355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ион Друцэ » Белая церковь » Текст книги (страница 7)
Белая церковь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:25

Текст книги "Белая церковь"


Автор книги: Ион Друцэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

– Разве вы, господа, не цените достоинство красивых дам?

– Извините, – сказал Барятинский, – я не знаю, о ком речь.

– О княгине Екатерине Долгоруковой.

– О, за княгиню-то я выпью!

И, вскочив на ноги, заявил:

– Многие ей лета, господа!

Прыщавый интендант, ополоумевший, должно, от долгого томления, сидел сонный за столом, не проявляя никакого интереса ни к майору, ни к последним событиям ясской придворной жизни.

– А вы, господин капитан?

– Я не поддерживаю здравиц, которые прямо или косвенно могут быть истолкованы как свидетельство неуважения к моему вышестоящему...

– Ах ты мельничная крыса!..

Поручик Барятинский не стал ввязываться в драку – с него было достаточно и того, что на нем уже висело, и потому, выбравшись из погребка, тут же направился в главную штаб-квартиру. Сгореть, так по крайней мере на большом костре, а не в дохлой печке старого, выжившего из ума полковника.

У подъезда стояли чьи-то роскошные сани. Тройка лошадей дожидалась, видимо, так давно, что кучер укрыл коней попонами, уже и попоны все в снегу, а сани все ждут у подъезда. Несколько конных курьеров дремлют на лошадях в ожидании срочных распоряжений, и светятся все те же четыре окошка – два на первом, два на втором этаже.

Что ж, сказал себе поручик, трус в карты не играет. Ввалившись в дежурку, не видя перед собой от волнения ни лица, ни чина дежурившего адъютанта, он вытянулся по уставу и выкрикнул каким-то чужим голосом:

– Господин адъютант! Прошу немедленно доложить светлейшему, что по чрезвычайному, личному и срочному делу, от которого зависит, можно сказать...

К величайшему своему удивлению, вместо обычного сухого, казенного: "В чем дело, поручик?" – он вдруг услышал:

– Алеша, голубчик, да что с тобой?!

Голос, о бог ты мой, голос далекого друга, но, однако, откуда тут мог взяться Чижиков, и в самом ли деле это он? Сделав несколько шагов в глубь слабо освещенной комнаты, он увидел друга и однокашника по конногвардейскому полку.

– Вольдемар, – сказал он тихо, и подбородок его обиженно, по-детски задрожал, – я погиб, Вольдемар. Будучи командированным в Подолию для закупки лошадей и фуража, я проиграл все отпущенные мне суммы.

– О господи... Что ж не попробовал отыграться?!

– Много раз. Я проиграл все, что на мне было, все, что было у сопровождавших меня солдат. Уже возвращаясь, столкнулся на Днестре с турецким конвоем, пленил его, продал пленных, вернулся в Подолию и опять же проиграл. Мне дико не везет, Вольдемар, две недели подряд набираю карты, и все мимо!

– Мало ему казенных растрат, он еще и пленными торгует! Кому же ты их загнал, отчаянная твоя голова? Где нашел покупателей на этом собачьем холоде?

– Какой-то архиерей в монастыре тут, под Яссами, купил...

Дежурный адъютант стоял растерянный. Потемкин терпеть не мог ходатайств. Девиз фельдмаршала был – каждый должен стоять сам за себя; чуть только кто-нибудь о ком-нибудь попросит...

– Алеша, друг, ты попал в самое неудачное время. Послушай, что у нас тут творится...

Со второго этажа, словно далекий гул, доносилось усталое ворчание. Светлейший в самом деле стонал, лежа в своем кабинете на диване. Собственно, он не то что стонал, а постанывал, как бы убаюкивая свое горе, но при могучем телосложении Потемкина и при его густом басе эти постанывания превращались в мрачный рык, наводящий ужас на весь дворец.

Шумный обычно кабинет теперь был сиротлив и пуст. У изголовья в тяжелых золоченых подсвечниках горели две свечи, отбрасывая на противоположную стену изящный силуэт красавицы, сидевшей в ногах князя в качестве сиделки. То была знаменитая графиня Софья Витт, la Belle Phanariote, как ее называли всюду. О ней ходили легенды, и действительно, ее жизнь была замешена на самых невероятных приключениях.

Гречанка по происхождению, она родилась и выросла на окраине Константинополя, в том же Фанаре. В тринадцать лет она отличалась такой удивительной красотой, что ее невозможно было выпускать одну на улицу, а поскольку ее мамаша была занята своими делами, она сочла за благо продать дочь польскому посланнику в Константинополе, который коллекционировал юных красавиц для своего короля, Станислава Понятовского.

Но, однако, в тот безумный, не признававший ничего святого восемнадцатый век оказалось невозможным довезти это прелестное создание из Константинополя до Варшавы. По дороге ее перекупил за тысячу рублей золотом сын каменец-подольского коменданта, Иосиф Витт. Женившись на ней, он тут же вывез ее в Париж, где красивая фанариотка, отличавшаяся, помимо красоты, еще и умом, стала любимицей высшего света. По возвращении из Парижа она изъявила желание быть представленной Потемкину. В результате этого знакомства Иосиф Витт получил должность коменданта Харькова, но его красивая супруга не пожелала последовать за мужем к месту его новой службы и была оставлена Потемкиным при своем дворе.

Пресыщенный женской красотой, Потемкин быстро остыл к графине, но продолжал держать при себе, пользуясь ее услугами для проникновения в европейские дворы. Кстати, в окружение Потоцкого, за которого она впоследствии вышла замуж, графиня проникла тоже по поручению Потемкина; это ему она обязана тем, что вошла в историю как графиня Софья Потоцкая.

В свободное от тайных поручений время графиня поражала Яссы своими необычными любовными похождениями, своими выдумками, своим веселым характером и здравым умом. Ценя эти ее качества, Потемкин при тяжелых приступах хандры посылал за ней.

– Не надо, ваша светлость, – говорила гречанка низким, грудным голосом, когда стоны светлейшего становились невыносимыми. – Не стоит она ваших страданий...

– Слов нет, не стоит, но, однако, как посмела?! Она же мне обязана всем! Ей не было еще двенадцати, когда я заприметил этого бесенка, резвившегося в аллеях Царского Села. Я тут же предсказал ей славу первой красавицы России. Я настоял на том, чтобы ее отец, гофмаршал двора, человек пустой и недалекий, отправил эту козочку на два года в Париж, к своему дяде, нашему посланнику Барятинскому, дабы этот алмаз там отшлифовали и придали ему неповторимый блеск...

– Париж ее испортил.

– Да нет, конечно, нет! То, что мы получили из Парижа, не поддавалось описанию! Когда ей исполнилось шестнадцать, для того чтобы достойно вывезти такую красавицу в свет, я устроил в Аничковом дворце гигантский бал-маскарад. Он обошелся мне в полмиллиона. Я собрал весь цвет столицы, иностранных послов, я предоставил ей неповторимый шанс...

– Моя мама говорила: начинать с высокой цены – значит испортить самому себе торговлю.

– Ну, не скажите. Она свой шанс не упустила. Будучи тут же пожалована фрейлиной, она вышла замуж за генерала Долгорукова, но мне уже было тяжело с ней расстаться. Я повсюду таскал за собой этого олуха, так как не мог отказаться от общества юной красавицы. Я отдал этому пустозвону лучшую из своих дивизий, вношу его во все наградные листы, саму княгиню не устаю одаривать, и что же она в ответ на все мои заботы?..

– Цену себе набивает.

– Да о какой цене может идти речь, душа моя! Под видом празднования именин императрицы я каждый год праздную именины княгини Долгоруковой! В этом году я ложками отсыпал бриллианты дамам из бокала; ей как имениннице высыпал все, что осталось в бокале, там было тысяч на триста, не меньше. И что же? Дрогнуло сердце, воспылала плоть? Да ничуть. Когда я пригласил ее осмотреть мои покои, она отказалась, сказав, что если когда и согрешит, то не иначе как в обыкновенной солдатской землянке...

– Завезли бы в землянку какую-нибудь...

– Ну нет, до землянки я ни за что не опущусь! Как можно, чтобы главнокомандующий, фельдмаршал, граф священной Римской империи...

Вдруг неожиданно взметнулось пламя обеих свечей. Фельдмаршал, оторвав голову от подушки, выжидательно посмотрел в сторону чуть приоткрытых дверей. Дежурный адъютант Чижиков едва успел просунуть голову и пролепетать:

– Ваша светлость, по очень срочному, чрезвычайному...

– Во-он!

И поскольку адъютант замешкался, Потемкин, нагнувшись, нащупал на полу комнатную туфлю и запустил ею в дежурного. Туфля была еще в воздухе, когда створки дверей сомкнулись, и она, шлепнувшись, осталась лежать у порога. Графиня Витт, гибкая и грациозная, поднялась и пошла за ней. Растроганный Потемкин поцеловал ее обнаженную ручку.

– О моя красавица, стоила ли эта туфля вашего внимания...

– Стоила, потому что на ваших комнатных туфлях бриллиантовые застежки...

– Черт с ними, с бриллиантами. У меня их много.

– Сколько бы их ни было, вам не следовало бы ими швыряться, не выяснив истинных аппетитов своей избранницы.

– Вы думаете, все еще возможно? Думаете, она вернется?

– Отчего же ей не вернуться? Дубоссары по сравнению с Яссами – дыра. К тому же это почти рядом, сутки езды.

– Да, но сутки – это долго, а у меня все нутро горит, понимаешь, горит...

– Не волнуйте себя понапрасну. Настанет день, и она вернется. Женская красота без богатства – это алмаз без оправы, и о каких бы землянках она ни лепетала, ей вечно будет сниться золотая оправа, и она непременно к вам вернется, потому что алмаз у нее, а оправа у вас.

– Когда? – спросил князь.

– Что – когда?

– Мне нужно точно знать день и час ее возвращения. На мне огромная армия, на мне же неоконченная война, на мне вся держава, и я не могу, я попросту не имею права оставаться долго в неведении. От этого дело может пострадать!

Около полуночи, успокоив светлейшего, графиня покидала дворец. Спускаясь со второго этажа по широким мраморным лестницам, она наметанным глазом светской тигрицы заметила у входа стройную фигуру прапорщика, его продолговатое, нервное, тонкой лепки лицо. Подойдя ближе, она заметила, что прапорщик небрит, и тут же потеряла к нему интерес. Небритые мужчины вызывали в ней отвращение. Но сам прапорщик, похоже, дожидался именно ее. Открыв ей тяжелые входные двери, перед тем как выпустить ее, он тихо прошептал:

– Графиня, вы когда-то пообещали мне свою любовь...

Чернобровая гречанка гордо пронесла мимо него свою соболью шубу. Поручик, однако, не отставал. На улице, уже садясь в сани и еще раз мельком взглянув на точеный профиль поручика, графиня так же тихо спросила:

– Когда я тебе обещала?

– О, это было, разумеется, шуткой, но было сказано на самом деле два года тому назад, в Петербурге, на Разъезжей, в доме моей двоюродной сестры...

– Княгини Долгоруковой, что ли?

Поручик едва заметно кивнул, но этого было достаточно для острых глаз пронырливой фанариотки. Отодвинувшись, она освободила место рядом с собой, приглашая юношу сесть. Они долго катились по спящему городу. Проникшись сочувствием к молодому поручику, графиня повезла его к себе, заставила побриться, накормила, усадила перед горящим камином, после чего сказала:

– Есть только один выход. Напиши княгине, чтобы она немедленно, сию же минуту, вернулась в Яссы.

– Вы хотите, – спросил поручик, содрогаясь от низости, на которую его, по-видимому, толкали, – вы хотите, чтобы я свою двоюродную сестру затащил своими руками в постель к этому сатрапу?! Да я лучше застрелюсь!

– Не будь глупцом, – сказала графиня. – Чего ее туда затаскивать, когда она еще в детстве сиживала у него на коленях! Просто ей хочется сначала помучить своего будущего любовника. Есть у нашей сестры такой каприз помучить человека, довести его до белого каления... Так стоит ли из-за того, что у нее такой каприз, пускать себе пулю в лоб?

– Нет, – сказал поручик. – Уступит она или нет – это ее дело. Я в это вмешиваться не буду.

– Подожди, – сказала графиня после некоторого раздумья, – если ты так уж заупрямился, я сама позабочусь о ее возвращении. Но, по крайней мере, несколько слов можешь ей написать?

– О чем?

– Ну, о том, что ты жив, что любишь ее, гордишься ею...

– О, это сколько угодно...

Получив от поручика ничего не значащую записку, она ушла в соседнюю комнату и там под его строчками дописала по-французски: "Княгиня! Над Алешей нависла смертельная угроза. Только мы с вами можем его спасти. Приезжай поскорее". Запечатав письмо, написала на пакете – срочно, курьером, в Дубоссары, генералу Долгорукову, для его супруги, княгини Екатерины Федоровны.

Отправив пакет, она вернулась в каминную, подошла к разомлевшему у огня поручику и сказала воркующим голосом:

– Что до давних моих обещаний, то я никогда от своих слов не отказываюсь...

Всю ночь до утра, а затем еще день курьеры скакали в Дубоссары. В полночь письмо уже было в руках княгини, а еще через сутки в Яссы въезжали голубые крытые сани княгини Долгоруковой. Целый божий день ушел на переговоры. Сани Софии Витт метались как угорелые от штаб-квартиры главнокомандующего до дома боярина Стамати, в котором обычно останавливалась княгиня Долгорукова. И снова дворец, и снова дом Стамати.

К концу дня соглашение было достигнуто, и вздохнула наконец полной грудью молдавская столица. И снова достаем вино из подвалов и варим голубцы. Улицы полны народа, в церквах и храмах идет служба, празднично светятся окна домов на всех семи холмах, и звон бубенцов сыплется изо всех переулков.

Через несколько дней причисленный к штабу главнокомандующего поручик Барятинский, выходя из дворца Маврокордата, увидел в сером ночном небе огромный купол соборного храма Голии и почему-то смутился. Была некая тайна между ним и этим храмом. Там, возле клироса, в уголке стояло деревянное распятие, которое знало, чего никто в мире не знал. Не навестить, не отблагодарить, не помолиться было не по-христиански, и, не откладывая этого дела, благо храм бывал открыт постоянно, поручик направился к узкой калитке меж двумя каменными столбами...

На этот раз в храме было полно народу. Прихожане пели псалмы, и, протискиваясь сквозь толпу, поющую на непонятном для него языке, Барятинский в конце концов добрался до древнего распятия. Увековеченный в минуты высших страданий спаситель так и продолжал висеть, пригвожденный чужими грехами ко кресту. Увы, тут уж никакой начальник хора помочь был не в силах. Потухший взор, печальный лоб, скулы, обостренные последними земными страданиями, и этот миг запечатлен человечеством на века, чтобы напоминать людям, что ничего нету вечного в мире, все суета сует.

В состоянии крайнего замешательства Барятинский осенил себя крестным знамением, склонился над лежавшим на той же конторке молитвенником и принялся подбирать святые слова с закапанных воском страничек. Тяжелым глаголом выстраданных судеб псалмы ведали о страданиях человеческих, а тем временем юная душа поручика продолжала резвиться, ликовать, и кто-то, поднявшись на цыпочки, из-за тех закапанных воском страничек его же голосом повторял без конца: "Слава богу, пошла карта! Наконец-то очко!"

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мера за меру

Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет

мужество вам перечить, кто

предпочитает ваше доброе имя вашим

милостям.

Екатерина II

...в длинном списке ее любимцев,

обреченных презрению потомства, имя

странного Потемкина будет отмечено

рукою истории.

Пушкин

Дворец князя Маврокордата весь сиял от предчувствия предстоящего празднества. Юные, только что завезенные из Парижа танцовщицы спешат по высоким мраморным лестницам на последнюю репетицию, но у них слетают туфельки. Присев, они их аккуратно надевают, но туфельки снова слетают, и присутствующие при этом штабные офицеры исходят истомой:

– Позвольте, мадемуазель, предоставьте такую редкую возможность...

– Ах, сделайте одолжение, мсье...

На втором этаже светлейший полулежит на том же кожаном диване в своем знаменитом вишневом халате, обшитом золотом. Человек пять прислуги одновременно ухаживают за ним – массируют, укладывают, подпиливают, пудрят, примеривают. Попов, помощник светлейшего, явившись для ежедневного доклада, перелистывает у окна последние донесения штаба, а в дверях стоит, понуря голову, худенький монах из Палермо.

– Нет, каков мерзавец! – воскликнул вдруг Потемкин, орлом взглянув на своего помощника. – Он, видишь ли, не расположен, он, видишь ли, хотел бы откланяться.

И вдруг свирепо, уже обращаясь прямо к монаху:

– Да я тебя, подлеца, с самого начала спросил – готов ли ты вести со мной ученый диспут о догме триединства – Отце, Сыне и Духе святом? О том, как его понимают католики и как его следует понимать в духе учения православной церкви?

– Какая диспут, какая триединство, когда я вас ожидает два месяца! Я не могу отсутствует свои паства такое долгое некоторое время!

Ответ Потемкину понравился. В этом был резон. Но, однако, какой нахал! Как он смеет так разговаривать с главнокомандующим?

– А чего бы ты хотел? Чтобы я бросил воевать с турками и засел бы тут с тобой разбирать догмы церковные? Ты хоть и монах, должен иметь соображение, должен по крайней мере понимать, что я человек занятой. На мне огромная сухопутная армия, на мне Черноморский флот, весь Южнороссийский край, оборона Кавказа, и на мне еще и эта печень, будь она неладна.

– Когда вы говорите о своя печень, у меня есть смех.

– То есть как у тебя есть смех? Что же я, по-твоему, жаловаться на свое здоровье не могу?

– У вас бил хандра, и я не могу оттого, что у вас хандра, ожидает все свое жизнья.

Князь поднял огромную, взлохмаченную голову, не знавшую, кроме пятерни, другой расчески, и долго, удивленно смотрел на монаха.

– А это уж не твое собачье дело, чем и как я болел. Твое дело – ждать при штабе моего вызова. Или, может, тебя плохо содержали?

– Моя пища есть только бог и слово его.

– Бог богом, но, как мне сказывали, эти два месяца ты жрал за двоих и даже, говорят, винцом баловался.

– Один раз я биль простужайт и попросил немного вина.

– Ну, неважно для чего, важно, что попросил. И, стало быть, хлеб мой ел, вино пил, а когда я наконец пожелал вступить с тобой в ученый диспут, ты входишь ко мне в кабинет и говоришь в лицо такие гадости, за которые тебя, подлеца, повесить и то мало!

Оскорбленный монах вдруг выпрямился как свеча. Теперь не только нос с горбинкой и идеально округлый череп, теперь весь он с головы до ног был гордым римлянином.

– Обязанность христианина, – сказал он, – есть говорить правду и никого, кроме бога, не бояться. Ви можете мне за те слова прощайт, ви можете меня казнить. В любом случае позвольте откланяться.

– Но, – грозно закричал Потемкин, – как воспитанный человек ты, конечно, понимаешь, что после сказанных тобою слов ты не можешь так запросто откланяться и уйти?

– Как же мне в таком случае ретироваться?

– Ретироваться ты можешь только будучи вышвырнутым вон. Поди сядь в тот дальний угол.

– Зачем?

– Как зачем? Вот чудак. Что мне за удовольствие вышвыривать тебя вон, когда ты и так стоишь у дверей? Не успел за шиворот сцапать, а тебя уже и след простыл. Нет, ты сядь вон туда, в дальний угол, чтобы я тебя через всю эту залу поволок...

Став пунцовым от нанесенного ему оскорбления, монах тем не менее гордо прошествовал в указанное место и сел.

"А он, между прочим, ничего, – подумал Потемкин. – По крайней мере, не трус".

– Василий Степанович, – сказал он вслух своему помощнику, – поди и выбрось вон. Неохота с утра руки марать.

Положив приготовленные для доклада бумаги на стол, Попов грубо схватил монаха за ворот, поволок его через всю залу, но в дверях, груженный неудобной ношей, столкнулся с штабс-капитаном Чижиковым.

– Боярин Мовилэ, ваша светлость, просит срочного приема.

– Как?! – возмутился Потемкин. – Этот наглец, этот предатель посмел явиться да еще и требует срочного приема?!

Попов мигом вытолкнул монаха за дверь.

– Григорий Александрович, – сказал он как можно примирительней, Мовилэ был и остается одним из самых верных наших союзников. К тому же он фигура чрезвычайно влиятельная среди молдавских бояр.

– Да я и сам люблю его, – сказал Потемкин, – но что толку, раз он меня предал! Надо же быть таким ослом – именно когда матушка-государыня слила обе армии в одну, назначив меня единым главнокомандующим, именно тогда этот Мовилэ не нашел ничего лучшего, как предложить смещенному Румянцеву дом под Яссами, посадив мне, таким образом, этого старого мерина под бок.

– И все-таки, ваша светлость, его надо бы принять. Грибовский располагает секретными данными, что в Петербурге депутация молдавских бояр ищет возможности приема у государыни.

– На какой предмет?

– Просить императрицу о скорейшем заключении мира с турками.

– Что-что-что? Да это же удар в спину! Передайте им, что мира не будет, пока на развалинах Оттоманской империи не будет провозглашена возрожденная Византия!

– Весьма возможно, – продолжал Попов, пропустив мимо ушей ораторскую патетику своего главнокомандующего, – весьма возможно, что депутация была благословлена в этот путь фельдмаршалом Румянцевым.

– Жареных голубей он ему готовит, – вдруг вспомнил Потемкин. – Нет! Гнать Мовилэ в шею, и дело с концом.

– Ваша светлость, – сказал Попов, – боюсь, что у меня не поднимется рука выталкивать боярина как обыкновенного монаха.

– Это почему же?

– Да уж по одной той причине, что из этого корня вышел пресвятейший Петр Могила, основатель Киевской духовной академии...

– Да разве тот Могила и этот Мовилэ...

– ...один и тот же господарский род.

– Вон!!! – завопил вдруг фельдмаршал и, скинув с себя всю когорту прихорашивающих его слуг, поправил халат, надел на босу ногу туфли с бриллиантовыми застежками и сказал дежурному адъютанту: – Проси.

Основательный, грузный, добропорядочный Мовилэ, едва переступив порог, поклонился в пояс и начал длинное, цветистое приветствие, от которого фельдмаршал уклонился. Поднявшись с дивана, разведя свои огромные лапы, пошел навстречу своему гостю, обнял его и облобызал.

– Рад видеть тебя, мэрия та. Так, кажется, у вас величают. Извини, что мое изучение молдавского языка остановилось на этих двух словах, что поделаешь – война! Вот сокрушим турок, твоя боярыня, даст бог, в очередной раз разрешится от бремени, ты позовешь меня в кумовья, я посажу всех твоих чад на колени, и побей бог, если не заговорю с ними на самом что ни на есть вашем языке!

– До того дня еще нужно дожить, – сказал Мовилэ, и голос его дрогнул.

– Ты пришел ко мне с плохими новостями?

– Никаких новостей, кроме той, что погибла Салкуца.

– Салкуца – это княжна ваша какая-нибудь?

– Салкуца – это деревня.

– И что с той деревней стряслось?

– Ее больше нету. Она сметена с лица земли.

Потемкин склонил набок огромную нечесаную голову и долго, как произведение искусства, изучал опечаленного боярина. Вот уж действительно некстати – впереди бал, впереди первая красавица России, мечта его жизни, а тут опять эти распроклятые дела...

– По существующему соглашению, – сказал он, – ее императорское величество гарантирует возмещение всех понесенных убытков.

Мовилэ грустно улыбнулся.

– Речь не об этом, ваша светлость. Возвращают копейку к рублю, возвращают слово к песне, возвращают ребенка к матери при условии, что есть к чему возвращать. А если порушен корень, если сама основа порушена...

– Друг мой, деревни продаются и покупаются наравне со всем прочим товаром, разве это не так?

– Продаются и покупаются – это так, но отправленные на тот свет деревни обратно не возвращают.

– Запросите штаб, – сказал главнокомандующий, несколько понизив голос, Попову.

– Нет надобности, Григорий Александрович. Я только что на ваших глазах знакомился с донесением об этом деле.

– Почему не доложили по разряду "чрезвычайное"?

– Ничего чрезвычайного в этом не усмотрел. Турки пленили один наш дозор. Генерал Каменский их наказал, разбив целый конвой. Поскольку обе операции произошли неподалеку от деревни Салкуца, турки заподозрили ее в кознях против них. Напав ночью, они сожгли ее, уничтожив при этом мужское население, которое, впрочем, было не так уж велико.

– О, если бы все было так кратко, если бы все было так просто, вздохнул Мовилэ.

– Тогда расскажите подлиннее и посложнее, – предложил Потемкин.

Мовилэ начал с другого конца. Он рассказывал, как его люди нашли в поле полуобмороженного попа, как, отогрев, отпоив его, они узнали, что, собственно, с тех самых колядок все и началось... Потемкин слушал, откинув назад огромное туловище, слушал не мигая, не дыша, и только его единственный зрячий глаз метался в каком-то отчаянном прыжке, пытаясь настигнуть уже происшедшие события и повлиять на них. Увы, сто человек так и гибли, прижатые холодом и янычарами к стенам своего храма, и одинокий поп долгую неделю блуждал по заснеженным полям...

– Что ж, – сказал фельдмаршал, – я дал клятву сокрушить эту империю, и я не уйду из жизни, не сокрушив ее.

– Это и будет вашей резолюцией? – спросил Мовилэ.

– Тебе этого мало?

– По сегодняшнему дню – мало.

Это вывело Потемкина из себя – нет, каков наглец!

– Да что может быть выше этой победы, дурья твоя голова?!

– Выше любой победы стоит мир, ваша светлость.

– Нет, друг мой, о мире забудьте! Слишком много крови пролито, чтобы довольствоваться ничего не значащим миром. Война до конца и великая, на всю эпоху победа!

– Боюсь, что до той великой победы моя страна не дотянет и, может статься, разделит участь Салкуцы...

– Забудь на минуту о Салкуце, – сказал Потемкин, – и давай посмотрим, что творится вокруг. Мороз, метель, и в такую холодину мои солдаты зимуют в палатках. Пробовали в землянках – от тесноты и испарины одни болезни. Вернули армию в палатки. Ну, занесенная снегом палатка – это еще ничего, а как ты в ней перезимуешь на пустой желудок? Союзники вон предали, не хотят больше продавать провианту. Мы не в состоянии даже раз в сутки дать теплую похлебку своим воинам. Выдаем по сухарю и по пригоршне крупы в день в надежде, что как-нибудь тот солдатик изловчится и сам себе кашу сварит. А как ты ее сваришь, когда снег метет, отовсюду дует! Вот он и стоит, мой бедный рекрутик, по пояс в снегу, с котелком, крупой и двумя хворостинками. Стоит и прикидывает, как бы так подгадать, чтобы и ветер крупу не унес, и вьюга бы искру не погасила, и хворостинки бы дружно занялись. Твои люди худо-бедно зимуют в теплых глинобитных домиках, а ты поди посмотри, как зимует моя армия!

– Я это видел, – сказал Мовилэ...

– Видел – и что же?

– Содрогался.

– Так, – сказал Потемкин, довольный направлением, которое принял их разговор. – А коли ты видел страдания моей армии и содрогался, что же ты идешь ко мне со своей болью, прежде нежели принять, как то подобает истинному христианину, сначала мою боль в свое сердце?

– Вашу боль я давно ношу с собой.

– Ну, тогда и я твою боль принимаю в свое сердце. – Обняв и троекратно расцеловав гостя, он пожаловался Попову: – Вот, сам не знаю за что, а люблю его. Предал он меня, а я его все равно люблю!

Проводив боярина, Попов приблизился с приготовленными для доклада бумагами, но Потемкин вдруг отошел к затянутым толстым ледяным узором окнам, долго вслушивался в однообразный, унылый вой слабой метели за окном.

– Вась, а что, если бросить все это к черту и уйти в монастырь? Я ведь уже был около года монахом и как хорошо вспоминаю то время...

– Что ж, – сказал Попов, – в проигрыше не будете. Ваша стихия – сила, а монахи тоже сила, причем немалая... Они живут за своими каменными стенами, как у Христа за пазухой! Харч свой, вино преотличнейшее, свое, монашки, прелестные в своем роде, свои, золото, и притом немалое, свое...

Потемкин нахмурился. Что-то он поручил разузнать относительно монастырского золота, что-то очень важное...

– Выяснено, кому поручик Барятинский продал пленных?

– Как же! Хушскому епископу Стамати.

– Разве Стамати так богат, что может позволить себе бросать деньги на ветер?

– Глупый старик, ваша светлость. Уже купив их, он наконец сообразил, что они ему ни к черту, и, поразмыслив, решил подарить их турецкому султану, отправив в Константинополь с особым от себя письмом.

– Глуп-то он глуп, спору нет, но если при этом принять во внимание, что депутация молдавских бояр ищет приема у государыни, чтобы склонить ее к миру, может оказаться, что епископ не то что глуп, а умен и, может быть, даже не в меру. Чей он человек?

– Я думаю, об этом лучше всего спросить у главного священника армии, митрополита Амвросия.

– Послать за ним, – сказал светлейший, – и немедленно.

Едва Попов вышел, как с первого этажа донесся глухой удар, сопровождаемый звоном разбитого стекла. Немолодой уже солдат, согнувшись в три погибели, стоял под тяжестью огромного бревна. Он внес его в дежурку и, ошалев от бремени, ничего не видя вокруг, проткнул им насквозь застекленный шкаф, в который обычно вешали одежду дежурные.

Штабс-капитан Чижиков был в отчаянии:

– Ну, куда ты прешь, дуб неотесанный!

– А сказали, чтоб несть сюда.

– Что несть сюда приказали?

– Ну то, что вы и говорите – нетесаный дуб...

В минуту полного взаимного непонимания в дежурку вошел грузный инженер-майор и, видя, что солдат с бревном застрял в какой-то дискуссии, спросил сурово:

– В чем дело?

– Он шкаф разбил, – сказал дежурный.

– Черт с ним, со шкафом. Нам приказано – к обеду оборудовать в кабинете светлейшего солдатскую землянку в натуральную величину. Стены из дуба. Настил – дуб. На полу – высушенный в печах дерн, на дерне – сухой дубовый лист, на листе – персидские ковры. Сказано – к обеду.

– Да вы бы хоть бревна эти обтесали, что ли!

– Ни в коем случае! Приказано – даже двери, выходящие из кабинета в большую залу, заменить дверьми из грубо сколоченных досок, какие обычно навешиваются в солдатских землянках.

– И все это вы будете таскать через мою дежурку?!

– Непременно. И просьба не мешать, а всячески содействовать.

Вдруг, увидев перед собой солдата, который все еще сопел под бревном, крикнул:

– Ну пошел же, дубина!

Молельня Потемкина представляла собой несколько вытянутое в длину помещение в два окна, чем-то напоминавшее монашескую келью, если бы, конечно, не обстановка. Собственно, вещей было мало. В глубине, на столике, небольшой складень из трех позолоченных икон. Отдельно от них стояла икона благословляющего Христа – это был подарок государыни в день назначения Потемкина наместником Новороссийского края, и он возил эту икону с собой всюду, уверенный в ее чудодейственности.

В тяжелых бронзовых подсвечниках горело несколько свечей. На высоком пюпитре лежало раскрытое Евангелие. Огромный голубой ковер с белыми летящими ангелами на весь пол, атласная подушечка под колени во время молитв.

– Благословите, – сказал Потемкин, входя к ожидавшим его пастырям.

– Пусть бог единый...

– Так. Теперь скажите мне, святой отец, штурмовать мне Бендерскую крепость или нет? Аккерман брать или нет? Спустить флотилию из Черного моря в устье Дуная? Начать штурм Измаила или нет?

Митрополит Амвросий обожал своего горячего главнокомандующего. За годы войны он привык ко всем его капризам, но такое начало его совершенно огорошило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю