412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Богуславский » Вся моя надежда » Текст книги (страница 7)
Вся моя надежда
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:18

Текст книги "Вся моя надежда"


Автор книги: Иосиф Богуславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

18

Кабина сотрясается от хохота. Машина мчит по дороге, оставляя за собой задранный хвост пыли. За кабиной громыхает прицеп, груженный трубами.

– Ты артист, Заяц! – восхищается Кирилл.

– Каждому пузырь ставить – без штанов останешься.

– Ну, теперь поднажмем, да? – снова торопит Кирилл. – Как думаешь, что они там теперь делают?

Заяц посмотрел на часы. Стрелки показывали семь.

– Ну что? Все вернулись с трассы. Сегодня на час раньше, поскольку получка, Матрена выдала каждому по пачке хрустящих бумажек. Соответственно каждый в расчетном листе оставил по автографу. Ну, само собой, кто-нибудь уже сгонял на Центральную за припасами. Все нормально, – сощурил он один глаз. – Степан, тот еще не подъехал. Где-нибудь на трассе болтается. Сегодня ему лучше под руку не попадай… Ну к его приезду парни уже будут тепленькие.

– И Пастух?

Намерение оставить степь окончательно покинуло Кирилла, и теперь он все мысли переключил на то, чтобы скорей вернуться в городок и, если удастся, предотвратить опасность.

– Пастух? – продолжал между тем Заяц. – Пастух, может, и удержится…

От этих слов глаза у Кирилла потеплели.

– Знаешь, мы все больше о себе думаем. А дружба, товарищество – это так, украшение жизни. Я, может, даже съезжу к его жене, отпрошусь у Степана и съезжу. Все же с глазу на глаз – оно вернее…

– Думаешь, вернется? – спрашивает Заяц.

– Конечно. Сыну отец нужен. Один великий грек сказал: «Семья, милее что на свете?!» Женщины это особенно понимают…

Машину трясет, бросает на ухабы. Включенные фары торопливо щупают дорогу.

– Слушай, – неожиданно говорит Заяц, – а здорово из-за тебя Степан взвился. Ты что, в самом деле влюбленный?

– У тебя дьявольская наблюдательность, Заяц. Прибавь газку, а?

19

Все раздражало в этот вечер Степана. На Укаткане, маленьком казахском селении, сплошь состоявшем из кизячьих мазанок, не двигалось дело со сваркой. Электросварщики отговаривались: труб все равно мало, куда, мол, спешить?..

– Ну ладно, трубы будут!

Степан вспомнил, что послал за ними Кирилла и тут же пожалел об этом. Сумеют ли они с Зайцем быстро обернуться? Привези они трубы ко времени, сварщикам бы до утра и хватило, а там и другие подоспеют. Днем можно было бы начать изоляцию. Подумал, и всплыла стычка с Кириллом, представил все до подробностей – стало не по себе.

«Что и говорить, свалял ты, братец, дурака с этим учителем. Верно подсказывали: уволить как за профнепригодность. Не мешался бы сейчас под руками…» Но тут же вспомнилось, каким неуверенным явился Кирилл в отряд, как жил все это время, словно бы и не для себя вовсе, а для какой-то мечты. И подумал Степан, что в общем-то ему импонирует это неумение с хрустом, отчаянно входить в жизнь. И, подумав так, сказал себе: ну что ж, сочини приказ, только прежде прикинь, не назовешь ли себя в минуту душевного протрезвления сволочью и подонком? Эх, не клеится у него что-то в жизни, не идет. И Луизка хороша птица: «пейте брому, начальник…» Нет, грубость пресекать надо, распустил вожжи… А может, и верно отбрила? Черт возьми, тридцать три года, а ума… Надо сдерживаться, не психовать…»

Неспокойно, неровно бежит машина, мечется из стороны в сторону колесный след. Тянутся по обеим сторонам бурые хлеба. Иные колоски загляделись, выскочили на дорогу, как шалые дети. Вот и август подошел. Успеют ли подогнать трубу к Ершовке? Дни бегут, как сумасшедшие…

Далеки друг от друга участки, где Ершовка, а где Укаткан?.. Вел машину, думал: развеется дорогой, отойдет. Но только думал, только надеялся…

Вернувшись домой, всем выговаривал, ко всему придирался. Увидел скособочившийся почтовый ящик, набросился на Матрену:

– Не городок, а мусорная яма!

– Ну, что вы, Степан, какая же яма, с чего вы взяли? – с невозмутимым видом, попыхивая ментолом, защищается высокая худющая Матрена.

– Посмотрите на оградку, покосилась… Коробки какие-то у столовой…

– Так продукты же получаем. Это же тара.

– А это? – увидел он чье-то ведро, валявшееся в траве. – А это что? – Подошел, двинул по нему ногой, ведро звякнуло и, дребезжа, покатилось под вагончик.

– Мотя, я вас прошу, пусть будет чисто и опрятно. Понимаете, это строительный городок! И потом: бросьте курить, Мотя. Во-первых, это вам совсем не идет. Во-вторых, ментол особенно вреден. Может развиться гипотония.

Забота о здоровье делает свое дело. Матрена сдается:

– Ну, ладно, будет порядок. Ой, господи, боже мой, какая это муха вас сегодня укусила?

Но Степан уже не слушает ее, Сейчас его занимает Игорек. Он стоит на ступеньках столовой, стучит металлическим пестиком по куску рельса. Обычно это делает Степанида, извещая приехавших с трассы, что ужин готов и общество может идти кушать. Как всегда чумазый, в пыли, с какой-то собачонкой под мышкой, читает по слогам Степанидино меню:

– Гла-зу-нья, ма-ка-ро-ны, кам-пот, пи-рож-ки с по-вид-лой… Хочешь пирожок с повидлой, хочешь? – спрашивает он у щенка.

Степан навис над сыном, вырвал из рук щенка:

– А ну, домой!

Идти домой Игорьку не хочется, да и щенка жалко, хнычет, сопит, упирается. Щенок, не испытывая никакой обиды, плетется за ними до самого порога вагончика. И Игорек уже собрался взять его снова под мышку…

– А ну, марш! – схватил Степан за руку сына, втолкнул в вагончик. Сбросил куртку, начал ходить по комнате, из угла в угол.

Еще не чувствуя надвигающейся грозы, Игорек подбежал к отцу, держа в руках глиняную игрушку.

– Смотри, «Вьюга» похожа на щенка, да, похожа? Я его позову?

– Я тебе позову. Я и это все выброшу. Я тебе сколько раз говорил, чтоб не тащил разного хлама в дом… – Степан вырвал из рук мальчишки глиняного щенка, бросил в ведро.

Игорек захныкал, принялся доставать игрушку. А Степан уже наводил порядок в тумбочке. Глиняные игрушки падали на пол, кололись, разлетались в разные стороны. Игорь бросался за ними под полку, вытаскивал отломанные куски, ревел:

– Не трожь, не трожь! Я Луизке скажу!..

И тем самым подливал масло в огонь. Летели на пол самолеты, пушки, ракеты, матрешки.

– И чтоб было мне чисто! – прикрикнул Степан, Глиняное богатство мальчишки превратилось в печальное крошево. Он метался возле отцовских ног, ревел, пытался составить вместе уцелевшие куски и, убедившись, что составить их уже невозможно, начинал реветь еще сильнее.

Последним Степан смахнул с полки слоненка. Хобот отлетел в одну сторону, ноги – в другую. Перенести гибель слона тем более невозможно: так Луизке понравился. Схватив его останки, мальчишка с ревом выскочил во двор, бежал, ничего перед собой не видя, Как и должно было случиться, ткнулся он в живот Луизке, которая настораживалась и переставала владеть собой, как только до нее доносился плач Игорька.

– Он все побил, все, все…

Лицо Луизки побелело, руки нервно теребили края кофты и, сама не понимая, с чего это у нее взялось, не узнавая свой собственный голос, вдруг напустилась на мальчишку:

– Перестань сейчас же реветь. Распустил нюни… Ишь ты, жаловаться бегать, глину пожалел… А ну, домой!

Игорь ошарашенно посмотрел на нее, отказываясь что-либо понимать и чему-либо верить, сердито бросил на землю остатки игрушки и, жалобно скуля, побежал к своему дому.

Луизка поднялась на ступеньки, прикрыла за собой дверь и тут же начала собираться: сейчас пойдет, все ему выложит, втолкует, как следует вести себя с ребенком, и вообще… Пора как следует обо всем поговорить. Набрасывается на всех, как зверь…

Причесалась, посмотрелась в зеркало, накинула кофту.

– Подумать только, какой глупец, какой глупец… Игрушки ему помешали… Нет, надо все ему сказать, все…

Но чем больше она говорила себе это, чем больше себя убеждала, что именно так и надо поступить, тем меньше в ней оставалось запала, тем меньше решительности. Уже у двери она как-то безвольно опустила руки, вернулась, прилегла на койку. Лежала притихшая и молчаливая. В целом мире – одна…

А Игорек, войдя к себе в вагончик, уперся спиной в дверь, остался стоять у порога. Смотрел на отца, тихо давился слезами. В комнате уже было все прибрано – никаких следов от разбоя. Степан сидел за столом, подпирая голову руками. Сидел и молчал. И по тому, что он так сидел и ничего не говорил ему, и по тому, что он был весь сжавшийся и не курил, что обычно делал, когда думал о чем-нибудь нелегком, Игорек понял, что отцу его очень плохо. Он подошел к нему, ткнулся в колени. Степан положил ему на спину руку, почувствовал под ней маленькую, худую, часто вздрагивающую лопатку, сильнее прижал к себе.

20

От «банкета» Пастухов решил отказаться. Но Калачев сказал: «Сколько нам вместе с Герматкой жить осталось? А там, глядишь, слава, пресса. Через год, поди и узнавать перестанет… Так что торопись. Верно говорю, Жан Марэ?..»

Герматка рассмеялся:

– Не болтай. – Пастухову сказал: – Посидим, поговорим за жизнь, а пить особо не пей…

О Герматке в этот вечер почти не говорили, Может быть, потому что и так все было ясно: над Герматкой счастливо и ярко всходила кинематографическая звезда. Разговор вертелся вокруг Пастухова. Сам он отмалчивался, как-то странно улыбался своим мыслям, потом тихо глянув на Герматку, налил себе в стакан водки. Герматке показалось, что налил слишком много:

– Ты что: учитель приедет, объясняйся за тебя… Нет, ты уж потерпи, Пастух…

– Про учителя помолчим, – уже тускло, без улыбки сказал Пастухов.

– Ты что несешь?

Пастухов так посмотрел на Герматку, что тот точно понял: что-то случилось, и раз Пастух на этот счет не распространяется, значит, есть тому причина, о которой не надо сейчас спрашивать. В крайнем случае, можно подождать и узнать о ней позже.

– Ну вот, это – раз, – продолжал свое Пастухов, – а второе – за тебя, Коля, чтоб было тебе здорово хорошо в этом самом кино, чтоб горя ты не знал. Ах, боже мой, Коля!.. – И он, махнув рукой, враз опорожнил стакан. Герматка кивнул и тоже выпил. Разжалобить его ничего не стоит. Доброта ко всему человечеству прорывается в нем сразу же после первой рюмки. А тут, после слов Пастухова, в нем говорит сама нежность:

– Все устроится, старина. И жена ответит. Ты только особо не прикладывайся, Потерпи.

– Что ты, я больше ни грамма, ни боже мой… – грустно смеется Пастухов.

Некоторое время они сидят молча. Потом Калачев забренчал на гитаре.

– «Прибежала домой коломбина, написала записку ему, а в записке его не ругала…» – неуверенно, словно бы нехотя, поет Калачев. Пастухов, склонив голову набок, в полуулыбке слушает его игру и пенье. Каждый щипок струны, сам по себе незвучный, отзывается в нем тоскливым и бередящим чувством. И он боится его, потому что знает, что в этом чувстве, как в тумане, пролегает какая-то неясная грань, после которой все для него становится непонятным, неверным, не имеющим цены. Знает, что ему не следует переступать эту грань, так как, переступив ее, уже не сможет совладать с собой и ничто ему уже тогда не поможет. И хотя он все трезво оценивает и представляет размеры грозящей ему беды, он не пытается встать, уйти или хотя бы заставить себя не слушать и как-то не воспринимать невзрачные, но грустные слова песни. Почему он должен себя сдерживать? Зачем? Может быть, еще вчера это имело смысл. Но сегодня? Тот единственный шанс, что мог как-то помочь ему сделать его жизнь хоть немного нужной и чего-то стоящей, исчез, испарился…

Кипевшая в нем целый день обида притупилась, он уже ни на кого не сердился, никого ни в чем не обвинял.

«Если человеку трудно, почему он должен изворачиваться, терзаться и мучаться, – убеждал он себя. – Каждый волен поступать так, как считает для себя лучше. Вот и Герматка покидает трассу, потому что там, в городе, ему будет лучше. А он сам разве не мог бы укатить куда-нибудь на край света, если бы работал шофером и если бы с семьей у него было все в порядке и славно?»

И, поняв, что этого с ним уже никогда не будет, он глубоко и шумно вздохнул, потянулся к бутылке, плеснул себе в стакан и одним порывом, ни на кого не глянув, выпил.

Калачев удивленно посмотрел на него, игриво дернул струну и тут же, проведя по ней ладонью, оборвал звук, будто поставил точку.

– Я знаю, что в тебе щемит, Пастух, – сказал он, допивая из стакана. – Тебе, Пастух, за баранку надо, так?

– Угадал, черт, – засмеялся Пастухов, и все лицо его сделалось добрым, так что появилась в нем какая-то детскость – и в губах, и в подбородке, и в выражении глаз.

– Так я тебе еще вот что выдам. – Калачев затянулся сигаретой и хрипло, как само собой разумеющееся, сказал: – Тебя на любой стройке с музыкой встретят, ковер-дорожку под ноги кинут. Шоферы везде нужны.

Слова Калачева, как сладостный бальзам, падали на душу, и видения одно слаще другого всплывали в разгоряченной, потяжелевшей голове Пастухова.

– Была бы машина, сел бы за руль и – к дому. Четыреста километров – чепуха. К воскресеньицу бы и там. Тоня, сказал бы, пойми, Тоня… – дальше губы его говорят что-то неопределенное, а глаза начинают подозрительно блестеть.

– Ты брось. Пастух, и не думай, – испуганно выкрикнул Герматка, – машину тебе еще сейчас…

Но Пастухов его уже не слушал, хотя и смотрел ему в глаза. Сидел, улыбался запавшей в самое сердце, казавшейся весьма реальной и осуществимой мечте…

21

Подкати Кирилл и Заяц к стройгородку на полчаса раньше, все бы еще обошлось. Но как нарочно после того, как завезли на Укаткан трубы, забарахлил насос, бензин перестал поступать в мотор. Заяц долго возился с ним, разобрал весь до винтика, чистил, промывал. И хотя гнал потом напропалую, к стройгородку они подлетели, когда уже совсем стемнело. Не успел Заяц тормознуть, как Кирилл выпрыгнул из кабины, побежал к себе в вагончик. Включил свет. Ни души. За стенкой бренчала гитара и кто-то пел. Песня перебивалась возбужденными голосами, среди которых он без труда узнал голос Пастухова. Первым желанием было броситься, вышвырнуть его оттуда, избить.

– Как чувствовал. Сам во всем виноват, сам. Все насмарку! – И вдруг всего его тягуче, устало обволокла апатия. Не раздеваясь, опустился на постель. Что за важность его письма, грош им цена… Злость и обида сжимали горло. Трещала голова, тяжелый, непонятный шум разламывал виски, лоб, размалывая желание что-либо решать, думать, предпринимать.

«Нет, нет, нельзя так распускаться. Надо все как следует обдумать, – уговаривал он себя. – Сейчас я соберусь с силами, отдышусь. Такой страшный день». – Тяжелый, давящий шум в голове перебился взвизгнувшим и зарокотавшим мотором. Потом стало тихо. Но через секунду рокот превратился в рев и начал постепенно удаляться. В вагончик ворвался Заяц и каким-то истошным голосом завопил:

– Пастух машину угнал!

Кирилл ошалело вскочил с койки, кинулся на улицу. Полосуя по земле пучками света, огибая городок, выруливала в степь машина. Бросился ей наперерез, бежал, задыхался, кричал до хрипоты в горле:

– Сашка! Это я, Кирилл, остановись, слышишь!

Осатанело ревел мотор. Грузовик уходил в темноту.

– Надо же, зажигание не убрал. Думал, доложу Степану, потом подгоню к стоянке. Всего-то минутка. А он тут как тут, – пояснял сбивчиво Заяц.

Кирилл его не слушал: увидел, как рывком вслед Пастухову кинулась из городка вторая машина.

22

…Вторую машину гнал по степи Степан. Понимал, что едва ли догонит Пастухова, но все равно выжимал из мотора что мог. Припал к рулю, как к холке скачущей лошади. Представил, как безумно горят у Пастухова глаза. По спине прошел холод. Начал было думать, отчего и как такое могло случиться, но тут же вышвырнул все это из головы. Только одна мысль сверлит мозг: догнать во что бы то ни стало. Если бы он не был пьян, все бы еще могло обойтись. Степан представляет себе горящие в безумном азарте глаза Пастухова и чувствует: добром это не кончится. Припал к рулю, слился с гудением мотора.

Пастухов оглянулся: чужие фары не отстают, включил предельную скорость. В глазах появился сухой светлый блеск. Исступленные мысли беспорядочно сменяют одна другую. То, что он сейчас делает, – безумство. Но какое это теперь имеет значение? Ах, как ему сейчас вольно и хорошо. Степь, простор, столько времени не садился за руль. И тут же злость, свирепая, кипящая, слепит глаза, жжет разум. Теперь он уже не думает, а рвет мысли лоскутами, с трудом соединяя их в одно целое. Как идиотски глупо сложилась жизнь, все – прахом. Все (трасса, будь она проклята!), все погублено, все… Заливающая сердце горечь подхлестывает, торопит: вот он мчится по степи, и никто его не догонит. Вот он нагрянет к жене, все ей объяснит, во всем покается, разбудит, прижмет к себе сына… Только бы не дать себя нагнать. Никто не имеет права прервать его путь домой к жене, к сыну. Никто. И тот человек, что гонится за ним, кто бы он ни был, останется с носом… Давил и давил на газ:

– Голубушка, жми, голубушка-а-а…

Степан круто разворачивает машину, бросается ему наперерез. Пастухова несет прямо на трассу. Ослепленный хмельной яростью, он, конечно, не заметит траншею. Мотор ревет на пределе.

– Дожми, дожми! – говорит себе Степан.

Машины поравнялись кабинами, теперь они несутся рядом. Степан видит разъяренное лицо Пастухова.

– Остановись! Траншея! – сигналит и кричит Степан. Ему кажется, что он перекрывает ветер и вой моторов. Пастухов узнает Степана, видит его пружинящие губы и бешеный оскал зубов. Это прибавляет в нем азарта. И он зло хохочет, теснит Степана к обочине. Вот-вот машины сцепятся бортами. Пастухов медленно, по сантиметру, опережает Степана. Оглянулся, увидел сзади прыгающие фары:

– Ну, что, голубчики-и-и!

Впереди дыбились брустверы незасыпанной траншеи…

Степан невольно закрыл глаза.

23

Степь медленно пробуждалась от сна. Легкий пар живыми струями уходил в небо. Пронизанный лучами солнца, он редел, становился дымкой. Казалось, что все кругом напоено не просто светом и влагой, а какой-то неуловимой тишиной, когда каждая краска – звук и каждый звук – краска.

«Только в такое утро и может прийти к человеку радость и успокоение, – подъезжая к городку, думал Степан, – для многих таким оно, вероятно, и будет. Для многих, но не для меня…»

Он подрулил к оградке, выключил мотор. В городке еще все спали. Лишь одна Степанида гомонилась у крыльца столовой. Подошел к ней, попросил попить. Она вынесла в отпотевшей стеклянной банке холодной воды, спросила:

– Как он хоть там? – Как и все в городке, она уже знала, что Пастухов разбился не насмерть, что Степан увез его в райцентр в больницу в тяжелом состоянии. – В сознание хоть пришел?

– Только к пяти часам. А вообще – неважно. Перелом ключицы, руки. Голову сильно ушиб.

– Хоть жив, слава богу. Никто уснуть не мог, только, только улеглись.

– Хоть жив… – Степан устало кивнул головой, медленно побрел по траве. В конторе он сбросил куртку, проковылял к столу, грузно опустился на стул. Взялся было перебирать бумаги, но тут же смахнул их в сторону, опустил голову на руки, затих. Рад был, что можно так вот побыть одному, забыться. Но прошла самая малость времени, как на ступеньках послышались чьи-то торопливые шаги. Поднял голову: в дверях стояла Луизка. Лицо ее было бледным, а губы, всегда такие легкие, в полуулыбке, сейчас были сухими и жесткими.

Степан поймал себя на том, что не может ровно и спокойно смотреть ей в глаза. То, что она стоит перед ним вся бледная, измученная бессонницей, вызвало в нем ощущение растерянности и раскаяния. В чем именно – он не мог еще сказать себе точно. Но ему почему-то припомнилось, как он часто бывал с ней груб, как временами прямо на людях подчеркивал свою неприязнь к ней и отчужденность, как терзался всем этим потом, оставаясь наедине с собой, и как ругал себя за этот идиотически глупый способ самозащиты от ее молодости, от своих чувств к ней, которых он, вдовец, не только стыдился, а даже как-то панически боялся. Теперь же, глядя на нее, молчаливо стоящую перед ним, он понял: на него неотвратимо надвигается беда. Это тревожное чувство переросло в испуг. И стыдясь в себе этого испуга и стараясь не выказать его, а наоборот, скрыть, он как-то надтреснуто и хрипловато спросил:

– Тебя Пастухов интересует? Так спрашивай, а не молчи…

Луизка вынула из кармана полотняной куртки перегнутый надвое лист бумаги, положила перед ним на стол. Это было заявление. Степан почувствовал, о чем оно, и просто для вида пробежал его глазами. В нескольких, написанных правильным, почти ученическим почерком строчках была изложена просьба об увольнении, причем немедленном, со дня подачи этого листа. Зарплату же она просила выслать по адресу, который сообщит письмом позже.

Степан растерялся. Понимал, что надо что-то сказать ей, в конце концов, согласиться с заявлением или не согласиться. Он достал авторучку, поднес к бумаге, но понял, что подписать все равно не сможет. В пальцах его появилась дрожь, и чтоб не было ее видно, он отдернул перо от бумаги. Пауза явно затянулась, требовались какие-то действия, он несмело глянул на Луизку и, не узнавая своего голоса, сказал:

– Подождала бы расчета… – И начал снова читать заявление, почему-то водя по нему пером.

Эта нерешительность и неопределенность взбесила Луизку особенно. И, видно, подумав, что если сейчас не выскажет ему всего, что накипело в ней за все это время, то уж не выскажет никогда, она заговорила быстро, остро сверкая глазами:

– Ладно, я тебе все скажу. Ты просто черствый, сухой человек. Ты же ничего, кроме процентовок своих, не видишь. Ты и людей-то не любишь. За что на Кондрашова взъелся? Что он тебе плохого сделал? И с Пастуховым все могло быть по-другому. И вообще, если хочешь знать, ты ведешь себя, как баба. Да, да. Комедию с игрушками учинил. Стыдно же… Господи, кому я все это говорю?! – подбородок начал у нее часто дрожать, и чтобы не разреветься, сна поднесла ко рту руку и быстро пошла к дверям.

Степан, слушавший ее в каком-то оцепенении, поднялся, хотел выйти из-за стола, но так и остался за ним стоять. Ему нисколько не было больно от того, что она о нем говорила. Он знал, что это в ней кричит и бьется бабья тоска. Но он знал также и другое: после того, что она так выкричалась, уже ничто ее здесь не удержит. И он сам не сможет, как бы ни хотел этого, убедить ее в том, как ему нужно, чтоб она здесь осталась и забрала эту наиглупейшую из всех когда-либо им виданных и читанных бумаг. И потому он не выбежал к ней, а остался стоять за столом и сказал тихо: так, что сам еле услышал свои слова, потому что сказал их совсем безнадежно:

– Может, к Игорьку зайдешь? Кажется, прихворнул…

Но она расслышала и поняла эти слова. Поняла так, как ему хотелось, чтоб она их поняла. Она повернулась к нему, прислонилась плечом к косяку двери и, не в силах сдержать себя, разревелась, безудержно всхлипывая, не останавливая себя, будто обрадовалась, что освободилась от чего-то трудного и горького, что так долго ныло в ней и билось слепой птицей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю