355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ион Друцэ » Белая церковь » Текст книги (страница 16)
Белая церковь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:25

Текст книги "Белая церковь"


Автор книги: Ион Друцэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

– О чем закручинились, ваша светлость?

– Не взыщите, князь. Грусть какая-то временами накатывает, ну прямо туча черная. Даже вот мыслю – не бросить ли все это к черту и податься в монахи?

– А что, – сказал Репнин, – тоже недурное дело. При вашей умелости и везучести сегодня, глядишь, иеромонах, завтра – архимандрит, а там и до Белого клобука недалеко. Будете благословлять нас обеими руками на ратные подвиги, а мы будем целовать у вас правую.

– Нет, – сказал Потемкин, – я хотел бы уйти в монастырь не для того, чтобы подниматься вверх, а для того, чтобы вниз сойти.

– Для чего вниз-то?

– Чтобы исполнить извечный христианский долг – вернуть земле то, что было в нас земного, и небесам отдать то, что было в нас небесного.

– Ну, до этого библейского раздела, ваша светлость, вам еще жить да жить! Вы просто измаялись, устали с дороги и, как все люди, крупные не только духом, но и телом, плохо переносите жаркий южный климат. Мы здесь вот спасаемся охотой на уток. Садимся в лодки, заплываем в камыши и сидим в прохладе. Выстрелил, сам же поплыл за добычей, а там, посвежевший, опять сидишь в лодке с ружьем и караулишь небо...

Для того чтобы сподручнее было руководить мирными переговорами, светлейший переехал на некоторое время в Галац. Поскольку пребывал он по-прежнему в подавленном настроении, решено было устроить охоту на уток. Тишина, мягкий шелест камыша на рассвете, взлет перепуганных уток под острым углом, мгновение выстрела, всплеск падающей в реку дичи, и опять тишина, покой, долгий шелест камыша... Два дня охоты как будто восстановили силы светлейшего, но они же приблизили его кончину, ибо там, в дунайских плавнях, возобновились приступы знаменитой молдавской лихорадки, которой светлейший страдал уже давно.

Лихорадка эта трепала через день. Сутки трясла так, что зуб на зуб не попадал, сутки давала передохнуть. Когда трясла, на больного клали меховые шубы, он задыхался под ними и все кричал, что мочи нету, холодно. На следующий день больной, весь измочаленный, лежал, обливаясь потом, вспоминал кошмары прошедшего дня, но не успевал он толком дух перевести, как снова накатывала трясучка.

Помимо всего прочего, светлейший был еще и чрезвычайно мнителен, и его мнительность получила новую пищу в Галацах. В начале августа скончался от полученных ран брат великой княгини принц Вюртембергский. Светлейший присутствовал на заупокойной в местном соборе, но, будучи сильно ослабевшим от лихорадки, не достояв службу, вышел. По какому-то недоразумению вместо кареты были поданы похоронные дроги, и светлейший по рассеянности сел в них. Он долго сидел и удивлялся, отчего не едут. В конце концов недоразумение обнаружилось. Потемкин пересел в свою карету, но скрипучие похоронные дроги продолжали его преследовать и мерещились во все дни лихорадок.

Прошедшие накануне его приезда в окрестностях Галаца бои делали жизнь в городе невыносимой. "Место сие, – писал Потемкин Репнину из Галаца, наполненное трупами человеческими и животных, более походит на кладбище, нежели на обиталище живых. Недуг меня замучил совершенно, и я теперь в крайней слабости".

Ввиду болезни главнокомандующего была достигнута договоренность перевести переговоры из Галаца в Яссы. Лихорадка, однако, усиливалась. Теперь она давала больному передохнуть только после двух дней на третий. Перебравшись во дворец, светлейший все равно был не в состоянии заниматься делами, пришлось переехать в имение своего друга Маврокордато под Яссами. Пыльное, сухое, жаркое лето медленно перерастало в такую же пыльную, сухую, жаркую осень, и это было для страдающих малярией невыносимо.

Императрица была крайне встревожена сообщением о тяжелой болезни Потемкина. Чувствуя за собой некоторую вину, она писала ему что ни день, а то и по два письма в день. Светлейший плакал над ее посланиями, но отвечать собственноручно был уже не в силах. Государыню совершенно не устраивали письма под диктовку, и она начала спешно искать себе надежного человека, которого следовало бы немедленно отправить на юг. Этот надежный человек должен был все время находиться при светлейшем и сообщать государыне каждый день самым подробным образом о его самочувствии. В конце концов выбор пал на Александру Васильевну Браницкую, одну из племянниц светлейшего. Поскольку Александра Васильевна, выйдя замуж, проживала в Киеве, императрица попросила ее немедленно бросить все и выехать на юг к тяжело больному дяде.

Надо сказать, что из четырех или даже пяти племянниц-красавиц, обогащенных Потемкиным сверх всякой меры, одна Александра Васильевна, выданная замуж за богатого польского магната Франциска Браницкого, сохранила чувство искренней привязанности к своему могущественному дяде и, получив письмо государыни, немедленно отправилась в Яссы.

Увы, приехала она слишком поздно, потому что жизнь покидала Григория Александровича. Трое врачей – Тиан, Массо и штаб-лекарь Санковский сбивались с ног, но все впустую. Против молдавской лихорадки, как, впрочем, и против любой другой, существовало тогда, да и теперь существует, только одно действенное средство – хинин. Избалованный и пресыщенный организм светлейшего яростно противился этому лекарству. Уж с чем только врачи его не мешали, чем они его не сдабривали, все было напрасно. Как только до утробы фельдмаршала добиралась горечь хинина, тут же начиналась рвота, и кризис не проходил, пока организм полностью не освобождался от этого снадобья. После приступов рвоты князь лежал неподвижный, казалось, даже бездыханный, и нужно было долго дожидаться, пока в конце концов обнаружится пульс.

Эти три недели, проведенные светлейшим под Яссами, были, может быть, самыми тяжелыми в его жизни. Огромный, беспомощный, опустошенный, он лежал целыми днями неподвижно, ни во что больше не вникая, и единственное, что все еще его занимало, был черниговский колокол. Он все прикидывал, на какую бы из ясских колоколен его пристроить, но колокола все не было, и вот он опять вызывает Боура, которому было поручено следить за передвижением платформы.

– Ну где же он...

Доклады Боура, как правило, бывали оптимистичными, обстоятельными, но, выслушав его, фельдмаршал вздыхал:

– И все-таки долго. Слишком долго они его везут.

В конце сентября светлейшего, по его просьбе, перевезли в город. Его попытка вернуться, хотя бы частично, к делам ни к чему не привела. Он был настолько слаб физически, что не смог даже поставить свою подпись под наградными листами особо отличившихся при взятии Анапы. Эта невозможность овладеть гусиным пером вогнала князя в панический страх пред близкой кончиной. Попросил принести из молельни любимую икону, голубого благословляющего Христа, подаренного государыней при его назначении наместником Новороссийского края. Он считал эту икону чудотворной. Но, увы, человек слаб, а чувство признательности – ноша нелегкая. Тяжелые дни проходили, и голубого Христа снова отправляли в молельню к прочим иконам до наступления следующих тяжелых времен, когда без него было не обойтись.

Теперь, лежа на кожаном диване, беспомощный и одинокий, светлейший подолгу размышлял. В самом деле, думал он, сколько народов, во скольких поколениях падали ниц пред спасителем, взывая о помощи. Выбравшись из беды, они забывали о нем до следующих тяжелых времен. А он не помнил зла, и снова ждал их, когда они придут с молитвами, и снова помогал им, и в этом, пожалуй, он был не столько сыном земли, сколько сыном небес.

В те долгие ночи страданий светлейший сочинил двенадцать канонов, посвященных спасителю, которые в суматохе, связанной с его кончиной, затерялись. Попов, записавший их под диктовку, хотя и был сыном казанского священника, оказался не в состоянии запомнить и восстановить их.

