается, он не знает. Она будто специально обходила его стороной. Была школа, производственное обучение. Их фасовали пачками: класс чертежников, класс токарей, класс швей. Кому-то спокойно спалось: дети не растут белоручками. Он начнет все с нуля. Осмотрится. Лет ему немного. Возможно, в другой институт поступит. Он мог бы поработать и здесь, на каком-нибудь заводе. Но в городе знают его, пришлось бы многое объяснять. Школа как-никак рядом… А трасса это – далеко, и потом – это в самом деле труднее…

Когда кончил говорить, директор оживился. Оживились, вернее, его глаза. В них прибавилось блеску, и они сразу сделались энергичными. И от этого уже все лицо как бы преобразилось, стало более подвижным и молодым.

– Ну что ж, – сказал он, – в двадцать два года можно и в две минуты принимать решения по самым сложным вопросам. Вы же думали не две минуты, а целую ночь. – Он улыбнулся. – Да вам и не страшно. Это я уже в том возрасте, когда нельзя безответственно относиться к экспериментам… – Он испытующе посмотрел на Кирилла: понял ли тот его шутку. – Я не думаю, что трасса – это единственно верное решение. Но я не буду вас отговаривать. Вы молоды. Мы по-разному смотрим на вещи. Единственное, о чем я, может быть, и решился бы просить, это доработать до конца года. Еще каких-то два-три месяца… Впрочем, учитывая вчерашнюю историю, вы едва ли согласитесь. Не буду настаивать, пусть вам сопутствует удача. Мне же остается не менее сложное: как-то объяснить педсовету ваше столь быстрое исчезновение. – Он улыбнулся и разжал пальцы, белые, сжатые в замок.

И все. И прошла-то после этого разговора какая-нибудь неделя. И вот она, степь, вагончик, брезентовая роба… И вот он лежит и смотрит в окно, один с тысячью мыслей. И главная из них: может, это он все для себя придумал сгоряча, неверно. А верно, может быть, совсем другое. Остался бы, положим, в школе. Ну, не пошло бы в одной, в другую перешел бы в крайнем случае. Все бы и обошлось, притерлось, притерпелось… У скольких так вот не получается, но потом как-то притирается. Глядишь – и тянется жизненная дорожка, тихо, спокойно, как лунная рябь по воде. Чего еще надо?

– Черт возьми, если б уснуть, – думает он, уставившись в доски над головой, – если б только уснуть. – Потом тычется лбом в холодную деревянную перегородку.

– Сплю. Раз, два, три… десять… пятьдесят… сто…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю