Текст книги "Белая церковь"
Автор книги: Ион Друцэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
– Святой отец, – начал он медленно, издалека, ибо дело это было деликатное. – Раз уж тебя бог тут над нами поселил, ты небось многое про нас знаешь. Тебе, конечно же, известно, что у нас большое горе. Может, ты даже видел, как нас обокрали. Теперь вот еще и опозорили, и втягивают в такое дохлое дело, из которого, может, и не вылезем. Потому вот вынуждены, так сказать, святой клятвой...
– А, не смешите меня! – сказал монах, вернув кувшин, из которого выпил всего несколько глотков. – Для угона какой-то клячи им еще и клятва нужна!
– Это не кляча, – заявил обиженно старший. – На этом жеребце ездил сам Айдозла-паша.
– Да хоть бы и сам султан на нем гарцевал! Лошадь есть лошадь. С каких это пор трое рослых мужиков перед тем, как лошадь угнать, должны себя священной клятвой связывать!
Старший из братьев почесал затылок. Замечание о ненужности клятвы задевало его авторитет.
– Без клятвы на это дело идти нельзя – оно может стоить человеческой жизни.
– Тогда не ходите.
– А не ходить тоже не можем – вот в чем штука. Тайку нужно наказать. Это нам поручили конокрады со всего правого берега Днестра, но, кроме того, есть у нас и свои с ним счеты.
– Чем он насолил конокрадам?
– Видите ли, отец, у каждого есть свой огород, своя коммерция. Мы промышляем лошадьми. Он сливовой водкой. Мы ему торговлю не портим, но и он за это не должен в наши дела свой нос совать. А он, хоть и держится в стороне, как только увидел в Измаиле жеребца, от которого Суворов отказался и на которого солдаты бросали жребий, хвать и сцапал его. И приводит, сука, домой, прячет под семью замками, тем самым как бы оскорбляя и нас, и нашу профессию...
– Ну это обиды конокрадов. А у вас какие счеты с ним?
– Он антихрист. У него за душой ничего святого.
– Все мы в грехах, и смуту наших душ знает один господь.
– Нет, отец, ты ни себя, ни нас с ним не сравнивай. Послушай сначала, что это за человек. Он русский лазутчик. Он не раз ходил туда к ним, в Полтаву, он на этом состояние нажил.
– Если, помогая своему народу избавиться от иноземного ига, ему приходилось идти по пустынным землям к другой православной державе, то это никак нельзя назвать худым словом.
– Вы погодите, не спешите, отец. Что же он делает, когда та держава идет к нам на помощь? Садится на коня и берет меч в руки? Нет, квасит сливу в бочках и гонит крепкое мутное пойло.
– Ну, не все рождены для ратных подвигов.
– И опять же не спешите. Увиваясь вокруг воюющей армии со своей сливовицей, этот Тайка каким-то образом вынюхал от пьяных солдат, что победы так или иначе не будет. Русские вернутся к себе, мы опять попадем под турецкий полумесяц. Что и говорить, для нас, связавших себя с русской армией, участвовавших в войне против турок, наступают тяжелые времена. Тайка меч в руки не брал, ему ничего такого не грозит, но у него другая забота: как бы сберечь накопленное богатство. А накопил он за эту войну немало. И когда Суворов отказался от коня, и солдаты бросили жребий, он вдруг сообразил, что пашский жеребец может его спасти. Выдержать его в конюшне до прихода турок и выйти к ним навстречу в знак покорности и миролюбия. Выйти с этим красавцем навстречу нашим мучителям!
– Я понимаю ваше возмущение, – сказал после долгого раздумья рыжий монах. – Я, может, и сам в какой-то мере его разделяю, но, братья мои! Разве эти дела так делаются?
– А как? Научите. Помогите, и мы для вас все, что захотите, сделаем.
– Новую келью в этой скале выдолбим! – заявил младший. – А хотите, целый монастырь построим! Нас тут много, вы не думайте!
– А что вы хотите с тем жеребцом сделать, после того как угоним?
Лицо старшего посветлело – кажется, дело идет на лад.
– Что хотите, то и сделаем. Хотите – вам подарим.
– Вот что, – сказал наконец послушник, – я пойду с вами на это дело, но только при одном условии: угоним жеребца, переправим через Днестр и выпустим на волю.
Старший из братьев посмотрел на него осоловело, точно кто-то обухом ударил его по голове.
– Как выпустим?
– Что значит – выпустим?
– Да для чего его выпускать-то?!
– Нет, – с явным огорчением сказал старший, – мы на это идти не можем. Скажут про нас, что мы губошлепы. Нас и так вон у Марицы засмеяли.
– Ну, – более примирительно сказал послушник, – в таком случае давайте вернем его солдатам, бравшим Измаил. В сущности, это их лошадь.
Старшему из братьев эта мысль показалась более или менее приемлемой, хотя, с другой стороны...
– Где они теперь, те суворовские войска!
– Ну, необязательно, чтобы суворовским – любым войскам, подчиненным русской императрице. Разве тут поблизости нету москалей?
– Да стоит тут одна рота под Могилевом, – сказал не без иронии старший. – Обтесывают бревна, готовят переправу на случай мира.
– Вот давайте им и подарим жеребца.
– Что, просто так взять и отдать? Такого коня?!
– Ну, если вам не хочется просто так отдать, садитесь с ними в карты играть. Я слышал, обыграть их невозможно.
– Да что это будет за игра! Курам на смех. Ну мы поставим на жеребца, а они на что поставят? Это же бедные строители, у них, кроме топоров и щепок, ничего за душой.
– Сваи еще есть, – съехидничал младший. – Сиротки-коротышки.
– Что значит – сиротки-коротышки?
– Видите ли, отец, – рассудительно заговорил старший, чтобы как-то смягчить легкомысленное впечатление, оставшееся от ехидства младшего брата, – они хоть и строители, но строить небольшие мастаки. Всю зиму валили дуб, готовили опоры под будущий мост, а весной Днестр возьми да подыми свои воды аршина на два, так что те опоры оказались негодными. И опять валят лес, готовят сваи подлиннее.
– А коротышки куда подевались? – спросил послушник.
– Да лежат там навалом. По бедности своей они, говорят, хотели их загнать, искали покупателей, да не нашли.
– А согласились бы они, – спросил послушник, – взамен жеребца отдать их нам?
– Да они бы нас расцеловали за такой торг, только зачем нам они?
– Перевезем и построим церковь для Околины.
– Гм! Да ведь на один перевоз этого леса нужна тысяча пар лошадей! А народу сколько нужно!
– Зачем нам лошади, зачем нам люди! Сплавим лес по воде, и дело с концом. Мы ведь живем ниже по течению.
– Ты разве умеешь править плотами?
– Умею.
Братья Крунту, сидя у потухающего костра, многозначительно переглянулись. Скажи на милость, и плотами умеет править. Переговоры вступали в деликатную фазу.
– Строить церковь будет кто?
– Мы вот вчетвером и построим.
– Ты что же, и плотничать умеешь?
– Что тут мудреного! Я родом из Трансильвании, а там у нас говорят, что топором так же просто орудовать, как и ложкой.
Старший рассмеялся.
– Нет, – сказал он, – мы степные. Мы одной ложкой.
– А интересно бы попробовать, – размечтался младший.
Средний из братьев, наиболее коварный, спросил:
– Слушай, отец, а ты не будешь требовать, чтобы мы потом в той церкви еще и молились?
– Разве вы не молитесь?
– Мы, конечно, молимся, но изредка. Когда охота или когда совсем уж прижмет. А чтобы так, день за днем, да еще по праздникам бегать на службу это мы не любим. Не мужское это дело. К тому же за эту войну в каких только храмах мы, не побывали, но что-то не похоже, чтобы хотя бы в одном из них пребывал господь.
– Кто вам сказал, что в храме пребывает господь?
– Для чего же тогда храмы строят?
– Для людей.
– А бог в таком случае где?
– Он внутри человека. Внутри тебя. И внутри его. И внутри меня. Человек сам по себе есть храм, сотворенный богом, и это единственный храм, в котором пребывает господь.
– Зачем же тогда церкви строить?
– Видите ли, – сказал, послушник, – жизнь трудна, суетлива, и в мелких заботах человек часто теряет бога в себе. Противостоять в одиночку всему трудно. Петому и создана церковь. Как вы сами понимаете, церковь – это не здание, не колокольня и не крест над ней. Церковь – это прежде всего братство людей, собравшихся вместе, чтобы помочь друг другу. Ну а когда это братство существует, тогда и храм приходится строить, ибо должны же эти люди где-то встречаться на совместных молитвах.
Такой поворот показался братьям Крунту забавным. Поднявшись по знаку старшего, они отошли в сторону шагов на двадцать и там долго меж собой совещались. Доводы послушника их почти убедили, но у них за спиной оставалась профессия, которая со временем могла прийти в противоречие с религией, а без того, чтобы изредка не угнать какую-нибудь клячу и не выпить стакан вина у Марицы, без этого они себя не мыслили.
– Вот что, – сказал старший из братьев, когда совещание кончилось, уговор такой: за угон жеребца мы помогаем тебе строить церковь. Но как только стены подвели под крышу, каюк. Пути-дорожки разошлись.
– Давайте так, – предложил послушник, – угоняем жеребца и начинаем строить. Если после окончания работ вы не почувствуете себя связанными с храмом и вам самим не захочется хотя бы изредка в нем помолиться, ну тогда...
Сделка состоялась. Оставалось только угнать жеребца. Старший, уступая монаху первенство, спросил:
– Сколько нужно собрать народу?
– Да никого не нужно – вот вчетвером и пойдем...
– А вооружение какое брать?
– Да и вооружения не надо. Пустой мешок, веревка и лопата. Веревка вот у меня есть, пустой мешок там в келье, я на нем сплю, ну а лопатку по дороге у кого-нибудь займем.
– Отец, – спросил старший из братьев, не в силах скрыть своего разочарования, – ты когда-нибудь в жизни украл хотя бы одну клячу?
– Нет. Но я выводил коней из осажденной крепости под носом у австрийских солдат, и можете не сомневаться, знаю, как это делается. Вот погодите минутку, я сбегаю наверх, возьму мешок, помолюсь, и двинем потихоньку...
Братья Крунту навострили уши. Появлялась возможность увидеть, как монахи забираются в ту Драконову пасть. Поначалу, правда, все это выглядело пустым делом. Послушник взял веревку и тут же скрылся за кустами орешника, рассыпанными по склонам каменных громад. Изредка его рыжая голова мелькала в зарослях то тут, то там. Вот она выше, еще выше, вот показалась на драконовой макушке...
– Мамочка ты моя родная...
Привязав веревку к корням старой сливы, он бросил ее в пропасть. После чего, присев на корточки и вытянув шею, поглядел, хорошо ли она повисла. Висела она не особенно удобно, но, перекрестившись, он начал спуск. Снизу человечек, спускавшийся по веревке, которая едва доходила до середины скалы, вызывал чувство ужаса. К тому же веревку ветром относило куда-то в сторону. Монах, стараясь ее выровнять, раскачивал сам себя, а при качании металась слива наверху и казалось вот-вот...
– Да я бы ни за какое золото... – в ужасе прошептал старший.
– И я бы. Ни за что! – сознался средний.
Вдруг качавшийся на веревке монах исчез. Казалось, сорвался, рухнул в пропасть, но нет, вот один конец веревки ушел туда, в Драконову пасть. И опять дрожит и вьется веревка, и снова снялась с тех старых слив, повисла книзу.
– Ну, глазам своим не поверишь!
О, знали бы они там, внизу, каких ему это стоило сил!
Он был весь в поту, дрожал от пережитого ужаса, и только в глазах начинала медленно светиться радость от чуда спасенной жизни. Опустившись на колени, поставив перед собой подаренную псалтирь, служившую ему иконой, он вознес руки к небу и сказал:
– Господи! Велико уродство, в котором пребывает созданный тобою мир. В этой темени моя душа не может найти путь к свету твоему, и, если нету других путей возвращения к тебе, иначе как через те же тяжкие прегрешения, благослови нас хотя бы на этом неверном пути.
Угнали они жеребца той же ночью. Угнали довольно простым, но не лишенным остроумия способом. Младшему из братьев была поручена самая легкая роль. С мешком полуобглоданных костей он караулил стены глиняной крепости и, как только шавки во дворе поднимали тревогу, перекидывал через забор кость, после чего на какое-то время наступало затишье.
Остальные два брата вместе с монахом трудились в поте лица. Под конюшней, выходившей одной стеной в поле, сделали подкоп. Разобрав каменный фундамент и подкопав под ним еще аршина на два, они в полночь вошли к лошадям. Обнаружив белого красавца, они легко повалили его, перевязали веревками, точно младенца запеленали, и в таком виде протащили через сделанный под стеной подкоп. Бедное животное! Вырвавшись из своего долгого заточения, встав на ноги, конь повел точеной ноздрей по ветру, вздохнул глубоко, и такое победное, раскатистое ржание огласило ночь, что пришли в ужас все три конокрада и сам их рыжий предводитель.
Братья вскочили на коней, взяли за поводок жеребца и исчезли. Когда топот копыт совсем стих, послушник пошел укладывать на место камни в фундамент, после чего принялся засыпать подкоп. Приученный с детства к хозяйству, он все делал старательно, как для самого себя. Только под утро оставил он эту глиняную крепость и пошел к реке. На берегу разделся, прыгнул в воду и долго плыл против течения, предоставляя Днестру смыть с него усталость и грехи той немыслимой ночи.
Выбравшись из воды, он подумал, что до утра еще есть время. Хорошо бы немного отдохнуть. Когда он шел купаться, заметил уютный выступ, будто нарочно созданный для того, чтобы можно было растянуться на нем и отдохнуть. Нашел его, лег на траву, прильнул усталым телом к теплой неподвижности земли.
Из темной бездны ночи медленно выступали мягкие очертания днестровской долины. Сначала вырисовывались верхние контуры чаши, потом долго, через края, переливались сумерки, теснимые рассветом, и только когда в чаше оставалось совсем немного ночной иглы, тогда на дне ее начинал блистать серебристый пояс реки. Он выплывал из ночи с тем изумительным изгибом живого существа, при котором мгновенно рождается душевный трепет, когда ты живой и река жива...
Днестр ты мой, Днестринушка,
Священная вода...
Река медленно плыла вниз, на юг, к морю. Она плыла всю ночь, она и теперь, и завтра, и всегда, во веки веков, будет плыть на юг. Крутые волны спросонья лениво облизывали друг другу загривки, играя, таяли вдали вместе с рекой, вместе с ее берегами в той утренней дымке, которую мы часто видим, но дойти до которой нам так и не суждено. С каждым шагом эта удивительная красота дали, скидывая с себя дымку, становится уже чем-то иным, поэтому остается одно из двух – либо восхищаться ею издали, либо следовать за ней, с каждым шагом разрушая ее.
"Велик сад твой, господи, и велики чудеса твои!.."
Вдруг отцу Иоану показалось, что кто-то следит за ним. Странно, подумал он. Такая тишина, такая пустынность вокруг! Один плеск волн в низине да шелест кустарника – откуда взялась эта тревога, это ощущение, что кто-то не мигая выслеживает его?
Только при первых лучах солнца он увидел ту, что так долго не спускала с него глаз. Это была невысокая, сравнительно молодая вишенка. Она росла неподалеку. И до восхода он ее, конечно, видел, но она ничем не привлекла его внимания. Но вот взошло солнце, и в густой листве показались огненно-красные, тяжелые, спелые ягоды. Увенчанная главным смыслом своего бытия, вишенка стояла, охваченная печалью, потому что, как известно, во время войны дети не бегают по полям, не лазают по деревьям. Который уж год эта вишенка осыпала прямо на землю свои плоды. Вот и это лето уходит, и опять впустую, и на самом последнем сроке она вдруг увидела живого человека – могла ли она его упустить!
– А и вправду, как давно мы вишен не ели!
Спустившись к реке, послушник нарвал листьев лопуха, при помощи ивовых прутиков смастерил из них ведерко. Собрав урожай, поблагодарил вишенку за угощение и, аккуратно неся полное ведро, медленно пошел вверх по Днестру, к тому одинокому домику, где, как ему сказали, так давно и так долго его дожидаются.
Хотя было раннее утро, Екатерина, как и все господины Молдавии, уже хлопотала по дому. Во дворе на летней печке варилась мамалыга. Чуть дальше, сторожа тропку к дому, лежала, растянувшись на влажной от росы травке, Ружка. Должно быть, она помнила послушника еще с того ночного прихода, потому что на его появление со стороны Днестра она слабо, один-единственный раз гавкнула, что, впрочем, можно было принять и как предупреждение хозяйке, и как приветствие гостю.
Екатерина, увидев его, выплывающего из высокого, в человеческий рост прибрежного разнотравья, вздрогнула и чуть не уронила тыквенную мисочку, с которой куда-то шла по хозяйству. Уж никак она не ожидала его именно в тот день, да и со стороны Днестра, да и с ведерком ягод...
Гость, не замечая ее растерянности, прошел мимо Ружки, сел на завалинку, аккуратно поставив рядом с собой ведерко, Наконец, улыбнувшись, спросил:
– Ну, где они там, эти наши дети?
В Молдавии, как и повсюду в мире, дети просыпаются долго и неохотно. Екатеринина семья еще спала на той же печке, под тем же драным одеялом, но, бог ты мой, как глубоко ранит детское сердечко неполнота отчего дома, как велико ожидание отца, когда его нету!
Мигом встрепенулась сонная шестерка. Полетели с печки очертя голову, шепотом спрашивая друг у друга, чей это голос, потому что опять слышен был мужской голос во дворе. Бедная Екатерина! Стоя в сенцах, она ловила их и силой возвращала обратно, с тем чтобы вымыть, причесать и в это время шепнуть им на ушко, как следует предстать перед своим родителем. Какие слова он может тебе при этом сказать и что ты сам должен произнести в ответ...
И вот они наконец выходят из дому. Идут друг за дружкой, целуют Иоану руку, а он, в свою очередь, гладит их по головкам, стараясь каждому сказать что-нибудь хорошее и, главное, смешное, потому что оно незаменимо при этой первой встрече – хорошее и чуть смешное слово... Тем временем Екатерина вынесла из дому маленький столик, расставила стульчики вокруг. На столик опрокинула мамалыгу, в миску из-под тыквы пересыпала вишни. И это теплое утро, и эта мамалыга, и эти вишни стали свидетелями рождения новой семьи.
На следующий день, в воскресенье, чуть свет, вымытые и наряженные во что бог послал, они шли длинной вереницей вверх по Днестру. Впереди шла Екатерина, за ней, чуть отстав, шел отец Иоан. Дальше шли их девочки и мальчики. Замыкал шествие небезызвестный Ницэ, который на этот раз был в просторной холщовой рубашке и мог до конца лета оставаться под своим собственным мужским именем.
Шествие этой восьмерки, да еще в такую рань, вызывало удивление. Крестьяне обычно не любят долго оставаться в неведении и, встретив их, прямо спрашивали у Екатерины, куда это они в такую рань собрались.
– Идем в Каларашевский монастырь на службу.
Тем же, которые, удивляясь, не решались спрашивать, отвечал сам Ницэ, причем ответы его, не в пример ответам Екатерины, были куда обстоятельнее:
– Тата с мамой идут венчаться, нас взяли дружками, а Ружку посадили на цепь и оставили дома.
Еще через две недели Иоан был рукоположен в том же монастыре, но он и не собирался принимать привычное в то время обличье сельских священников. В том же старом подряснике, весь в трудах, весь в заботах, он был неистов в своих начинаниях, и вот настал день, когда жители приднестровских сел высыпали на берег посмотреть, как по Днестру плывут гигантские плоты. На них стояли братья Крунту, двое москалей и рыжий – ну, монах не монах, поп не поп, но что-то в нем такое было, потому что слушали его и братья Крунту, и москали, и плоты, и даже, казалось, сама река.
– Все это – не без бога, – говорили старики и размашисто крестились, потому что воистину неисповедимы пути господни! Иной раз дуб, которому, кажется, на роду написано стать у основания храма, чуть что – и уже в печке; другой раз лес, поваленный, чтобы лечь под колеса и копыта, на твоих же глазах спускается по воде и поднимается на гору, чтобы превратиться в храм!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Черниговский колокол
Честь подвергает опасности частных
лиц, а не государство.
Екатерина II
...греческое вероисповедание,
отдельное от всех прочих, дает нам
особенный национальный характер.
Пушкин
Черниговский храм Иоанна Богослова славился огромным, шестисотпудовым колоколом, который таинственная случайность возвысила над всеми прочими колоколами города. Десяток черниговских колоколен звонили к утрене, звонили к вечерне, но все это как-то шло мимо уха, мимо сердца прихожан, и, только когда подавал свой голос Иоанн Богослов, утреня становилась утреней, вечерня – вечерней.
– А щоб ему лыхо...
Существовало множество легенд относительно происхождения богословского колокола, поговаривали даже о неких переменах в его голосе, которые впоследствии оказывались пророческими. Может, поэтому, что ни день, перед закатом вокруг богословского храма собирались целые толпы, ибо согласно молве народной именно на срезе дня и ночи богословский колокол начинал вещать, и правоверные миряне, запрокинув головы и глядя в вечернее небо, откуда с вышины доносился звон, шепотом гадали, к чему бы это.
Потемкин питал слабость ко всему странному, загадочному, таинственному. О богословском колоколе он, должно быть, наслышан был от главного священника армии, митрополита Амвросия Серебряникова, служившего некогда в черниговских храмах. Занятый, как всегда, другими делами, он удивился этому чуду и тут же забыл о нем. Легенда эта тем не менее занимала его своими намеками на провидческий дар, и изредка, охваченный хандрой или печалью, светлейший вдруг ошарашивал своих собеседников тем, что вот-де и в Чернигов никак не соберется, а ему крайне нужно там побывать.
Очевидные знамения небес – это было именно то, чего, по мнению князя, крайне не хватало России для утверждения ее могущества, и теперь, сидя на полу в горьком одиночестве перед потухающим камином, он снова вспомнил о богословском колоколе, но на этот раз ничего откладывать не стал, приказав своим помощникам продумать путь на юг так, чтобы непременно проехать через Чернигов.
Выехал князь рано утром, в четыре часа, ни с кем не простившись. Его власть и могущество все еще оставались незыблемыми. Его встречали у въезда в свои пределы губернаторы, духовенство, представители высшего сословия. Толпы праздничного, ликующего народа, пушечная пальба, созвездия местных красавиц. Фельдмаршал, однако, спешил на юг, ему некогда было принимать почести, и его поезд следовал мимо тщательно подготовленных встреч, приемов и проводов.
Губернии мелькали одна за другой, поезд светлейшего летел, не останавливаясь, день и ночь, пока на четвертые сутки, подъезжая к Чернигову, князь не уловил в густом колокольном перезвоне голос того единственного, неповторимого богословского колокола. "Ах, что за диво!" – воскликнул он и, не выходя из своего дормеза, приказал ехать прямо на звон, пребывая в глубоком волнении, пока наконец экипажи не остановились на площади перед храмом.
Прекраснейший старинный город, стоявший на высокой круче, совершенно его не интересовал. Едва ступив на землю, усталый, невыспавшийся, он вошел в сопровождении губернатора и митрополита прямо в храм. Служили как раз вечерню. Наспех были приготовлены седалища для светлейшего, но сесть он не пожелал. Постояв под куполом храма некоторое время, начал рыться в карманах. Что-то нашел, кинул в рот и принялся жевать. Почесал спину, мучительно доставая через плечо место, которое чесалось. Посмотрел вверх на все четыре оконца и сказал вслух губернатору:
– Церковь недурна. Отчего, однако, звонить перестали?
Выяснилось, что звонили все время, но в самый храм звон доходил приглушенным. Это озадачило Потемкина, считавшего себя, помимо прочего, и специалистом по акустике. Обойдя внутренность храма, не особенно обращая внимания на службу, он вышел обратно в притвор. Там он заметил одноглазого монаха, стоявшего за конторкой и торговавшего свечками.
Будучи сам одноглазым, Потемкин ощущал дружеское расположение ко всем, кто по тем или иным причинам лишился половины своего зрения, и не было случая, чтобы он прошел мимо кривого, не одарив его вниманием,
– Тебя как величают, отче?
– Пафнутием, ваша светлость. Брат Пафнутий.
– Каково торгуешь?
– В храме не торгуют, ваша светлость. Так. Балуем копеечными свечками.
– Но за деньги, я полагаю?
– За деньги, ясно.
– Ну так чего мудришь! Все равно торговля.
Пока они выясняли принципы товарообмена, с колокольни опять донесся звон, но в притвор храма этот звон почему-то доходил во всей своей первозданной красоте. Монах, торговавший свечами, при каждом вздохе колокола чуть вздрагивал, прерывал себя на полуслове и осенял крестным знамением. Потемкин, считавший себя знатоком канонических служб православной церкви, спросил удивленно:
– Разве вечерня требует того, чтобы каждое слово колокола сопровождать крестным знамением?!
– Если речь стоит того, почему бы и нет?
– Тебе нравится ваш колокол?
– Больше жизни, ваша светлость.
– И давно ты его слушаешь?
– С тех пор как помню себя.
– А как ты полагаешь, – спросил вдруг светлейший, – о чем он ведет речь?
– О последнем долге христианина, ваша светлость,
– И каков последний долг христианина?
– По моему скромному разумению, – сказал Пафнутий, – наш последний долг – отдать земле то, что было в нас земного, и вернуть небесам то, что даровано было небом.
– Другими словами, тело – глине, дух – небесам?
– Именно так, ваша светлость.
Выждав паузу в колокольном перезвоне, Потемкин спросил:
– Но, брат Пафнутий, зачем об этом твердить так часто и с такой настойчивостью? Разве кому-нибудь удалось уклониться хотя бы на самое малое время от выполнения сего последнего долга?
– Уклониться, это верно, никому не удалось, но откладывать исполнение этого долга пытались почти все.
– И ты тоже?
– Аз есмь последний из грешных, ваша светлость.
Потемкин улыбнулся, вышел, сел в свой экипаж и уехал в отведенную для него резиденцию. В тот же день по случаю пребывания светлейшего в Чернигове было устроено празднество. Народные гуляния с показом малороссийских песен и танцев, катание по реке на лодках в сопровождении пасторальных мелодий, скачки, в которых участвовали все соседние губернии.
Вечером был дан бал во дворце губернатора, грандиозный бал с балетными и театральными представлениями, с цыганами и заезжими иностранными знаменитостями, но князь сидел понуря голову и был так грустен, точно все печали мира вдруг обрушились на него. Ни роскошный стол, ни танцовщицы, ни скачки, ни карточная игра – ничего его более не занимало. Единственная его отрада в тот вечер был богословский колокол, и, рассматривая бокал с вином на свет или заглядываясь на какую-нибудь черноокую красавицу, он вдруг восклицал:
– Но как можно заниматься великими деяниями, когда тебе твердят: тело глине, дух – господу!
По распоряжению губернатора во все время пребывания Потемкина в Чернигове звонили на Богослове. Потемкин слушал колокол непрерывно, с разных точек, на разных высотах, и, если звон хоть на минуту умолкал, потому что пономари, как известно, живые люди, князь тотчас же вопросительно смотрел на губернатора, губернатор вопросительно смотрел на градоначальника, и уже летят курьеры по каменным мостовым через весь город к Иоанну Богослову, чтобы выяснить, в чем дело.
Четыре здоровенных пономаря, поочередно сменяя друг друга, прозвонили почти сутки. В полночь встревоженные этим гулом горожане повысыпали на улицу, собрались вокруг богословского храма, глядели на колокольню и спрашивали друг у друга – что стряслось? Те, у кого было меньше веры и больше юмора, хихикали: "Должно, светлейший звонит сам по себе".
И он прозвонил, тот богословский колокол, он прогудел всю ночь и почти весь следующий день. И даже под вечер следующего дня, когда светлейший уже отбыл из Чернигова, с Богослова, по распоряжению губернатора, все еще звонили, потому что светлейший, покидая пределы, мог пожелать еще раз, на прощание, насладиться этим таинственным чудом.
И в самом деле! Отъезжающий князь каждые три-четыре версты останавливал поезд, выходил из дормеза и, став на обочину пыльной дороги, долго смотрел в синюю вечернюю дымку, на высокий крутой берег, откуда из-за стройной дружины туманно-сизых тополей выглядывали колокольни черниговских храмов. Потемкин стоял, большой и одинокий, на обочине проселочной дороги, слушал дальний, приглушенный полями звон, и слезы градом текли по его бледным, обвисшим щекам...
Но что такое? На одной из остановок, когда солнце уже опустилось за тонкую линию заката, но над полями все еще горели остатки долгого летнего безоблачного дня, светлейший, стоя на обочине дороги и глядя на все еще угадывавшийся в дальней дымке Чернигов, больше не услышал голоса черниговского храма. Ни печального, ни задумчивого, ни обыкновенного, ну совершенно никакого звона не было слышно.
– Да это же равнозначно оскорблению! – завопил он. – Разве так Потемкина провожают?!
– Може и звонят, но мы слишком далеко отъехали, – предположил кто-то.
– Я околдован тем звоном и не могу уже себя лишить того удовольствия... Как быть?
– Проще простого, – заявил никогда не унывавший Попов. – Этот Чернигов – он же совсем обнаглел! Разве ему по чину такое диво!
И вот уже летит курьер обратно в Чернигов, и снимают в большой спешке с Иоанна Богослова колокол, грузят его со всеми предосторожностями на специальную платформу и отправляют на юг, следом за поездом светлейшего князя Тавриды. Осиротел, приуныл древний Чернигов, но что поделаешь! Покой маленьких городов стоит в прямой зависимости от покоя сильных мира сего, и тут уж, как говорится, не выгадывай, а то прогадаешь.
Над молдавской столицей висела пыльная жара середины лета, и в то раннее утро, когда коляска светлейшего остановилась у подъезда его штаб-квартиры, духота была такая, что измученный в пути фельдмаршал не смог без посторонней помощи выйти из экипажа и подняться на второй этаж. Дышать было нечем.
– Репнина ко мне.
Генерал Репнин явился с хорошими новостями. Накануне прибытия Потемкина, за день или за два, в Галаце был наконец подписан проект мирного договора, который представили светлейшему на утверждение. По свидетельству историка Петрова, светлейший пришел в такое негодование, что на глазах у Репнина разорвал проект, устроив генералу неслыханный разнос.
– Прежде чем заключить мир, – кричал ему Потемкин, – вам надлежало бы выяснить общую ситуацию на театре военных действий! А между тем турки сломлены не только на суше, но и на море! Вице-адмирал Ушаков разбил полностью турецкий флот, пушки наших кораблей слышны в Константинополе! Мы должны были втрое больше вырвать у турок против того, что вы тут наторговали!
Впрочем, он так был утомлен пребыванием в Петербурге, дорогой и душным летом, что его неистовства хватило ненадолго. Поразмыслив, он не стал полностью отвергать заключенное соглашение и лишь потребовал вернуть турок к столу переговоров. В Яссах, далеко от северной столицы, он снова обретал столь желанную свободу действий и, ощутив в своих руках всю ту мощь, которая, как ему казалось, вот-вот готова была уплыть, он почувствовал, что допустил некоторую неловкость по отношению к Репнину. Все-таки он на него оставил армию, и войска все это время сражались, побеждали... Чтобы как-то смягчить отношения, он напросился к Репнину на обед, но сидел за столом растерянный, молчаливый, угрюмый.