В начале октября, в полдень, светлейший вдруг представил себя в том же дворце лежащим в гробу, и это невесть откуда взявшееся видение привело его в неистовство. Умереть в этом пыльном городишке, в котором и дышать-то нечем? Да как он раньше не понял, что ему тут не короноваться, а испустить дух суждено, а если это так, почему он его не покинет сей же час?

Был срочно вызван Боур.

– Я не хочу умирать в Яссах, – сказал ему Григорий Александрович. – Я вывезу свой гроб отсюда, повезу его в свой любимый, своими руками построенный Николаев. Вели вынести меня немедля!

– Но, ваша светлость, даже экипажи еще не готовы...

– Пусть готовят, пока будут спускать меня по лестнице...

Выехали через несколько часов в безумной спешке и суматохе. Для Потемкина идеально было бы вообще никогда не вылезать из экипажа. У него была страсть к путешествиям. Часто зимой в Петербурге, когда изводила бессонница, он катался два-три раза из столицы в Царское Село и обратно и все гонял лошадей, гонял, пока благостный дар отдохновения не снисходил на беспокойного седока. Кто знает, думал светлейший, может, и на этот раз, пока доедем до Николаева, в пути меня сморит хороший, крепкий сон...

Увы, после двухмесячной лихорадки в нем вымерло и ощущение дорожного уюта. Не успели отъехать от Ясс, как верст через пятнадцать ему опять стало плохо. Лихорадка так трясла, что, казалось, вот-вот выбросит из кареты. Переехав Прут, остановились и стали совещаться. Неподалеку от дороги стоял домик. Просто так, в поле, на обочине дороги, стоял небольшой, опрятный снаружи молдавский домик. Был он совершенно пуст. Жители, видимо, еще не вернулись из своих странствий. А может, погибли или ушли, как и многие другие, просить милостыню. Быстро прибрались в доме, подмели, занесли кожаные подушки. В самой большой и просторной комнате устроили светлейшего. С наступлением темноты лихорадка как будто отпустила. Докторам даже показалось, что князь заснул, и, измотанные долгими бессонными ночами, его помощники свалились как убитые.

Часа через два, однако, светлейший проснулся. Было душно. Попросил открыть окна, но все его окружение спало мертвым сном. Тогда он поднялся сам, чтобы отворить их. Оказалось, что открыть их невозможно. В той давней Молдавии бедный люд, которому не на что было купить дорогое тогда оконное стекло, заменял его мутноватой пленкой, представлявшей собой не что иное, как высушенный мочевой пузырь крупного рогатого скота.

Задыхаясь от духоты, ступая через свое спящее окружение, князь кулаками протыкал те пузыри насквозь. Свежий воздух, однако, по-прежнему не поступал, и тогда он вышел на улицу. То, что и на улице стояла такая же духота, его совершенно добило. Он вдруг начал искать, к чему бы прислониться, потому что не было сил даже на ногах стоять, и в это время какая-то тень отделилась от стоявших неподалеку экипажей.

– Прикажите, ваше сиятельство! – сказала тень хриплым старческим голосом.

Потемкин узнал отчаянного старого казака по прозвищу Кресало. Наслышавшись от Головатого о его подвигах, он пожелал иметь его в своем конвое, и теперь, едва держась на ногах, обрадовался ему. Хоть и был Кресало старый, какая-то неуемная, неистребимая сила обитала в нем, а Потемкину, как никогда, этой силы-то как раз и не хватало.

Опершись о его костлявое плечо, отдохнул немного. Тяжелая пыльная духота не давала вздохнуть полной грудью. Ни малейшего дуновения ветерка. Огромное звездное небо низко висело над тающими в ночи очертаниями холмов, и только где-то там, вдали, на склоне какого-то дальнего холмика, таинственный огонек то мигнет, то уйдет надолго в душную бездну ночи, то опять мигнет.

– Вот туда, – сказал Потемкин старику Кресало, – туда, и непременно, сей же час вези меня туда!!!

А был тот огонек обыкновенным пастушьим костром, и ничего таинственного в нем не было. Как известно, у степных пастухов хвороста мало, и, чтобы скоротать ночь, они подкидывают в огонь овечьи орешки. Огонь при этом не столько горит, сколько тлеет. Когда он совсем уже на последнем издыхании, пастухи кинут две-три хворостинки, пламя вспыхнет, на миг озарив окрестности, и костер опять начинает тлеть.

У замеченного Потемкиным костра сидело двое пастухов – старик и его молодой помощник. Старику не спалось, и он призадумался той тяжелой, сладко-печальной думою, при которой молдаванин сливается со своим горем, и так ему от этого единения хорошо, что ничего другого в жизни не надо. Молодой, напротив, был еще колон сил и каких-то смутных замыслов. Он все к чему-то прислушивался, куда-то собирался, и вообще на месте ему не сиделось.

– Ты, дед, сразу скажи – даешь взаймы деньгу или нет?

Старик скинул с себя на минутку сладкую дремоту, чтобы улыбнуться молодому помощнику.

– Несуразный ты парень! Деньга, которую я вчера нашел на обочине дороги, ее и деньгой-то по-настоящему назвать нельзя. По-русски она зовется пятак, то есть пять копеек. Вся ценность ее в том, что она круглая и ветром ее не унесет.

Молодого пастуха эти никчемные рассуждения только выводили из себя.

– Ты не рассказывай мне, что такое пятак, это я и без тебя знаю. Ты одолжи мне его, так чтобы эта деньга в моем поясе лежала, а уж как и на что я ее истрачу – не твоя забота.

Старик вздохнул. Расстаться с деньгой ему не хотелось, а дать себя втянуть в длинный спор по пустячному поводу – значило растерять ту сладко-печальную дремоту, которой он так дорожил.

– Ну положим, что это хорошая, славная деньга. И куда ты теперь среди ночи кинешься на нее курево покупать?

– И это тоже не твоя забота, – сказал молодой. – Если у меня будут деньги, я как-нибудь курево себе раздобуду. Вон тракт в двух шагах. Вдруг проедет почта! Да у тех кучеров почти завсегда можно куревом разжиться!

– Какая там почта в военное время! Раз в неделю покажется и то несется как очумелая, моля бога, чтобы пронесло.

– Слушай, дед, а может, ты все это по скупости своей?..

Старику стало невмоготу. Покопавшись в карманах, он достал свой пятак. Молодой, заполучив его, тут же упрятал в кожаный пояс, так называемый кимир, и пришел в такое волнение, что весь превратился в слух, готовый в любую секунду сорваться с места.

– Смотрю я на тебя – смурной ты малый, – сказал старик.

– Тсс!

– Что, таки едут?

Молодой стоял неподвижно, как изваяние, просеивая нескончаемую ночную тишину в поисках хоть чего-нибудь похожего на конский топот или дребезжание колес, но тишина была величественная, непочатая, первозданная.

– Бросил бы ты эту маету, – посоветовал дружески старик. – Нам, пастухам, нельзя всяким слабостям поддаваться. На нас живые божьи твари. Другой раз кончится у тебя табак, а кругом одни пустые холмы, и что ты будешь делать? Бросишь овечек и пойдешь курево искать? Да когда ты вернешься, одни копыта останутся от твоей отары!

– Я бы бросил, – вздохнул молодой, – да что толку, когда уже затянулся и дым в себя пустил.

– Что, с одной затяжки пошло?

– С одной затяжки.

Они еще поговорили о разных пороках и страстях, караулящих бедное человеческое существо, о том, как и при каких обстоятельствах эти пороки пристают к человеку, от каких можно еще избавиться, а какие, считай, уже до гроба, но чу...

– Что, таки едут?

Молодой разочарованно вздохнул.

– Главное, я уже деньгу взял в зубы, чтобы бежать на тракт...

– Смотри, не надумай сдачу просить, – сказал старик, – а то совсем опозоришься.

– Ты вот, дед, смеешься, а если попадется курящий человек, он сразу поймет мою тоску. Случается даже, что курящий курящему просто за так дает покурить. Если хочешь знать, я этот пятак больше для храбрости у тебя выпросил...

– Ничего, потерпи немного. Вот, даст бог, заключат мир, отведем овец на зимовку, отпущу тебя в Яссы. Там у греков запасешься куревом на целый год.

– Думаешь, заключат мир?

– А непременно. Когда две державы никак не могут одолеть друг друга, тогда что остается? Мир. А будет мир, заживем и мы потихоньку.

– Думаете, дадут?

– Дадут, – сказал старик уверенно. – Для новых войн нужны солдаты, а чтобы бабы нарожали новую армию, нужно дать небольшое послабление народу. И пока бабы будут нянчить малышню, можно будет и самим чуток пожить.

Молодой хотел было что-то возразить, но вдруг сорвался с места и пулей кинулся по склону холма к проходящему в низине тракту. Со стороны Прута неслось несколько экипажей в сопровождении конвоя. Достав свою деньгу, пастух стал посреди тракта, готовый скорее погибнуть, чем сойти с нею.

Лошади переднего экипажа шарахнулись в сторону, чуть не опрокинув карету. Поддавшись, тревоге, остановился весь поезд. Старый казак Кресало, обнажив саблю, выехал галопом в голову поезда, чтобы выяснить, в чем дело.

– Ну, что там такое? – спросил раздраженно генерал Голицын, сопровождавший светлейшего в этой поездке.

– Глупость какая-то, ваше благородие, – ответил разочарованно казак. Пастух просит покурить.

Выбравшись из своей кареты, генерал подошел к экипажу, в котором ехал светлейший.

– Поедем дальше или отдохнем немного, ваша светлость?

– Странно, – сказал Потемкин. – Очень странно. Не случилось ли чего с ним в дороге?

– Да что с такой громадой может случиться?

– Ну, опрокинуть могут по неосторожности или, переправляя через водные преграды...

– Какие там водные преграды! – возразил Боур. – Через Днепр он переправлен давно, ну а что касается Днестра, то еще вчера, когда вы распорядились ехать в Николаев, мы послали курьера, чтобы и черниговский колокол направили туда.

– Поздно, – сказал, подумав, светлейший. – Теперь уж поздно. К тому же он умолк. Я его больше не слышу, а если он для меня свое отзвонил, зачем с ним возиться? Пускай возвращают обратно в Чернигов. И непременно, сию минуту отправить курьера.

Приподнявшись, он ждал, пока подадут нужные распоряжения, потом долго слушал, как утихает в ночи топот одинокого всадника.

– Да и нам ехать дальше незачем, – заявил оп вдруг. – Выньте меня из коляски. Я как-никак воин и хочу подобно воину принять смерть в поле.

Вынесли из кареты кожаные подушки, разложили неподалеку от дороги, на склоне холма, застелили ковриком. С трудом вынесли на руках огромное, холодное, почти безжизненное тело князя. Врачи попытались прощупать пульс, но он попросил оставить его в покое. Правда, племянница притащила из кареты пузырек одеколона, предложив князю еще раз попытаться самому вылечить себя. От всех болезней князь лечил себя одинаково – на макушку, прямо на взлохмаченную шевелюру, выливался флакон одеколона, который он сам же растирал по голове огромной лапой. Всю жизнь это средство помогало, но, увы, на этот раз...

Улегся, дав себя укутать одеялом. Некоторое время спустя спросил племянницу:

– Что тут рядом? Шумно кто-то вздыхает.

– Отара. Овечки вздыхают во сне.

– Костер у них там, что ли? Дымком тянет.

– Пастухи коротают ночь.

– А что, – спросил князь после долгой паузы, – тому пастуху, который нас остановил, дали покурить?

Стали выяснять. Оказалось – не дали. Подозвали молодого пастуха, и старый казак насыпал ему из кисета немного табаку. Потемкин следил, как пастух неумело закуривает, потом попросил повернуть его на спину. Какое-то время лежал молча, укачанный огромным ночным небом.

– Саш, а Саш... – позвал он тихо племянницу.

– Что?

– Видишь вон ту маленькую звездочку?

– Вижу.

– Это моя любимая звезда. Всю жизнь она меня манила, всю жизнь она была ко мне благосклонна, и кто бы мог подумать, что в самый-самый зенит...

– Что ты, дядюшка? Еще как она нам будет светить, еще как мы заживем!

Глаз светлейшего наполнился печалью.

– Поди принеси мне голубого Христа.

Племянница ушла к каретам, и, пока она там копалась, светлейший принялся разглядывать низкорослую, сутулую фигуру старого казака, стоявшего с ружьем у его ног. Было что-то бесконечно горькое и одинокое в его тяжелой думе.

– Поди сюда, солдат.

Казак вздрогнул, точно его застали бог весть за каким проступком, и, вытянувшись по форме, замер.

– Ты, солдат, прости меня, – с трудом проговорил фельдмаршал.

Кресало сухо глотнул, посмотрел куда-то в поле, затем молвил тихо:

– Не судья я вам, ваше сиятельство. Если что и было промеж нами, пусть бог простит.

– Я часто бывал излишне суров с тобой, солдат...

– Так ведь служба – это не дружба...

– Гонял тебя по всем дорогам...

– На войне без этого не обходится...

– Излишне часто заставлял кровь проливать...

– Мы за бога, за веру нашу стояли, и тут уж, как говорится, потери не в счет.

Князь облегченно вздохнул, точно свершил самое трудное из всего того, что ему предстояло.

– По дому небось соскучился?

– А и то сказать, ваше сиятельство. Пора поля засевать.

– Ну и с богом, – как-то неопределенно, ни к кому особенно не обращаясь, выговорил наконец светлейший.

Тем временем вернулась Браницкая с иконой. Потемкин целовал голубого Христа, плакал, опять целовал, после чего утих, прижав его к груди. Казалось, засыпает, но вдруг он отчего-то вздрогнул несколько раз. Графиня Браницкая, кутаясь в теплую шаль, подумала про себя, что это хворь из него так выходит, но старый казак, дежуривший у ног князя, перекрестился и сказал:

– Отходит, слава богу...

– То есть как отходит?

– Ну, помирает то есть.

– Да ты что, глупая твоя голова, как можно!!!

Бросившись к светлейшему, она принялась его обнимать, целовать, затем, положив себе на колено его громадную голову, принялась дышать ему в рот, чтобы вернуть к жизни, и при этом истерически кричала:

– Нет, этого быть не может, мы этого не должны допустить!

– Оттяните ее от покойника, – сказал спокойным голосом казак. – Бабы, они при смертях бедовые...

Конвойные стояли, не смея притронуться к графине, и тогда молодой Голицын, подняв ее на руки, понес к каретам. Браницкая вопила, вырывалась у него из рук, но Голицын был крепким, мускулистым, и его решимость подействовала на нее отрезвляюще. Через несколько минут, окончательно придя в себя, она сама вернулась к покойнику и, сев чуть поодаль, тихо, по-бабьи завыла.

Светлейший лежал, запрокинув голову, и своим единственным, теперь тоже незрячим оком все еще вглядывался в бесконечность звездного неба. Кресало, волею обстоятельств ставший свидетелем нелегкого прощания тела с духом, подошел к покойнику, положил его голову на подушку, сказав при этом:

– Нужна монета, чтобы глаз прикрыть, пока веко не остыло.

Они выехали из Ясс в такой поспешности, что трудно поверить, но ни у кого не оказалось при себе золотой монеты. Стали искать хотя бы серебро или медь – ничего, ни копейки ни у кого. И тогда молодой пастух, подойдя, протянул свою деньгу. Казак взял ее, прикрыл начавшее уже остывать веко, и скромный пятак, потерянный кем-то на обочине дороги и найденный молдавскими пастухами, лег на единственный глаз богатейшего и могущественнейшего из сильных мира сего.

Время шло, потрясенное случившимся, окружение князя пребывало в глубоком оцепенении, и единственным, сохранившим в эти минуты присутствие духа, был все тот же казак по прозвищу Кресало. Встав во фрунт у ног фельдмаршала, подождав, пока к нему пристроится остальной конвой, скомандовал:

– Честь!

Генерал Голицын обнажил шпагу, солдаты зарядили ружья, и два десятка выстрелов раскололи прохладное предутреннее небо. После чего казак скомандовал:

– Молитву!

Никого из духовенства не было, и Сарти, бесконечно любивший светлейшего, решил, что это его обязанность. Опустившись на одно колено и поцеловав икону спасителя, он театрально вознес руки к небу и принялся декламировать:

– О всевышний, всемилостивейший, прими душу нашего главнокомандующего, фельдмаршала, светлейшего князя Тавриды, графа священной Римской империи, гетмана Великой Булавы...

– Не надо так красиво, ваше благородие, – прервал его казак, – Сколько тут ни нагружай, все равно на тот свет приходим без чинов и наград. Перед богом все рядовые.

Сконфуженный Сарти поднялся и отошел. Старый казак, заняв его место, сложил на груди руки и обыденным голосом простого человека, свершающего свою ежедневную молитву, произнес:

– Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя...

Князь лежал неподвижно и, казалось, внимательно слушал молитву старого казака. Дух отмаялся, страдания улеглись, и лик осенился покоем христианина, исполнившего свой долг до конца.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Дань вечности

Паши и сей – и будешь правым.

Народное

...красота почти равноценна добру и

правде.

Ренан

А Днестр по-прежнему катит свои тяжелые холодные волны, точно мир еще не был отмечен тайной рождения и по нему не гуляла старуха с косой; точно дух наш не познал еще безбрежности слова, и рука не постигла радости деяния; точно мы еще не отправлялись за истиной вечной и не возвращались в который раз с пустыми руками.

Да и то сказать – что для древней реки, век которой исчисляется тысячелетиями, наши маленькие земные дела!

Днестр ты мой, Днестринушка,

Священная вода!

На берегу высоком

Цветы да лебеда...

Голубой пояс живительной влаги, величественно огибая древние холмы, движется как будто с нами, как будто и без нас, ибо, если вдуматься, чего только не видали эти волны, кого только не встречали и не провожали эти берега! В ущельях этих тяжелых громад прятались геты и сарматы. В водах этой холодной реки тонуло чудовищное племя гуннов. На этом высоком берегу порабощенные дакийцы, пав ниц перед своими завоевателями, просили пощады для своих кровинок, но Рим был непреклонен в своей решимости истребить мужское население этой воинственной державы, и вот легионеры отрывают малышей от материнской груди и сбрасывают с высокой кручи в реку.

Впрочем, все в мире относительно. Относительной была и победа римского императора Траяна над вождем гето-даков Децебалом, ибо вместе с римскими легионерами под теми же шлемами и на тех же конях шел в наступление на мир язычников мир христианства. Это христиане углубили пещеры, чтобы, спрятавшись от чужого глаза, творить в темноте и одиночестве молитву тому одинокому назаретянину, которому со временем поклонятся последние правители Рима.

Что есть истинная ценность и что есть ценность относительная, что есть вечное и что есть тлен? Увы, над этим вопросом человечество не уставало биться на протяжении своей истории, а дни шли, проходили столетия, солнце по-прежнему всходило и заходило, и с утра до вечера лежащие на берегу Днестра доисторические животные из мела и ракушечника думали свою вечную думу, лениво грея на солнце свои бока. Есть какая-то тайна в их угрюмой задумчивости, чем-то они завораживают глаз, какое-то чутье подсказывает, что там, в глубинах этих громад, куда не проникает луч солнца, бродит белая вечность, и сами эти громады покоятся, должно быть, на белой вечности, ибо не может вечное не на вечном стоять.

Днестр ты мой, Днестринушка,

Священная вода!

А и правда, думала Екатерина, воистину священная. Проживешь век рядом с этой рекой, и, хотя ты идешь своей дорогой, а река своей, она твою судьбу держит на примете и в тяжелую минуту непременно бросится на помощь. Ну кто, скажите, смог бы, кроме Днестра, такую уйму леса перетащить из-под Могилева до самой деревни, причем так ладно подогнать плоты, что вот ты достаешь из воды бревно, и тут же тропка, по которой его надо тащить наверх.

Не успели и половины перетащить, как начали строить. Околинским мужикам не терпелось испытать свою судьбу, а может, они просто не знали, что их ждет, ибо созидание – дело не столько рук, сколько духа человеческого. И поди попробуй, когда все помешаны на разрушениях, когда разрушениями клянутся и разрушениями бредят, остановить себя и начать подгонять бревно к бревну. Попробуй, когда круглый год вокруг пылают деревни, убедить себя, что созданный тобою кров будет стоять вечно, и ни огню, ни воде он неподвластен. Найди в себе силу поверить, что вначале было слово, и для того слова ты строишь храм, и это в то время, когда все вокруг тебя вопят, что вначале была сила, и потом тоже была сила, и всегда, всюду, во веки веков пребудет одна сила...

Ничего удивительного в том, что, не успев толком начать, тут же выдохлись. Стук топоров доносился все реже, тише, глуше. Работа топором дело тяжелое, на мамалыге и постном супе много не наработаешь. День работника начинается с кормежки, эта истина стара как мир, а что кинуть в тот проклятый чугунок, когда четыре года шла война? И в этот трудный час кто бы, вы думали, пришел Екатерине на помощь? Да тот же Днестр. Собрав ребятишек со всей округи, Екатерина побродила с ними по своим заветным уголкам, набрала два ведра ракушек, и с тех пор не проходило дня, чтобы детвора чего-нибудь не натаскала строителям храма.

По вечерам, преодолевая усталость, плотники шли к тем же водам Днестра. Скинув с себя пыльные лохмотья, войдут в воду такими клячами, что отворачивается пристыженный глаз, а через полчаса выходят из воды такими гогочущими молодцами, что все село выбегает им навстречу. И такие выдавались славные вечера в Околине, и так добрела и искрилась речь смешинками на каждой завалинке, у каждой калитки, возле каждого колодца, точно вместе с этими вытащенными из воды бревнами сам смысл жития выбрался на берег после долгих скитаний.

Один только отец Иоан не спешил по вечерам возвращаться. Выкупавшись, он садился на старую, дырявую, перевернутую вверх дном лодку и долго смотрел туда, на запад, где остались родные Карпаты, и Трансильвания, и отчий дом... Должно быть, сама эта река, несущая в себе чистоту и прохладу Карпатских гор, казалась ему приветом той далекой малой родины.

"Опять начинает тосковать... Господи, что я с ним буду делать? Чуть что – и уже начинает тосковать..."

Быстро потушив огонь в печке, накрыв сготовленный ужин, Екатерина надевала чистый платочек и спешила к одиноко стоявшей на берегу старой лодке. Как она его любила, как жалела, когда бежала по вечерам к той старой лодке! Завидев его еще издали, она все шла и сокрушалась, потому что, господи, как он исхудал! Низко, печально опустилась еще недавно такая бедовая, такая рыжая голова! Да и что удивительного! Легко было спросить тем летним утром – где там наши дети? А попробуй взвали на себя заботу о них, раздобудь муку для двух мамалыг в день, одну утром, другую вечером, причем отнюдь не маленьких, потому что их шестеро, не считая Ружки, которая тоже сидит вот поодаль, не спускает с тебя глаз, и детская душа нет-нет да и встревожится – достанется ли что Ружке?

Жить в низине и строить наверху – морока, хуже которой не придумаешь. За день намотаешься так, что уж какой там из тебя работник. Что делать? Из остатков старого храма отец Иоан довольно быстро соорудил там же, наверху, рядом со стройкой, домик о двух комнатах. Едва перекрыл, едва поставил окошки и навесил двери, как Екатерина тут же перетащила семью наверх. В одной комнате живут, другую Екатерина штукатурит. Не успела та обсохнуть, переселились и уже в той штукатурят. Глина тут, глина там. На лице, на столе, на постели – всюду глина, шагу ступить невозможно без сырой глины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю