Текст книги "Вся моя надежда"
Автор книги: Иосиф Богуславский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Ладно, я, пожалуй, пойду.
– Подожди. – Она подошла к тумбочке, достала из нее высокую коробку, откинула крышку. Одну за другой вынимала крашеные глиняные статуэтки, ставила их на тумбочку и, смешно морща нос, заранее уверенная в точном ответе, спрашивала:
– Кто?
– Заяц.
– Точно. Кто?
– Жан Марэ!
– Точно. Кто?
– Калач.
– Точно. Кто?
Статуэтки были не очень похожими на тех, кого узнавал в них Кирилл, но смешными. Жан Марэ был массивен, с острыми носами туфель. Заяц, наоборот, тщедушен, с высунутым длинным языком и плутоватыми глазами. Калачев был схвачен в порыве свиста, с двумя пальцами во рту.
– Ты талант, Луизка.
– Ну, талант… – сказала она, убирая пустую коробку, – вот у меня бабка была талант… У нас вообще городок такой – маленький, а заделье у каждого свое: кто ткет, кто горшки лепит, кто по дереву режет. Хочешь, тебя вылеплю?
Руки его несмело потянулись к ней, к ее щекам, и он коснулся их. Она вскинула на него глаза, неуверенно тронула его ладони. Он опустил руки.
– Статуэтки убирать не буду, пусть так и стоят всю ночь… – сказала она, слегка покачивая головой, будто в чем-то себя убеждала.
Кирилл улыбнулся и отошел к двери.
– Уходишь? – спросила она неопределенно, неясно, как будто с сожалением. Он еще раз через силу улыбнулся. Увидел, как она прислонилась к стенке и почему-то тронула гитарную струну. Комната наполнилась звуками. Они медленно плыли и замирали в белых углах.
Тихо, со смутной тревогой прикрыл Кирилл за собой дверь.
15
Лежа в постели в своем вагончике, он думал, что, наверное, вел себя глупо, что Луизка ждала от него каких-то очень важных и нужных слов. И что они у него были, и что нужно было ей их сказать. А может быть, и не ждала, но все равно ему нужно было остаться и сказать ей эти слова.
Возможно, он уснул бы, перестал бы думать об этом, но вошел Калачев и небрежно бросил:
– Женщины уважают смелость. А ты ведешь себя, как школьник. Она же смеется над тобой. Будь мужчиной.
Брюзжание Калача – ноль, чепуха. У него дурной глаз, его не стоит слушать, и слова – принимать в расчет. Выпалил свое и теперь храпит… Сильный нервный тип. Откуда они только такие берутся? Что он знает, что чувствует? Он слышал тот неоконченный разговор после фильма?.. Почему же тогда испугался, недоговорил? А она ждала, конечно, и тоже испугалась. Я же видел. Кирилл обхватил руками колени, прислонился виском к прохладной дощатой стене. Он пойдет сейчас и все ей скажет. Скажет, что все обдумал. Ей будет с ним хорошо. Они уедут отсюда. Он будет работать. Она – учиться. Он будет все для нее делать: готовить завтраки, обеды, стирать, мыть полы. А она будет учиться. И у нее будет интересная, стоящая жизнь. Ведь она уже разуверилась, а у нее будет такая жизнь. Как только ей обо всем этом сказать? Ничего, просто разбудит, прикоснется к ее щеке и все ей скажет… До утра он просто не вытерпит, да и к чему откладывать? Натянул брюки, накинул на плечи свитер, сунул босые ноги в туфли…
Страшно скрипит под ногами настил. И луна, как нарочно: вовсю светит луна, круглая, светлая, яркая.
Может, напрасно он делает все это сейчас? Но подумал так только на мгновенье – рохля ты, рохля… Не разбудить бы только городок. Вот и вагончик. Потянул на себя дверь. Прислонился к косяку, не унять быстрые, переменчивые удары сердца.
«Еще не поздно скользнуть в темноту, прикрыть за собой дверь. Ну…»
– Луизка! – в коленях появилась дрожь. Как все ей скажет?
Она открыла глаза, ничего не понимая, увидела его, прижавшегося к косяку, испуганно натянула на себя одеяло, съежилась, подобрала под себя коленки. Он вдруг почувствовал, что почва медленно ускользает у него из-под ног. И вместо того, чтобы исчезнуть, раствориться, не быть, он, понимая, что делает глупость, и уже не в силах остановиться в каком-то сумасшедшем опьянении потянулся к ее губам, прикоснулся к ее горячему сонному телу и тут же сразу ощутил быстрый и сильный толчок в грудь. Отлетел к стене, грохнулся, с ноги свалился туфель, И теперь, понимая весь ужас случившегося, Кирилл ползал по полу, искал его и, пытаясь оправдаться, что-то невнятно бормотал. Получилась какая-то дикая чушь, какой-то глупый лепет.
– Господи, какое все вы дубье, какое дубье! Думала, хоть один человек, хоть один человек… – сдерживаясь, тихо, почти шепотом говорила Луизка. Говорила так, будто у нее пропал голос, и это само по себе было невыносимо слушать. Потом она как-то резко, словно собралась с силами, закричала: – А ну, проваливай, чтоб духу твоего не было! – И, сама испугавшись своего крика, забилась в рыданиях.
Она старалась сдержаться, но чувствовала, что это ей не под силу и потому тихо всхлипывала и глотала слезы. Давясь ими и вздрагивая и чувствуя себя самой несчастной, самой заброшенной, постылой бабой, она вдруг будто обрадовалась, что нашла самое обидное и злое слово, с выкриком поднялась и кинула ему это постыдное и злое слово:
– Я думала, ты человек, а ты… ты… кобель!
Сердце у Кирилла сжалось в комок, покатилось куда-то вниз, вниз… Он кинулся к тумбочке и вдруг увидел молчаливые глиняные статуэтки. Они казались группкой маленьких, холодных, стыдливо жавшихся друг к дружке божков. В ужасе отпрянул от них, схватил, наконец, подвернувшийся под руку туфель, подлетел к двери и провалился в темноту.
Городок спал. Свидетелей его бегства не было. Кирилл лежал на своей койке, ткнувшись лицом в подушку. Потом он повернулся на спину. Что он наделал? Как теперь ей в глаза посмотрит? Дышать нечем. Душно. И еще по-дурацки, смачно храпит Герматка, и нет сил подойти и толкнуть его в бок: поэлегантней, вы, звезда экрана. Черт возьми, как все противно! С ума можно сойти.
Встал, открыл окно, высунулся до половины. Степная прохлада обвилась вокруг тела, пристудила потливый лоб. От верещания сверчков, от лунного диска, прозрачного, как салатовый лист, от беззвучно скользящих облаков стало будто бы спокойнее, потяжелели веки. Отошел от окна, откинулся на подушку. Подумал, что засыпает…
И откуда-то из темноты с грохотом и шумом ворвалось в вагончик дикое скопище фигур, каких-то глиняных истуканов. Он присмотрелся, ему стало страшно. Конечно, это же они, Луизкины статуэтки, только огромные, надвигающиеся, гогочущие, пляшущие. И некуда от них деться. Мечутся в неуклюжем свирепом хороводе, окружают его, издавая страшные гортанные звуки. Он схватился за голову, но спрятаться некуда, Кругом хохот и бешеный шабаш глиняных людей. Вот Заяц размахивает бутылкой с удлиненным горлом. Бьет по ней какой-то костяшкой и подмигивает ему ехидно и зло: жених, жених… И страшный звон идет от бутылки, а он ее тискает, тискает и прижимает к своему глиняному телу. И Герматка… Конечно, это он, по-медвежьи, грузным увальнем переваливается с ноги на ногу, а из глотки хлещут оглушающие, как скрип раздираемого дерева, звуки. И вихрь, умопомрачительный вихрь подхватил Степаниду, и она ходит вокруг него вприсядку. И стыдно, и жалко смотреть на нее, тучную, неуклюже перебирающую ногами. А вихрь ее носит меж фигурами, и лает какая-то глиняная собака с визгом и жутью.
Потом над всем этим сборищем раздался резкий, противный в своем скрежете голос Калачева:
– Ума нет – считай калека-а-а…
И все гогочут и теснят его, и жалок он среди этого пляшущего сонма глиняных чудовищ. Потом тот же глиняный Калач закладывает два пальца в рот: пронзительный свист бьет по ушам. Кирилл сгибается, закрывает уши руками…
Но свист – это уже не сон. Свистел Калач не глиняный, а настоящий. Два пальца в рот – и ломит уши, трясутся стены. Кирилл открыл глаза; в вагончике суматоха. Герматка делает два приседания, два отжима, прыжки на месте.
– На улицу, слон! – кричит ему Калачев, наматывая на ноги портянки. Он вообще презирает гимнастику. Но любит командовать.
– А ты чего уставился, как персидский султан?
Это относится к Зайцу. Тот сидит на полке, поджав под себя ноги. За спиной алым костром горит карта говяжьего раскроя. Глаза у Зайца философически светятся.
– Братцы, требуется один «ре», до получки. У тебя есть, Пастух?
– У-у-у… – делает имитацию паровозного гудка Пастухов. Это значит, что рубля нет.
– Слушай ты, падишах, иметь за спиной такую тушу и стрелять монету – свинство! – говорит вернувшийся в вагончик Николай Герматка.
– Э-э-э… – качает головой Заяц, – лучезарнейший! – И резко кричит: – Нож, вилку, стакан!
Теперь он уже точно факир. Затуманенный взгляд, загадочность движения рук. Раз – нож полосит по красной говяжьей ляжке. Два – на вилке болтается сочнейший кусок воображаемого филе.
– Отлично! – Прожевывает он и глотает несуществующий бифштекс. – Пунш! – Из пустой бутылки с удлиненным горлышком льется незримая пенистая влага. Заяц опрокидывает в рот пустой стакан. – Мерси! – Кивает он девице с очаровательным оскалом и спрыгивает с полки.
Достает из тумбочки другую пустую бутылку с наклейкой не менее красивой, чем у той, которую только что так ловко опорожнил. Ставит на полку вместо «выпитой».
– Я переполнен, братцы! Кто следующий?
– Кончай травить, – кричит Калачев, – время!
Собрались было уже выходить, как в вагончик, по-всегдашнему дымя своей ментоловой, вошла Матрена. В руке – конверт, в глазах – загадка: кому?
У всех заострились лица.
– Жан Марушечка, пляши, – не выдерживает хоздесятница. Герматка пробегает глазами адрес, надрывает конверт. Брови ползут вверх, губы кривятся в улыбку:
– Вызов!
– Ну что, инфаркт? – не верит сдержанности Герматки Калачев.
Жан Марэ, окутанный розовым флером сбывающейся мечты, легко кивает головой:
– Инфаркт, милое дело…
Колокол громкого боя остается для себя, внутри, рвет перегородки сердца. Простодушный Герматка считает, что это может остаться незамеченным.
– Счастливые люди всегда немного глупы и наивны, – уже в дверях глубокомысленно бросает Калачев.
В продолжение всего этого шума Кирилл стоял, отвернувшись к окну.
«Как они могут так долго, так глупо ерничать? Когда они уберутся отсюда?» – Ему хотелось, чтобы хоть на минуту установилась тишина, чтоб можно было сосредоточиться на чем-то одном и возможно тогда поутихнет, уймется головная боль.
«Встретиться с ней больше я не смогу, – лихорадочно думал Кирилл. – И ничего объяснить – тоже. Все это гадко и противно, но другого выхода нет. Я знаю, что надо делать, я знаю…» – сказал он себе, твердо уверенный в правильности принятого решения, и позвал Пастухова.
Сердце неудачливого человека чутко к беде, как камертон к звуку.
– Чего тебе? – нахмуренно и затаенно, обернувшись уже в дверях, спросил Пастухов.
Кирилл сжался, втянул голову в плечи. Слова, которые говорил, казались ему чужими, далекими.
– Я ухожу. Эта работа и вообще…
Смотреть Пастухову в глаза Кирилл не мог. Понимал, на какое неуважение к себе и недоверие, на какие угрызения совести обрекает себя этим решением. Но еще обнаженнее, как открытую рану, чувствовал свою непорядочность по отношению к Пастухову. Он для него последняя нить, последняя надежда, пусть даже и зыбкая, но которая все же удерживает его связь с семьей. А теперь, решив уйти, он эту нить безжалостно рвет, как рвут пуповину, разделяя между собой два организма.
В вагончике было тихо. Кирилл откинулся головой к окну, готовый снести от Пастухова самое горькое, даже оплеуху.
По стылым глазам Пастухова было трудно понять, о чем он думает. Но то, как глухо он заговорил, как резко подчеркивал каждое слово, яснее ясного показывало, какая тяжесть навалилась на него.
– Ты врешь, – сказал он Кириллу, – бессовестно врешь. Не работа тебя доконала, не работа. Я наперед знал, что так и будет. Я видел, как ты ночью убегал. И видел, каким вернулся. Это она, стерва…
– Перестань! – закричал Кирилл. – О ней – перестань! – Пальцы его рук до хрусткости сжались в кулаки, он затряс ими перед собой и, не зная, что делать, опустил, и они повисли безвольно вдоль тела.
Пастухов как-то сразу осунулся, пересиливая перехватившую горло сухость, проговорил:
– Ладно, давай на трассу. Увидишь Гуряева, бумагу подашь…
– Ни на какую трассу я больше не пойду.
– Так не гоже, учитель, надежа наша…
Пастухов, тяжело ступая, низко сутулясь и клоня голову, покидал вагончик.
16
Синоптики явно совершенствуются. Скоро над ними перестанут смеяться. Наобещали зной – получай зной. Тоннами. Жар рушится на землю, выжимает из земли влагу. До капли. Густым маревом подпирает пустое небо. Пот режет глаза. Трудно смотреть. И – дышать. Жирная черная гарь мнет, обволакивает трассу. Оседлав трубу, ползет машина, льет расплавленный битум, наматывает тугие жгуты бризола. Битум плавится тут же. В хвосте колонны тащится огромный черный котел. Экзотика в чистом виде: вулкан Этна на колесах. Дым валит густой, низкий, бьет по глазам, дерет глотку. Лязг гусениц, моторов, скрежет шкворней и тросов. От шума трещит, лопается голова. Березовая чурка с Кириллова плеча летит под трубу, а с черного рулона бризола на диске уже отматываются последние метры. Поспевать нет сил. Бросок к прицепу, рулон – на плечо, бросок к машине – диск в работе. У котла весь черный стоит Пастухов. Брызжет паутиной смола, обматывает голову синтетикой. Ревет машина, кутает трубу в теплую шубу. Застынет, стеклом обернется. На любую глубину опускай. Ничто не страшно: ни вода, ни холод. Жжет солнце и липнет к раскаленной трубе расплавленная масса. Лови мгновенье. Торопись! Жарься, глотай черную гарь. То-ро-пись!
Веки у Пастухова сковывает паутина. Отодрать некогда. Остановишь мотор – все встанет, вся чадящая кавалькада. Черт с ней, с паутиной. «Учитель бы не свалился, – думает Пастухов, но тут же сам себе с досадой говорит: – Ничего, последний денек, потрудись, запомни…»
– Ветерка бы немного, – глотает воздух Кирилл.
Пастухов не смотрит ему в лицо, но кричит Калачеву на битумную:
– Сбавь пламя!
– Не могу, – машет руками Калачев, – выход забьет, – и тут же дает знак работающей с ним в паре Луизке: прибавить оборотов в моторе. Ртуть на градуснике ползет вверх. Из гофрированной трубы черными сгустками отплевывается, шипит, как гадюка, смола.
«Только бы не свалиться, – думает Кирилл, – зачем меня понесло сюда? Может, подойти, поговорить с ней? Как уставилась? Понятно. Иного не заслуживаю».
– Эй! Тащи рулон! – зло кричит ему Пастухов. Машина работает вхолостую. Хлещет по трубе в безмолвной ярости битум, и нечем его обмотать, прижать к металлу. Сбивчивой, нескладной дробью пляшет на трубе мотор.
Гуряев, бывший неподалеку, весь черный, измазанный гарью, налетел на Кирилла:
– Чего стоишь, разиня! – рванул с плеча рулон, побежал, насадил на штырь диска. Машина заурчала, зашамкала, будто обрадовалась возможности перемолоть еще один черный жирный кусок бризола.
От неожиданности, с какой Степан налетел на него и рванул с плеча рулон, Кирилл не удержался, упал. Встал сначала на колени, как старик, потом уже поднялся, потащился к прицепу.
– Работничек… – процедил сквозь зубы Степан.
Ноги у Кирилла пьяно заплетались. Пот валил градом. Остановился. Какая-то необъяснимая сила повернула его к битумной. Не обращая ни на кого внимания и никого не стыдясь, помутневшими глазами уставился на Луизку, мотая головой, тоскливо, бездумно твердил:
– Дура ты, дура, дура…
В лязге и грохоте железа она не расслышала его слов. Но по выражению лица поняла, что ему очень плохо. Она не стала думать, отчего ему плохо, но почувствовала, что нет в душе к нему зла. И обрадовавшись этому, безотчетно метнулась к мотору, сбросила в форсунке пламя. Тут же, буквально через секунду, на площадке оказался Степан и чужим, разъяренным голосом закричал:
– А ну, включи!
Луизка не тронулась с места. Тогда он сам дернул рычаг, битум расплавленной массой начал выплескиваться в котел, у которого сразу же закрутился диск с насаженным шпулем бризола.
– Или работать, черт возьми, или в глазелки играть…
Она нашла в себе силы улыбнуться:
– Брому надо пить, начальник. Успокаивает нервы.
Степана всего передернуло. Спрыгнул с установки, подозвал к себе Кирилла.
– Давай-ка, дружок, на станцию за трубами. Все равно от тебя тут никакого толку. Наряд оформишь, с собой несколько прихватишь. – И, протянув ему пачку квитанций, провел ребром ладони по горлу: труба вот так нужна.
Кто как понял этот жест. Одни: что и в самом деле без трубы – труба. Другим показалось иное: не мешайся-ка ты, парень, под рукой, и без тебя тошно…
Вскоре небольшая, для многих так и оставшаяся незамеченной, заминка улеглась. Гремучая кавалькада медленно удалялась в степь. И только один человек время от времени отрывался от работы и, вскидывая голову, смотрел в ту сторону, куда укатила грузовая машина с прицепом. Сашка Пастухов хоронил свою надежду.
«Теперь все, – думал он, – там, на станции, учитель получит трубы, отправит на трассу, а сам – в поезд. И поминай как звали. Что его теперь здесь удерживает? Рюкзак с книгами под полкой?..»
17
Скорость была на пределе. Прицеп кидало из стороны в сторону. Но Кирилл все равно торопил Зайца: нажми, нажми. Ему все время казалось, что в городке что-то непременно случится. И причиной тому будет он сам. Сейчас, когда чуть поутихла головная боль и поослаб, развеялся кошмар прошедшей ночи, он вспомнил, какими глазами смотрел на него Пастухов, когда он садился в машину. Сколько презрения и предчувствия беды было в них. Эти глаза теперь будут всю жизнь преследовать его, будут сверлить ему спину. А тут еще Герматка похвалялся по случаю вызова и предстоящего отъезда закатить «банкет», И вот теперь вызов пришел, и значит, это будет сегодня. Кирилл представил себе Пастухова напившимся, валяющимся у крыльца, и голову снова начало раскалывать на части. Припомнилась история с мотором от старого «газика». Все на него рукой махнули, оставили лежать за оградой. Пастухов же сам, по личной охоте, перекантовал его к вагончику-мастерской, перетирал клапаны, что-то подгонял, шабрил, пропадал в мастерской вечерами. Над ним и посмеивались: деньгу зашибаешь?.. Он не отвечал, только улыбался: пусть думают, что за деньги. А сам рад был, что есть на что время убить, скоротать еще десяток долгих, томительных своим бездельем степных вечеров, что есть, наконец, предлог отказаться разделить компанию за бутылочкой «Москванын ашакры», кем-нибудь сноровисто прихваченной на Центральной по дороге с трассы. В общем-то с мотором все равно ничего не получилось, потому что надо было его везти в город и то ли сдавать в утиль, то ли в самый что ни на есть капитальнейший из капитальных. Пастухов не отчаивался, искал себе новое заделье, но чтоб было понадежней да чтоб подольше можно было с ним провозиться. И Степан Гуряев видел, и все видели: забродило в человеке что-то доброе, хозяйское. Может, от тоски забродило, а может, от надежды. Но проклюнулось, заиграло, как цвет по весне… И вот теперь что же, все это коту под хвост? И не то стало жаль Кириллу, что столько трудов его собственных и надежд на ветер летит, а что сам человек пропасть может. Ведь зацепить только, одной единой рюмочкой зацепить… И он запросил, зауговаривал Зайца:
– Нельзя ли газку побольше, чтоб к вечеру обернуться, понимаешь?
Когда за прицепом остался еще один поворот, и машина выскочила напрямую к железнодорожной станции, у Кирилла потемнело в глазах. Вдоль всего полотна тянулся длинный хвост грузовых машин. Так бывает у речной переправы, когда надолго задерживает паром. Машины ждали очереди на погрузку. Впереди колонны маленький кран неповоротливо подавал на прицепы трубы.
– Хана, – с видом знатока прикинул Заяц, – до утра простоим.
– Ты подожди, я сбегаю к диспетчеру, оформлю наряды. Ну, и заодно попрошусь, объясню, далеко, мол, ехать, нельзя здесь торчать. Может, пропустят без очереди…
– Валяй… – скептически протянул Заяц.
Вернулся Кирилл очень скоро.
– Ну что? – спросил Заяц, хотя по лицу Кирилла и так было видно, что ничего он в конторе не добился.
– «Не моя компетенция…» – сердито передразнил Кирилл кого-то из тех, к кому обращался за помощью. – Компетенция, понимаете ли…
– Надо в таких случаях ключик иметь, – сказал, хихикая, Заяц.
– Какой еще ключик? – Кирилл почувствовал, что Заяц готовится сделать свое очередное о-пле…
– Вера в успех прежде всего, – подмигнул Заяц, порылся в кубышке под ветровым стеклом, вытащил пригоршню бутылочных колпачков. Ни одна не была помята. Кирилл по достоинству оценил в нем мастера откупоривания бутылок. Но все равно ничего не понял.
– Зачем это тебе?
– У каждого свое хобби. Кто марки собирает, кто спичечные коробки, кто подсвечники. Болезнь века, – засмеялся, вынул из-под сиденья пустую бутылку с наклейкой «Москванын ашакры», сказал «привет» и хлопнул дверцей кабины.
У конторы он постоял, помялся, подождал, пока оттуда вышел последний посетитель, и только потом вошел. Диспетчер казался человеком неприступным и грозным. Мясистый нос, квадратные усики, очки на лбу: строгость и озабоченность.
– Одно одолженьице, – заглянул в его деловитые глаза Заяц.
– Что тебе?
– Мы – гуряевские…
– Ну?
– Далековато, – грустно улыбнулся Заяц. – Вечереет. Пилить и пилить…
– Не моя компетенция. Порядок нужен. – Диспетчер взял в руки список «клиентов».
– Правильно, порядок. – Заяц перегнулся через барьер, ткнулся лицом в бумагу. Из-за отворота пиджака глянуло горлышко бутылки в белом латуневом колпачке.
– Непорядок! – просипел диспетчер и покачал головой.
– Правильно, непорядок, – согласился Заяц, с нахальством и мольбой посмотрел на диспетчера. Вытащил бутылку, поставил на стол. Диспетчер часто засопел, сунул бутылку в тумбочку стола, буркнул:
– Аварий мало, да?
Заяц виновато пожал плечами; конечно.
Между тем диспетчер уже звонил по телефону:
– Суконцев, слушай: тут от Гуряева приехали. Помоги ребятам. Ну да, пропусти, далеко им.
Когда он кончил говорить и повесил трубку, Зайца в конторе уже не было. Диспетчер вышел из-за стойки, выглянул в дверь. Поблизости – никого. Увидел только, что какая-то машина вырвалась из очереди, стремглав устремилась к погрузочной площадке, попятилась прицепом под кран.
– Лихач, – сказал недовольно диспетчер, повесил на дверь табличку «Пересмена», повернул в замочной скважине ключ. Вернулся к столу, достал бутылку, раскупорил, налил в стакан. Запрокинул голову, вздрогнул.
– Вода… Точно: вода…








