412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Богуславский » Вся моя надежда » Текст книги (страница 3)
Вся моя надежда
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:18

Текст книги "Вся моя надежда"


Автор книги: Иосиф Богуславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

6

Как Кирилл ни уговаривал себя, что все им сделано и обдумано верно, что нет никакой причины для отчаяния, он все же понимал: что-то очень большое и важное покинуло его, ушло из жизни. Он и пытался убедить себя, что ему сейчас очень хорошо и свободно. Что это просто счастье не испытывать постоянного страха, с каким он каждый день переступал порог школы. Разве не думать о том, как тебе сегодня сорвут урок и как, войдя потом в учительскую, ты постараешься сделать вид, что тебе все безразлично, разве не думать об этом каждодневно, не есть уже отдохновение.

Но не становилось легче. Случалось, по ночам он неожиданно вскакивал и, как в горячечном бреду, начинал собирать рюкзак. А под утро отходил и, стыдясь самого себя, старался забыть про эти кошмарные ночные сборы. Так в лихорадке и сомнениях прошло еще несколько ночей, пока однажды он твердо не сказал себе: в конце концов ему только двадцать два, и неизвестность, которой он все время так панически страшится, тоже имеет свои привлекательные стороны. Эксперименты тем и трудны, что не всегда удаются. Верно. Но из этого вовсе не следует, что тот, который затеял с собою он сам, непременно должен кончиться неудачей.

И девять вагончиков, подобно маленькому, затерянному в степном океане островку, несли его в неизвестность. Он вдруг обрел в себе то счастливое качество характера, когда о дурном, если захочешь, можешь не думать. И он придумывал для себя много всяческих иных забот, главной из которых сразу и как-то сама собой сделалась та, что от жены Пастухова не поступало никаких вестей. Кирилл отправил ей уже четыре письма. Каждое утро просыпался с надеждой, что вот сейчас в вагончик войдет высоченная хозяйственница Мотя, в сапогах, с гладким зачесом волос, в куртке из зеленого сурового полотна, худая, с ментоловой сигаретой, и хрипло, грубовато скажет:

– Кондрашов, а тебе письмо. Никто и думать не думал.

Хоздесятница была в городке распорядительницей кассы, почты и всего складского хозяйства, в котором, между прочим, хранилось много отменных, для степняков весьма небезразличных вещей. Кирилл уже знал: не угоди ей, и ты будешь ходить весь «безразмерный», то есть в хлябающих сапогах, и роба будет тебе старая, с чужого плеча, хотя и вычищенная. Все старались быть с ней в хороших отношениях. Проявлялось это прежде всего в том, что каждый норовил угостить ее сигаретой. Матрена улыбалась и не брала, поскольку курила только ментоловые, которых не было даже в райцентре и которые доставать могла только она сама, выезжая по служебным надобностям в города Джезказган или Кустанай.

По утрам она заходила в вагончик, передавала распоряжения прораба: кому на какие работы собираться и какой прихватить инструмент. Степь понемногу просыхала, подвозились материалы к площадке, и строители пока занимались тем, что готовились к выезду на трассу.

Слушая хоздесятницу, Кирилл словно бы заглядывал ей в рот: вот сейчас она закончит разнарядку, улыбнется, опустит руку в карман, вынет и подаст письмо. Но дело всякий раз так разнарядкой и кончалось. Выкурив сигарету, хозяйственница покидала вагончик, и это означало, что те, кто не верил в Кириллову затею с письмами, оказывались правыми, а он сам – неправ.

Писал он вечерами, когда вагончик погружался в сон. Ночник ему заменяла лампа-переноска, направленная Николаем Герматкой якобы для чтения книг. Читать же на первых порах у него не было сил. Он засыпал тотчас же, как только касался головой подушки. Но стоило ему приняться за письмо, как усталость отступала и, так сочиняя, он просиживал далеко за полночь.

Смысл всех его писем заключался в том, что в человека надо верить. И что без этой главной веры вообще жить трудно. Он писал, что Пастухов самой жизнью поставлен перед выбором: либо стать человеком, либо потерять себя окончательно. Главное сейчас для него – семья. Без семьи, без нее, Тони, и сына ему просто не выкарабкаться. И если в ней, Тоне, еще не все перегорело и хоть какая-то частица чувства к Пастухову осталась, если даже просто как воспоминание о том, хотя и недолгом, но все же бывшем в их жизни счастье, то пусть она бережет в себе эту маленькую искру воспоминания и не даст ей погаснуть. Пастухов, который все еще остается ее мужем, ощущает как никогда в себе потребность семейного очага и хотя бы самого малого тепла и прощения. Он, Кирилл, понимает, как все это непросто. И он не стал бы обо всем этом писать, если бы речь не шла о судьбе человека. Но именно поэтому он так настойчив (да простится ему это) в своих письмах. Пастухов же пить совсем бросил. И он, Кирилл, постарается, чтобы это в нем закрепилось. Но что она, Тоня, должна приехать и во всем сама убедиться. Или хотя бы на первых порах – ответить. Потому что ничто так не питает в человеке уверенность в себе, в своих силах, как надежда. И что без надежды все может кончиться очень плохо.

Временами его брало сомнение: имеет ли право он, сам только что получивший от жизни затрещину, боль от которой пройдет нескоро, имеет ли он право вмешиваться в чужую жизнь, лечить чей-то застарелый семейный недуг? Терзало это его немало. Но стоило ему только представить, что, проснувшись утром, он встретится с глазами человека, в которых затлела хоть малая, но все же искра надежды, и что теперь, если он перестанет писать, эта искра сразу же погаснет, стоило ему только об этом подумать, как он тут же гнал от себя всякие сомнения и снова брался за перо и писал новые письма. Многое в них могло вызвать улыбку своей наивностью и чрезмерной силой чувств, которые он вкладывал в каждую строчку. Но вместе с тем в них было столько желания добра, что не откликнуться на них могло разве что разуверившееся и черствое сердце.

И тем не менее ответа от жены Пастухова не приходило. Над ним даже начали посмеиваться:

– Ну как, писатель, пишешь? Давай, давай…

На подтрунивания Кирилл старался не обращать внимания. «Положительность» Пастухова в каждом новом письме неудержимо росла, и вскоре он уже представал в них, как человек уважительный, только очень страдающий от своей семейной неустроенности. Во второй своей части это было ближе к правде. Пастухов хоть и не очень верил в писанину, но какая-то надежда в нем действительно теплилась. Он стал более сдержанным и осмотрительным. Обращался даже к Степану Гуряеву с просьбой, чтоб тот посадил его за руль. Но Гуряев не соглашался, Видно, выжидал, как дальше развернутся события, а может, просто не очень верил ему. И от этого Пастухов с еще большим нетерпением ждал писем, хотя на людях это свое нетерпение никак не проявлял, а больше того, бравировал неверием в Кириллову затею, чем и подкреплял общее скептическое к нему отношение.

– А эти письма, – говорил Пастухов, – писателю забава…

Так совершенно неожиданно жизнь Кирилла забилась в этом эпистолярном круговороте с ожиданиями ответа, с надеждой, что рано или поздно все еще будут раскаиваться в своем неверии.

7

Одним прекрасным утром теплая, с ярким и щедрым солнцем, с пахучей свежестью ветра ворвалась в открытое окно вагончика весна. Зеленая трава, затопившая двор городка, была вся в мелких каплях, оставшихся от предрассветного дождя. Он был легкий, бесшумный, нежный, каким обычно и бывает первый по-настоящему весенний дождь. Хоздесятница вынесла и поставила под грибок старенький, видавший виды радиоприемник. И теперь он надрывался на всю округу. Помимо всего прочего, это, по-видимому, означало и то, что весна пришла в степь окончательно и бесповоротно.

Это утро было прекрасно еще и тем, что громко, будто пробудившись от зимней спячки, скрежетали тросы, ревели моторы, лязгали массивными крюками стропы тягачей, ухали сопла битумовозов, пожирая синий воздух, визжала, будто резвилась в свое удовольствие, электропила. Городок собирался на трассу, и потому все суетились, спешили. Суета эта была приятна легкостью движений, быстрым отыскиванием нужных в дорогу вещей и если даже торопливостью, то, в сущности, довольно смешливой.

Кирилл, например, не мог как следует намотать на ноги портянки. То они сбивались гармошкой у пяток, то, наоборот, ошметками вываливались из-за голенищ. Портянки были его горем с первого дня приезда. Он всегда торопился, чтоб не отстать от бригады, как отстал от нее сейчас. Все уже грузили цемент, а он тут возился с этим проклятым тряпьем. Он знал, что плохо намотанная портянка – бедствие. Тут тебе и стертость ноги, и водяной волдырь, и просто невозможность легких, свободных движений во время работы. И когда, наконец, добившись своего, он подбежал к погрузочной эстакаде, в пыльном воздухе уже вовсю мелькали лопаты.

В клубившемся сером облаке он различил трех женщин, споро бросавших в грузовую машину тяжелую цементную пудру.

Женщины были одеты в грубые брезентовые робы, лиц их не было видно. Их как бы прикрывала серая маска с прорезями для глаз. Маска эта была цементом, густо осевшим на лбу, бровях, щеках, подбородке и даже губах, ставших тоже серыми. В своих ломких топорщившихся комбинезонах женщины казались деревянными, выстроганными по-черновому, на скорую руку.

Кирилла поразило, что четверо парней из его вагончика сидят у эстакады, курят себе спокойно и даже посмеиваются.

– Эгей, бабоньки, поднажмем, покажем класс, – изощрялся Калачев. Курильщики дружно ржали. Подобной дикости джентльменское сердце Кирилла снести никак не могло. Толкнул в плечо Калачева, бывшего за бригадира: неприлично как-то получается, женщины работают, а они вот сидят, смотрят… Калачев засмеялся:

– Мы монтажники, они подсобные. По-научному, разделение труда…

Кирилл удрученно покачал головой, забрался на эстакаду, подошел к женщине, показавшейся ему старше двух других, предложил:

– Давайте, я сам. А вы отдохните.

– Ты к Луизке иди, – рассмеялась женщина, – это ей кавалеры требуются. Луизка! Ухажер явился! – пропела она насмешливо и громко, чтоб слышали все. И даже те, что сидели внизу, у эстакады. Поначалу сконфузившись, Кирилл подошел к грузчице, которую женщина в летах назвала Луизкой. Лицо у нее было запорошенным, сверкали одни глаза. И хотя она сейчас вместе со всеми смеялась над его рыцарской прытью, он почувствовал себя с нею неожиданно просто и так же неожиданно просто, как давно знакомому человеку, сказал:

– Ты отдохни, я сам…

– Пожалуйста! – с ухмылкой ответила Луизка и передала ему лопату. Кирилл с ходу вонзил широкий острый заступ в гору цемента, услышал, как съязвил внизу Калачев:

– Ума нет, считай – калека…

– Точно, – отреагировал мужской квартет, по-бабьи прыснув в кулаки. Вслед за этим Кирилл попытался выдернуть лопату с цементом и вдруг почувствовал, что силенок не хватает. В спине что-то хрустнуло, лопата не подавалась. Понял: назревает конфуз. Над площадкой повисла тишина. Недобрая, затаившаяся, от которой – холод по спине. Тогда он весь сжался, напружинился, собрался.

«Раз, два, силы в комок! Три!» – Дернул лопату вверх, и тут же, как взрыв, как яркий дробный фейерверк, разразился над площадкой хохот: в кузов полетела жалкая горстка. Громче всех смеялась Луизка, не могла сдержать себя, присела, поднялась, согнулась в поясе, будто переломилась. Бегут из глаз слезы, смешиваясь с серой пудрой. Трет она их нещадно, как маляр краску. И все, и нет уже лица. Так, сырое пятно на штукатурке. Потом она вдруг часто, часто заморгала, и Кирилл понял, что глаз у нее засорился. То, что он сделал в следующее мгновение, заставило всех замолчать, удивленно вытянуть лица. Как горсть снега, сверкнул в его руке платок. Он подошел к Луизке и, сам удивляясь своей смелости, взял ее рукой за подбородок, потом осторожно оттянул веко и, чуть коснувшись уголком, снял соринку.

Луизке сразу стало легко, и она улыбнулась. Но Кирилл не отходил. Как какой-нибудь маг или волшебник, провел платком по ее лицу. Она перестала смеяться, примолкла, подняла к нему, склонив несколько набок, голову и стала сразу похожа на шляпку подсолнуха, повернувшегося к солнцу. Легкими движениями снимал Кирилл слой смешавшейся со слезами пыли, и это было похоже на то, как если бы расчищали фреску. Сначала появился белый выпуклый лоб, потом продолговатые глубокие глаза, и четкие нежные щеки, и тонкий прямой нос, и сочные пухлые губы. Фреска цвела и оживала: распускались красные маки, трепетали лепестки роз, метались синие тени.

Пораженный своим открытием, Кирилл стоял не шелохнувшись. И вслед за ним, как бы поддавшись силе его удивления, притихли все остальные. Но это была уже совсем другая тишина. Приятная и легкая, как после жары прохлада. Неизвестно, сколько бы продолжалась эта явно затянувшаяся пауза, если бы бесцеремонный Калачев не прервал ее свистом. Два пальца в рот – у всех заломило уши. Все встало на свои места. Луизка из фрески снова превратилась в грузчицу, выдернула из рук Кирилла лопату:

– Смотри, голубь! – заступ изящно и нежно входил в порошок. Луизка не рвала его верх, а сначала брала немного к себе. В кузов легко и свободно летел приличный ворошок цемента. Кирилл, как старательный ученик, смотрел и в такт ее движениям раскачивал головой, Потом, взяв у нее лопату, как заведенный, не разгибая спины, бросал и бросал в кузов тяжелую серую пыль.

Один только раз он распрямился и увидел, что Луизки рядом нет, и что вообще никого рядом нет, и что кузов почти доверху загружен.

«Опять цирк?» – подумал он, поняв, что перестарался и что над ним просто подшутили. Бросил лопату, вытер жестким рукавом лоб, уныло посмотрел на парней, садившихся в другую машину. Сашки Пастухова среди них не было. Его куда-то позвали сразу же, как он подошел к погрузочной площадке. Подумал, что Пастухов не стал бы над ним так зло шутить и, утешив себя этой догадкой, спрыгнул с эстакады, направился к машине. Но не дошел, остановился. Его внимание привлек несшийся через весь городок маленький Игорь, сын Гуряева. Босой, в одной рубашонке и коротких штанишках он то и дело поправлял свалившуюся с плеча лямку и кричал:

– Луизка, Луизка, ты не уехала, а я думал, что ты уехала…

Луизка спрыгнула с машины, подбежала к малышу, нагнулась:

– Ну, что, раскрасил? А ну, покажи.

Мальчишка прижимал к груди глиняную игрушку, на выпуклых боках которой красовалась неровная красная звезда.

– Ну, что ж, неплохо. Видишь. Начинает получаться. Ты сейчас беги, а вечером я приеду, я тебе знаешь кого вылеплю? Слона. Хочешь? Вот с таким хоботом… – и она прочертила в воздухе кривую линию: получился длинный, загнутый кверху слоновий хобот. Мальчишка заулыбался.

Кирилл вспомнил глиняные игрушки у малыша в тумбочке, милые и трогательные своей непритязательной детскостью, вспомнил и догадался, что лепила их эта самая Луизка, грузчица, которую он в буквальном смысле открыл для себя под густым слоем серой пудры.

Ему захотелось подойти к ней и сказать, что, в сущности, он давно знаком с нею, вернее с ее игрушками, и что у нее здорово получается. Но в это время из вагончика, служившего конторой, вышел Степан Гуряев, быстрой, рассерженной походкой подлетел к сыну:

– Кому говорилось: не суйся на площадку. А-ну, домой!

Игорек насупился, засопел, побрел к дому, размазывая по лицу слезы. Луизка стояла перед Степаном и смотрела на него не то конфузливо, не то виновато. Ей было неловко перед теми, кто уже сидел в кузове грузовика, и теми, кто только еще подходил к машине, но заинтересованный возникшей сценой, на секунду остановился, как бы ожидая развязки. Луизка не знала, куда деть руки, мяла брезентовую рукавицу. Глаза у нее были насмешливыми и грустными, а губы незаметно подрагивали, как у человека, когда ему бывает горько и когда трудно скрыть обиду.

– Ну, что же в этом хорошего, останется один, в слезах?.. – сказала она, имея в виду мальчишку, усевшегося на ступеньке своего вагончика, безразлично смотревшего в степь.

Степан ничего не собирался ей отвечать. Но эти, тихо сказанные слова, вероятно, потому, что были правильными и разумными, вызвали в нем раздражение:

– У каждого свой дом, ясно?

– Подумаешь, лорд! – вспыхнула Луизка и, обежав грузовик, забралась в кузов.

Машины шли ровной, еще не разбитой степной дорогой. Одна – с людьми, вторая – груженная цементом и щебенкой. Кирилл пристроился у заднего борта. В кузове смеялись, вспоминали, как он азартно грузил цемент. Луизка старалась больше всех. Повернулся, посмотрел ей в глаза, не поверил: и при смехе иногда болит сердце, и концом радости бывает печаль…

8

Трассу Кирилл представлял себе такой же, как там, на большой карте в строительном тресте, куда приходил за направлением на работу. Карта была внушительной, во всю стену. От двух горизонтальных жирных линий расходились в кружевном сплетении линии потоньше. Эти две широкие и жирные, выкрашенные в красный цвет, означали головную трассу. Она была уже готова. Посмотрев тогда на карту, он подумал о том, какая гигантская работа ведется в этой, выкрашенной в рыжий цвет и, вероятно, бывшей на самом деле рыжей степи. Он помнит, как ему тогда захотелось поскорей выбраться из города, и как он целый день ждал трестовскую машину, собиравшуюся на трассу, и как не дождался ее, а поехал поездом, и как, сойдя на маленькой степной станции, потом добирался до отряда. Ему встречались новые степные поселки, которые там, на трестовской карте во всю стену, были обозначены черными кружками. Для нормальной жизни этим поселкам не хватало воды, и вот он ехал работать в один из отрядов, тянувших водоотводы от головных сооружений.

Теперь она лежит перед ним, трасса, в виде траншеи трехметровой глубины с двумя брустверами бурой комковатой земли. Лежит и тянется через всю степь до самого горизонта. А вдоль траншеи идет сварная металлическая труба. Электросварщики, с опущенным забралом, в больших негнущихся комбинезонах, похожие на роботов, сваривают звенья в сплошную упружистую плеть. Потом уже другие люди эту плеть заизолируют, то есть оденут в теплую водонепроницаемую шубу, уложат в траншею и засыплют землей. Но до этого еще далеко. До этого еще предстоит много всяких других дел… Например, монтажи колодцев.

…Под ногами, от обильных грунтовых вод и ночного дождя, чавкает глина, липнет к подошвам сапог, засасывает. Вытащишь одну ногу, увязнет другая. Никакого с ней сладу. Работает Кирилл в паре с Пастуховым. Сверху им подают в котлован щебенку и битый кирпич. Надо выровнять и укрепить площадку. С этого начинается монтаж колодца.

Работается в общем-то неважно. Не знаешь, о чем больше думать: то ли, чтоб щебенку рассыпать по дну котлована, то ли, чтоб совсем не увязнуть в чавкающем отвратном месиве. И все-таки – увяз. Ногу выдернул, сапог остался… Ни попрыгать, ни сбалансировать: вторую ногу начало засасывать. Уперся руками о черенок лопаты, повис, как на плетне. Сверху – смех. Смех в такие минуты – самое противное. «И чего ржут?» – подумал Кирилл и задрал вверх голову. Все выставились: Калачев, Заяц, оба машиниста-трубоукладчика, Николай Герматка и работающий с ним в паре Тихон Калинека. В общем-то, на всех на них Кирилл сейчас чихал. Совершенно спокойно. Пусть смеются. Важно совсем другое: Луизкино лицо. Есть хоть один сочувствующий.

– Ну, чего, чего ржете? – доносится ее сердитый голос. – Калач, у тебя идиотский смех, постыдился бы.

Сапог выдернут из грунта. Луизка машет ему сверху рукой: эй, внизу, держись!

Кирилл держится. Щебенка с лопаты веером рассыпается по площадке. Днище колодца, как пуховая подушка, а нужно, чтоб была твердой, как сковорода. И сыплется, сыплется в глину щебенка, и бьют по ней, прихлопывая, лопаты.

– Скажи, – неожиданно бросает Кирилл Пастухову, – почему Степан на Луизку утром напустился?

– Не хочет, чтоб с пацаном его возилась.

Говорит Пастухов неохотно.

– Ну почему не хочет, трудно же ему одному?

– Не в том дело, что трудно. Тут такой представитель заказчика был, Кревцов. Имя красивое – Марат. Чу, у Луизки с этим Маратом… В общем, должен был ребенок быть. Марата сразу, как ветром, сдуло. Обошлось, правда, без ребенка. Сейчас это просто: медицина… А теперь, говорят, Луизка под Степана клинья бьет. Жены у Степана нет. Умерла, когда мальчишке год был. Глупо так умерла, от простуды. Ну, она, видно, с пацана и начинает. А Степан сердится. То ли Марата не забыл, не знаю. Вообще, она такая, кому угодно голову закрутит… Так что ты, парень, гляди да не заглядывайся. Видишь, как талию гнет? Ей бы на сцене выступать, а не бетон месить.

Кирилл задумался и, как бы между прочим, сказал:

– Насчет Степана – чепуха. Просто мальчишку жалеет. А насчет меня не беспокойся. Я в этом смысле человек железный…

Пастухов довольно кивнул:

– Ну, ну… – Потом задрал голову кверху, крикнул: – Эй, давай!

Это относилось к Николаю Герматке. Тот уже крюком трубоукладчика зацепил полуторатонный блин – дно колодца – и повел его над котлованом.

– Смотри, сейчас главное – точно завести днище под трубу, чтоб без перекоса, а то весь колодец кривой будет, – пояснил Пастухов.

Кирилл кивнул. На трубе, проходящей через котлован, как куры на насесте, лепятся водомерные приборы, краны, вентили, именуемые арматурой. Под них нужно завести полуторатонное днище. Трудность здесь заключается еще и в том, чтобы не сбить им эту самую арматуру. Спускается днище медленно, и вот уже повисает над головами. Кирилл отступил немного в сторону, тянет шею, блин мешает ему смотреть на Луизку. Какой-то неприятный осадок остался от рассказа Пастухова, и даже не от самого рассказа, а от тона, каким говорил Пастухов, от той окраски пренебрежения, которое все время звучало в его словах о Луизке.

Кирилл как-то очень остро представил себе, что так, вероятно, к ней относится в отряде не только Пастухов. Иначе почему бы с ней так разговаривал Степан? И ему захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее, приятное, что бы подбодрило ее и чтоб жить ей от этого стало легче. И еще ему захотелось увидеть ее лицо таким, каким оно было, когда он стер с него цементную пудру, захотелось увидеть непременно сейчас, немедленно, и он, всем телом откинувшись к стенке котлована, выглянул из-за спускавшегося днища, потянулся к ней и, к радости своей, увидел, что она сама пытается рассмотреть его в глубине и подает рукой какие-то знаки. Человеку с таким лицом помощи вроде бы и не требовалось, так что он даже немного пожалел о своих радужных мечтаниях, но все равно потянулся, помахал ей рукой: эй, наверху, держись!

В это время лебедка трубоукладчика свирепо завизжала, и блин резко пошел на снижение.

– Не пяль глаза! – бешено заорал Пастухов и, припав на весу к днищу, быстро завел его под трубу. Кирилл испуганно отшатнулся. Нога его по щиколотку увязла в глине. Рванулся, что было силы, но, потеряв равновесие, плюхнулся в грязь. Ноги оказались под днищем. Еще мгновение – и полуторатонный блин припечатает их к подушке.

Крик Пастухова известил всех об опасности. Луизка выронила из рук лопату, две ее напарницы метнулись к котловану. Степан подлетел к самой кромке, лицо его исказил ужас. Остановить кран уже было нельзя. Все решали доли секунды. Пастухов, опершись на заступ, каким-то обезьяньим спружиненным прыжком подлетел к Кириллу, подхватил его под мышки, рванул на себя. И одновременно с тем, как они оба, отлетев к стене котлована и не удержавшись, шлепнулись в грязь, полуторатонный блин, сладострастно чмокнув, припечатался к глинистому дну.

– Ух ты, падло! – выругался сквозь зубы Пастухов. Кирилл лежал на спине, моргал глазами, тяжело дышал.

– Петухом пахнет, – растопырив пятерню, закричал Пастухов, – понял?

– Живой?! – крикнул сиганувший к кромке котлована Николай Герматка и, убедившись, что все обошлось, сплюнул, раскачивающейся походкой направился к трубоукладчику. Лица у всех были вытянутыми и зелеными, как у святых.

– Эту пару надо разделить… Писатель готов… – съехидничал Калачев. Слышавшая все это Луизка опустила глаза, кончиком сапога упиралась в заступ, ковыряла землю.

– Может, его вообще отправить, пока не поздно? – донесся до нее голос все того же Калачева, которому «петухом», кстати, совсем не грозило. А если кому-нибудь и грозило, так в первую очередь Степану Гуряеву. Но он молчал. Рот у него был сжат в плотную белую линию. Луизка почувствовала на себе его мрачный, холодный взгляд, резко подняла голову. В глазах ее мелькнуло что-то непримиримое, дразнящее, застыло дерзко и остро, как вызов. Степан перевел глаза на Калачева, спокойно, будто ему это ничего не стоило, сказал:

– А, чего там, новичок, техники безопасности не знает…

Никто не улыбнулся. Техника безопасности, конечно, вещь. О чем говорить? Все было принято как должное, На трубоукладчике снова взвыли шестерни, заскрипели стропы. В котлован, раскачиваясь, опускались железобетонные кольца – тело колодца. Пастухов с Кириллом принимали их, устанавливали одно на другое, подгоняли, заделывали бетонным раствором зазоры. Кирилл старался быть точным. На лету ловил каждое слово Пастухова. Это давалось непросто, тем более, что он умудрялся еще и точить себя за только что случившееся.

Кольца, садясь одно на другое, выстроились в высокий железобетонный цилиндр. Лучи солнца дробились и гасли в его ноздреватом, сумрачном нутре. В нижнем звене, там, где труба выходила наружу, полукругом зияли просветы. Их надо было забить кирпичами, залить бетонным раствором. Сделать это надо было попрочней, чтобы весною талые воды не просочились и не затопили колодец. Работа, в общем, была несложной. Пастухов все собирался сделать сам. Но сверху его окликнули. Через две-три минуты вернулся.

– Ну, так, заделывать будешь сам. Меня на Укаткан зовут. Это в десяти километрах. Там еще колодец надо ставить. Смотри, чтоб комар носа…

– Кирпич к кирпичу… Все будет сделано, начальник.

– Ну, давай, – усмехнулся Пастухов и, устало потянувшись, полез наверх.

Кирилл остался один.

– Поимейте терпение, граждане. Все будет сделано отлично. Качество, черт возьми, качество – прежде всего, – бормотал он, подбадривая и успокаивая самого себя. Кирпичи и в самом деле плотно ложились друг к другу. Горсть раствора – кирпич. Горсть раствора – кирпич… Отверстие сужалось, как шагреневая кожа. Зазора не стало. Высунулся из люка, крикнул:

– Готово!

– Проверим! – моментальным эхом отозвался Калачев, спрыгнул в котлован, двинул сапогом по кладке, кирпичи разлетелись с легкостью яичной скорлупы.

– Прогрессивка уплывает, братцы, горим! – хохот Калачева издевательски бил по ушам. Кирилл не решался высунуться из колодца. Сидел сгорбившись, опустив голову. Груда кирпичей валялась у ног. Надо было начинать все сначала. Потянулся за раствором и кирпичом. И тут увидел, что в колодец спускается Луизка. Села рядом, улыбнулась, неожиданно сказала:

– Имя у тебя какое-то неудобное: Ки-ри-илл…

Пожал плечом:

– В школе меня Киром звали.

– Это такой император был?

– Ну да, у персов.

– Ох, когда это было: синусы, косинусы, персы, скифы, тамерланы… Ну, ладно, смотри. – Она начала один за другим класть кирпичи. – Дело нехитрое, погуще раствору, кирпич за кирпич, с захватом, один за другой, а не рядом, видишь? И вся академия…

Кирилл понимающе кивнул головой: в самом деле просто. Двоим работать в колодце тесно, неудобно. Стоят на коленях, касаются друг друга плечами. Луизке жарко, сбросила платок. Распушились по плечам волосы, пахнут теплом, весенней прелью, касаются его щеки, лба, носа. И каждое прикосновение обжигает глаза, губы и что-то неудержимо тянет его к ней. В страхе откидывает он лицо и ударяется головой о проходящую сзади трубу. Луизка смеется, торопит:

– Подавай кирпичи, голубь…

Отверстие становится все уже. Последний кирпич она вколачивает обухом топора.

– Все. Китайская стена, – смеется и кричит: – Калач, тарань!

Но никто не откликается. Луизка машет рукой:

– Сапоги жалеет…

Их лица купаются в конусе солнечного луча, бьющего через верхний люк. Кто-нибудь все же подойдет и пнет сапогом по кладке?.. Так и стоят на коленях друг перед другом: нос к носу, глаза в глаза. Молчат.

«Видишь, какие у нее синие глаза. Попробуй отвернись от них и от губ, чуть открывшихся и обнаживших белые зубы. Ну, отвернись… Ты же никогда не видел так близко женские глаза. Ну, встань, отвернись!» – Ткнулся лицом ей в губы. И тут же, весь простреленный током, вскочил, двинул еще раз затылком по трубе. Еще секунду ничего не понимал, еще секунду билась тишина. Потом с ее губ сорвался смех и слова:

– Цел хоть, голубь?

И тогда он тоже начал смеяться. Понимал, что смехом пытается спугнуть растерянность. Луизка все объяснила по-своему, по-женски пугливо и скорбно:

– Тебе уже все рассказали. Они всем обо мне все рассказывают.

– Не пори глупости…

– Ладно, ладно… – Она поднялась с колен, облокотилась о трубу. Печально смотрели глаза.

– У меня тогда черт знает, что в голове творилось. Мама умерла, одна-одинешенька осталась. А было-то всего семнадцать. Только что аттестат получила. В институт по конкурсу не прошла. Что делать? Решила: буду вольная птица. Так сюда и прилетела. Ни одной знакомой души. Кревцов меня тогда жизни учил. Такой показался мне рыцарь степи… Что я, дурочка, знала? Теперь уже все позади. А тогда… Хотела куда-нибудь податься. Степан отговорил. Так здесь и осталась.

Вдруг она рассмеялась так же неожиданно, как и начала о себе рассказывать. Стукнула рукой по бедру:

– Господи, что это я, как на духу, – обвела колодец: битый кирпич, раствор, глина… – Послушай, зачем тебе все это? То ли дело школа: чистота, уют, порядок…

Лицо ее сделалось совсем насмешливым, с детской непосредственностью выпалила:

– Кондрашов, что такое «Евгений Онегин»?

Кирилл принял игру:

– «Евгений Онегин» – энциклопедия русской жизни.

– Молодец, Кондрашов, пять…

Был уже вечер. Луч солнца не падал отвесно на пол, как раньше, а подвинулся выше, скользнул по стенке колодца.

– Уроки в школе давно закончились. Знаешь, я бы сегодня уже к Некрасову перешел. «Кому на Руси жить хорошо…» Черти, все уроки мне срывали. Бродят сейчас по площади, не иначе. У нас есть в городе такая площадь. Маленькая, но чудесная. От нее к реке улица идет. И начинается улица от театра с белыми колоннами. Еще там телефоны-автоматы стоят. Собираются около них, на углу. Роятся, как пчелы, на гитарах играют… Жаль, нет гитары, я б тебе песню спел. Правда.

– А ты так, без гитары, – попросила Луизка.

– У меня голоса нет.

– Ничего.

Слова песни ударялись о тесные стенки колодца. Но так как пел он тихо, то было не очень гулко.

…Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс. Он наигрывает вальс то ласково, то страстно. Что касается меня, то я гляжу на вас, а вы глядите на него, а он глядит в пространство…

Луизка улыбнулась:

– Какой же ты учитель… Молоденький, как студент. У нас тоже был такой, сразу после института назначили. Все девчонки тайно в него повлюблялись, а он и не знал. Ну, ему уроки и срывали. В наказание за невнимательность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю