Текст книги "Белая церковь"
Автор книги: Ион Друцэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
– Зачем дальше-то?
– Ну как же... Сказано ведь – ищите да обрящете.
– Воистину так, дочь моя, ищите да обрящете. Но, однако, сколько же ты к нам шла?
– Вчера исполнилось две недели.
– Две недели, и все пешочком? Не было попутных? Не попадались?
– Не полагается, идя на богомолье, ездить на попутных.
– Ну, это когда у человека есть силы, но если у него ноги изранены... Или стыдно было проситься в чужую телегу?
– Дважды, святой отец, поддалась искушению и напросилась.
– Не взяли?
– Один взял, подвез версты три, другой проехал мимо.
– Есть у тебя дети?
– Шестеро.
– Кто твой муж?
– У меня нет мужа.
– Погиб на войне или в миру затерялся?
– У меня его никогда не было.
– Но, дочь моя, шестеро ребятишек?!
– То сиротки, святой отец. Не знаю, как тут у вас, а у нас была страшная чума. В какие-то две недели скосила больше половины села. Моих близких всех бог прибрал. Я их похоронила, поплакала над их могилками, все ждала, когда и меня бог приберет, но время шло, а смерти нет и нет, хоть плачь. Когда мор совсем утих, я наконец поняла, что это была божеская милость, проявленная ко мне. В благодарность решила постричься в монашки. Пока искала монастырь, пока сговаривалась, оставшимся после чумы сироткам куда деваться? Известное дело – бедность к бедности пристает, сирота к сироте. Потом из монастыря меня уже стали звать, а куда мне девать сироток? Пошла советоваться с нашим священником, отцом Гэинэ. Выслушал он меня и сказал: "Дочь моя! Если хочешь истинно служить господу нашему, Иисусу Христу, расти этих малюток и никуда не ходи". Что делать! Кого усыновила, кого удочерила, благо от родителей остался домик на берегу Днестра. Место там красивое, но хлопотное – весной по две-три недели не спим.
– Отчего не спите?
– Воду караулим. Вдруг разольется река! Тогда хватай пожитки и беги наверх, просись к чужим людям, пока вода не стихнет и не войдет опять в русло. А так живем хорошо. Дружно живем.
– Чем же вы кормитесь?
– Известью.
– То есть как известью?!
– Отец покойный был хорошим каменщиком и к тому же умел обжигать известь. Я ему с малых лет помогала и при нем научилась этому ремеслу. Там, рядом с нашим домом, глубокие пещеры, и в тех пещерах у меня все свое – и камень, и печка для обжига. Натаскаю гнилых пней, возьму молот, а через два дня выхожу оттуда с готовой известью.
– Что же, твою известь хорошо покупают?
– Раньше она была нарасхват, но теперь, поскольку война... приходится самой ходить по селам. В два-три дня любой дом обмажу глиной и побелю. Руки, правда, страдают. Иной раз кажется – еще немного, и они у меня так же, как и ноги вот, начнут кровоточить. Ну да что же делать?
– Теперь, отправившись к нам, ребятишек на кого оставила?
– Сами остались. С Ружкой.
– Ружка – это кто?
– Собачка наша.
– Но, дочь моя... Оставить шестерых ребятишек на одну глупую собачку?
– Не говорите так, святой отец, потому что недолго и согрешить... Ружка у нас умница, она все понимает, одно только что словами выразить не может. Если хотите знать, и меня сюда на богомолье Ружка отправила...
Послушник вдруг захохотал молодым, здоровым смехом. Екатерина вздрогнула от неожиданности. Вот уж никак не думала, что это может быть смешно. Хотя, кто знает, может, и смешно. Потом ей стало стыдно за свою оплошность – лицо пошло пятнами, голова сникла. Господи, подумала она, и тут надо мной смеются. Так уж, видно, на роду написано.
– Не обращайте внимания, – сказал отец Паисий. – Он еще молод, и бог ему простит излишнюю смешливость, хотя, с другой стороны, дочь моя... Проведя почти всю жизнь по монастырям и скитам, приняв и исповедав великое множество народа, я, признаться, впервые встречаю христианку, которую домашняя собачка послала на богомолье...
– Я не то хотела сказать. Вернее, не так сказала.
– Скажи иначе. Мы охотно послушаем.
– Да, но... Я собиралась было об этом своему духовнику поведать.
– Так расскажи нам теперь, и пусть это будет твоей исповедью сим святым местам.
Некоторое время Екатерина смотрела на них поочередно – то на старца, то на молодого послушника.
– А разве для исповеди необязательно, чтобы в храме и чтобы наедине со священником?
Отец Паисий улыбнулся.
– Дочь моя, исповедаться можно всюду и везде, если только есть у тебя потребность в исповеди и ты нашел душу, готовую принять на себя твои грехи.
– Ну, если это у вас так... – сказала задумчиво Екатерина. Видно было, что она не совсем одобряет такой порядок вещей, ну да что делать. В чужой монастырь, как говорится, со своим уставом не ходят. Отдохнув немного, она начала издалека, как все крестьянки:
– Великий грех лежит на мне, святой отец... Этой весной, как только спала вода в Днестре, просыпаюсь я как-то от тяжелого духа. Ну прямо, извините, вонь какая-то стоит в доме. В сенцах, слышу, Ружка что-то грызет. Выхожу, вырываю у нее ту падалину и кидаю через забор, в помойную яму. До утра, однако, так и не смогла соснуть. Все кошмары какие-то накатывали, все похороны какие-то снились. Утром встаю сама не своя. Все валится из рук. Тяжелый дух так и стоит в доме. Вспомнила про Ружку и с чего-то подумала дай-ка посмотрю, что она там ночью приволокла и грызла. Заглядываю через забор и глазам своим не верю – рука человеческая от локтя до самых пальцев.
Отец Паисий, вздрогнув, осенил себя крестным знамением.
– О господи... Откуда собака могла ее утащить?
– С поля боя.
– Разве павших не хоронят?
– Хоронят, когда дето и легко землю копать, а если случится бой зимой, тогда, говорят, чуть засыплют сверху мерзлой землей... Весной талая вода вымывает из могил эти трупы, и они плывут по разлившимся рекам. Голодные волки вместе с одичавшими собаками выволакивают трупы из воды, растаскивают по лесам, рвут на части...
Послушник стал часто осенять себя крестным знамением, но старец продолжал оставаться в болезненной, окаменелой неподвижности.
– То-то, весной какой-то тяжелый дух докатывается даже до нас. Но, дочь моя, как я полагаю, то были турки!
– Ну так что же?
– Как что же?
– А вы знаете, святой отец, говорят, еще недавно турки взимали дань живой кровью. Из подвластных им православных земель они вывозили в плетеных корзинах тысячи мальчишек до двух лет. Сижу я так и думаю – а вдруг это наши братья, перекрещенные турками, наученные ими военному делу, пришли в наши края, пали в сражении, всю зиму пролежали захороненные кое-как, а потом, когда их стали волки растаскивать по лесам, захотели хотя бы одной рукой дотянуться до отчего дома... А я, дура, спросонья бросила ту руку в помойную яму. Если это в самом деле так, то, святой отец, прощения мне не будет!
– Господи, пусть милость твоя пребудет с нами, – произнес, перекрестившись, отец Паисий. Потом, после некоторого раздумья, спросил: Ты поведала об этом священнику?
– У нас нету священника. Когда села подались по лесам, он пошел за своим селом и там, застудив свои болячки, скончался.
– Что же, на его место никого не нашли?
– Не нашли, потому что храм у нас развален. То есть если бы село захотело, его еще кое-как можно починить, но люди не хотят.
– Отчего же?
– Они не веруют больше в бога, святой отец. Мне это горько говорить, но это так.
– Что же, – спросил Паисий, – без молитв, без отпущения грехов, без светлых праздников так и живете?"
– Так и живем, – созналась женщина, и голос ее дрогнул. – Так и живем, – повторила она. – И уже не всем селом, а так, каждый сам по себе. Сегодня каждый сам по себе, и завтра каждый сам по себе, и послезавтра каждый сам по себе. Иной раз кажется, что уже ничто – ни храм господень, ни имя его – ничто и никогда не смогут нас объединить... А в одиночестве что за жизнь...
И она заплакала. Плакала долго, безутешно, как дети в раннем детстве плачут. Потом так же неожиданно умолкла.
– Если правду сказать, село наше совсем одичало, святой отец. И, живя среди этих опустившихся людей, иной раз подумаешь – а что! Пройдет год, и два, и три, и мы, ей-же-ей, впадем в варварство! И опять будем идти друг против друга, и опять будем ступать по живому и не видеть ничего, кроме своей выгоды, точно никогда и не было сына божьего среди нас.
Помолившись иконке в приемной, отец Паисий стал засучивать рукава.
– Сын мой, поставь эту лохань сюда, налей в нее ромашкового настоя и помоги мне опуститься на пол...
С чувством крайнего удивления Екатерина следила за тем, как рядом с ее ногами ставится лохань, как льется в нее теплая, пахнущая лугами желтоватая настойка, как святой отец, кряхтя, опускается на пол.
– Дочь моя, дозволь мне омыть твои ноги. Дозволь прикоснуться к страданиям твоим, дабы вернуть своему духу его христианское достоинство.
– Что вы, святой отец! Да ни за что! Да я лучше умру!
– В этом нет ничего постыдного, дочь моя... Наш спаситель на тайной вечере омыл ноги своим ученикам, сказав при этом – раб не должен быть выше своего господина, а что есть пастырь, как не раб своей паствы?
Видя, что эта канитель грозит затянуться надолго, послушник пододвинул лохань ближе к Екатерине и без особых церемоний сунул поочередно ее ноги в теплый ромашковый настой. Екатерину трясло как в лихорадке.
– Господи, святой отец, посмотрите, что он делает?!
– А что?
– Да ведь меня еще не касалась мужская рука, я дала себе зарок, что покуда те малютки не подрастут...
– Мое прикосновение не опорочит твою невинность, дочь моя.
– Тогда, – сказала Екатерина, – если у вас так уж полагается, пусть лучше тот молодой монах...
– Дочь моя, он не священник, он даже не монах в полном смысле слова. Он послушник.
– Что же он тут торчит?!
– Потому что его любит бог. И еще потому, что я без его помощи не в силах ни опуститься на пол, ни подняться.
– Ну, если вы ему позволите и он вам помогает...
Отец Паисий долго, с любовью и состраданием мыл ее натруженные в пути ноги. При этом он вспоминал свое детство, родную мать и рассказывал обо всем этом Екатерине с болью, потому что чувствовал себя виноватым перед своими родными. Особенно перед покойной матерью. О, сколько он ей принес горя и страдания, убегая в монастыри, – она его так долго искала, что в конце концов сама постриглась в монашки. Екатерина, забыв все на свете, сидела не шелохнувшись и слушала, стараясь слова не пропустить, потому что исповедь духовника – вещь редчайшая и ради нее действительно стоило две недели идти пешком. Кончив мыть ноги Екатерине, старец окутал их сухими полотенцами, дав им отпариться вволю, и наконец, закончив все, с помощью послушника поднялся с пола.
Екатерина низко ему поклонилась, поцеловала обе его руки, затем поцеловала руки послушника. Пора было уже прощаться. Но она все не уходила. Она ждала. Сказано ведь было – ищите да обрящете. Она проделала такой длинный, такой трудный путь, что отпустить ее ни с чем значило изменить тому богу, которому они все трое поклонялись.
– Святой отец, – сказал наконец послушник, – позвольте мне покинуть монастырь и уйти с этой женщиной в мир. Мы не можем отпустить ее, не попытавшись помочь ей и ее народу обрести себя.
Старческие глаза Паисия наполнились слезами. Подойдя к юноше, он наклонил к себе рыжую молодую отчаянную голову и поцеловал ее.
– Сын мой, не скрою от тебя, что ты один из самых возлюбленных мною чад в этой обители. Из-за своей старческой немощи я часто падаю духом и нуждаюсь, как никто другой, в светлом слове, в хорошем настроении. Но, как говорит преславный отец Дамаскин, чего бы стоила наша вера, если бы мы отдавали только то, что нам не надобно. Иди, любимый мой сын, я отпускаю тебя. Обитель наша богата. Расспроси эту женщину про их бедности, обойди все наши службы, именем моим возьми все, что им надобно и сколько им надобно. От себя же вместе с отеческим благословением я дарую эту старую псалтирь, переписанную мной когда-то в юности на святой горе Афон...
Иоан долго прощался со старцем. Он было растрогался, губы от волнения дрожали, но его рыжая голова уже врастала в эту новую, нелегкую для него жизнь. Уже перед тем как покинуть покои старца, он как-то нехотя обронил:
– Что до нужд той деревни, то, как я полагаю, туда либо нужно брать очень много, либо ничего не брать.
– Ты-то сам к чему склоняешься?
– К тому, чтобы ничего не брать.
– О сын мой, не зря я тебя полюбил. На своем веку я много раз убеждался, что золото, употребленное для облегчения жизни человеческого духа, в конце концов порабощает то, что должно было спасти. Только сам дух может освободить и возродить себя. И потому возьми вот эту книгу древних песен царя Давида, мое благословение и иди к тем грешникам. Дели с ними крышу и хлеб, опустись во все их низости, во все их прегрешения и вместе с ними сгинь или возродись вместе с ними.
Еще раз поцеловав их обоих, отец Паисий наконец подошел к открытому окну. Тысячи и тысячи глаз уже давно были нацелены на его окна, и появление старца было встречено воплем ликующей толпы.
– Мир вам! – сказал отец Паисий и, выйдя из своих покоев, стал медленно спускаться к гостям и мирянам, чтобы принять поздравления по случаю своего возвышения в сан архимандрита.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Риск
Мужику незачем мыть тело, которое ему
не принадлежит.
Екатерина II
Чего тебе надобно, старче?..
Пушкин
Днестровские долины издавна славились своими конокрадами. Злые языки объясняли это тем, что римский император Траян, завоевав низовья Дуная, заселил их латинскими головорезами, которых к тому времени в римских тюрьмах было предостаточно. Дело, я думаю, вовсе не в этом. Лошадей в днестровских долинах угоняли задолго до появления римлян, а возможно, и до всемирного потопа.
О древности этого занятия говорит совершенство, до которого оно было доведено, ибо кража лошадей – это не такое простое дело, как может показаться на первый взгляд. Пришел, увидел чужую клячу, оседлал и был таков. Воровали, конечно, и так, но истинный конокрад никогда до этого не опускался. Воровство лошадей, как и любая другая осмысленная человеческая деятельность, имеет свои правила, свою этику и, разумеется, свои сферы влияния.
Конечно, беспрерывные войны, нанося ущерб всем мирным занятиям, приводили к некоторому застою и в конокрадстве. Пока шли бои в низовьях Дуная, и штурмовались крепости, и делились богатые трофеи, на Днестре царило относительное спокойствие, ибо охотники до чужих скакунов гонялись за более лакомыми кусочками. Разграбленный Измаил был апофеозом сладкой жизни. С падением этой крепости военные операции пошли на убыль, золота в карманах противника резко поубавилось, и в долинах Днестра опять наступили тревожные ночи, когда умный человек без крайней надобности из дому не высунется.
Таинственный свист, топот копыт, выстрел – и вот уже по темным волнам уплывает в ночь чужая жизнь. Увы, без человеческих жертв не обходилось, ибо для настоящего конокрада угон лошадей есть дело второстепенное. Главным же их занятием было сведение личных счетов. Характеры любителей чужого скота крепли и мужали в бесконечных внутренних распрях. О левом, турецком, береге разговору не было, на него никто и не посягал, а вот за правый, обжитый берег шла яростнейшая борьба.
Как и ожидалось, к окончанию русско-турецкой войны борьба за сферы влияния пошла по новому кругу. Старый, так сказать, довоенный раздел был всеми отвергнут. За годы войны некоторые шайки понесли тяжелые потери и теперь очутились на грани распада, другие, наоборот, из ничего входили в силу и нагоняли страх. Борьба шла за каждое селение, за каждый перелесок, за каждую тропку, по которой можно было угнать уворованное, за каждого запоздалого путника, с которого хоть и взять особо было нечего, зато припугнуть можно было.
Огромным и разномастным был мир этих конокрадов, шнырявших по днестровским долинам от Польши до самого Черного моря. Вынужденные спецификой профессии работать по ночам, эти головорезы знали друг друга главным образом по прозвищам, по нраву, по стилю нападения и не изъявляли желания знакомиться ближе. Как говорится, береженого бог бережет.
Изредка, однако, обстоятельства вынуждали их встать лицом к лицу. В дни огромных ярмарок, куда конокрады пригоняли уворованный скот, они должны были подолгу пялить глаза друг на друга. И великое разочарование охватывало их, ибо оказывалось, что Ободранный Петух вовсе не петух и вовсе не ободран; Цыганская Серьга вовсе не серьга и отнюдь не цыган; что до Нечистой Силы, то тут можно было живот надорвать, ибо эта Нечистая Сила не умела торговаться как следует и упускала покупателя, которого любой дурак не упустил бы.
Самой удачливой считалась Могилевская ярмарка. На ее окраине стояли в ряд покосившиеся избушки корчмарей, и любая хорошая сделка оканчивалась за стаканчиком вина. Особенно любили собираться конокрады в крайней корчме, у Марицы. Собственно, корчма принадлежала какому-то хмурому греку, как говорили, бывшему монаху, а Марица была его содержанкой, подобранной на беженских дорогах военной смуты, чтобы разносить в корчме вино и угощение. Острый язычок, ямочки на щеках и всегда хорошее, ровное настроение привели к тому, что грека никто знать не хотел. Все называли корчму "Ла Марица". Сбыв с рук то, что так или иначе связывало, получив вместе с барышами столь необходимую свободу, конокрады собирались у Марицы и опять начинала выяснять отношения, опять начинали делить тот растреклятый правый берег и не уступали друг другу ни единой пяди, иначе какой же тогда смысл...
То, что братья Крунту садились на коней и выезжали на ночь глядя со двора, а возвращались только под самое утро, никого особенно не удивляло, ибо и их папаша, когда его подбородок еще не доходил до самого носа и о прозвище Пасере не было и речи, тоже, бывало, уходил до утра и за свою долгую разбойничью жизнь оставил сыновьям в наследство прекрасный участок для грабежей – от Могилева и до самых Сорок.
Увы, воистину ничего святого в этом мире... Четыре года войны, и весь берег от Могилева до Сорок оказался в чужих руках. С севера их прижал к самой деревне Ободранный Петух, с юга на них напирала Нечистая Сила. Дело дошло до того, что, стыдно сказать, их вообще после сумерек не выпускали из села, и любая попытка трех братьев вернуться к старой профессии оканчивалась стрельбой.
Жизнь конокрада, если он вытеснен со своих законных владений и в дни больших ярмарок не может выйти в свет с двумя-тремя клячами, явно ему не принадлежавшими, это уже не жизнь, а жалкое коптение неба. Доведенные до отчаяния братья Крунту, чтобы хоть как-то восстановить свое доброе имя, стали гоняться по лесам за одичавшими лошадьми, благо их после четырех лет войны было великое множество. Подкараулив одичавший табун у водопоя, они без особого труда поймали двух только что ожеребившихся маток. Конечно, для потомственного конокрада прийти на ярмарку с ожеребившейся кобылой – честь невелика, но это все-таки лучше, чем ничего.
Могилевская ярмарка собиралась по воскресным дням, а кобылки им попались в пятницу, так что нужно было думать, куда бы их на день-два припрятать. У каждого знающего толк в своем деле конокрада есть тайник, в котором он держит угнанных лошадей до наступления ярмарки. У братьев Крунту тайник был в ущелье, чуть выше Околины. Место это было завоевано в свое время еще стариком, причем уплатил он за него высокую цену. Укрытое ивовыми зарослями со стороны реки, это ущелье уходило, петляя, на запад сквозь меловые нагромождения и в глубине, когда оно, казалось, неминуемо сойдет на нет, вдруг выходило на крошечную полянку, укрытую со всех сторон высокими каменными громадами. И хотя само это место несколько походило на колодец, дно этого колодца освещалось в полдень солнцем, так что и травка тут была, и родничок был.
Но тайник – это, конечно, не только место, куда конокрад прячет уворованное. Тайник – это его второй дом, иной раз роднее родного, и братья Крунту, которым давно пора было отделиться, сумели обжить его, приложив к нему и смекалку, и хозяйственный пыл. Был тут шалаш с сеном на случай непогоды, кувшины с вином, зарытые в землю на черный день, чугунок, кукурузная мука, а в ту пору, как известно, человека не спрашивали, где его дом, а спрашивали, где его чугунок и где его кукурузная мука.
Увы, падение нравов в днестровских долинах дошло до того, что у братьев Крунту угнали из ущелья накануне самой ярмарки обеих кобылиц вместе с жеребятами. Мало того, эти выкормыши Ободранного Петуха учинили форменный погром в самом тайнике. Звериным нюхом выманив из-под земли запасы спрятанного на черный день вина, они его распили, а кувшины разбили, так что всюду валялись черепки. Кукурузную муку скормили лошадям, в чугунок отлили выпитое вино, и, покидая тайник, эти ублюдки не поленились повырубить ивы, укрывавшие доступ в него со стороны Днестра, так что теперь любого дурака, оказавшегося на берегу, мучила догадка – а что там, в том ущелье?!
Чувство оскорбленного достоинства заставило братьев Крунту поскакать на Могилевскую ярмарку в поисках пропавших кобылиц. Как известно, на ожеребившихся кобылках еще никому не удавалось далеко уехать. Не успели они обойти ярмарку, как тут же напали на след. Хотя было еще далеко до полудня, их кобылки уже раза по три переходили из рук в руки и наконец были выведены с ярмарки каким-то цыганом-барышником. Это не обескуражило трех братьев, ибо, обнаружив двух перекупщиков, нетрудно было установить, кем кобылицы были приведены в торговый ряд.
Когда ярмарка пошла на убыль, братья Крунту окружили корчму "Ла Марица", где гуляли все три шайки. Загородив выход, они достали оружие и предъявили претензии. К их величайшему удивлению, все три шайки охотно сознались в угоне ожеребившихся кобылок. Ободранный Петух дошел "даже до такой наглости, что спросил:
– А где их папаша?
– Чей папаша?
– Ну, малюток тех, которых вы словили,
– Почем мы знаем, где их папаша!
– Га!!! – завопил Ободранный Петух, распираемый чувством совершившейся несправедливости. – Они лошадиные семьи разбивают и при этом говорят – почем мы знаем! А то, что теперь бедные папаши носятся по лесам и, обливаясь слезами, ищут своих малюток, на это им наплевать! Да вы-то хоть видели в глаза плачущего жеребца?
Марица, разносившая вино, прыснула, и это глубоко задело младшего из братьев, которому часто снился по ночам этот бесенок с ямочками на щеках.
– Видели! – огрызнулся младший, потому что нельзя было и это еще проглотить.
– Га! – завопили в один голос конокрады. – Так почему до сих пор жеребец Айдозлы-паши жует овес и бунтует в конюшне у вас под самым носом? Если видели плачущую лошадь, почему не освободили ее, почему опозорили наше святое ремесло?
– Хозяин того жеребца – наш близкий родственник, – рассудительно заметил старший из братьев.
– Ну и что? – возразил Ободранный Петух. – Кто сказал, что у родственников угонять лошадей не полагается? Да с родственников мы все и начинали!
– К тому же дом родича стоит в поле, закрыт со всех сторон. Его прозвали в селе глиняной крепостью.
– Дурья ты башка, откуда легче угнать коня, – спросил Цыганская Серьга, – из одиноко стоящего в поле домика или из середки большого села?
– Есть там еще одна сложность... – подпустил было тумана младший из братьев.
– Какая сложность?
– Там целая псарня...
Старая корчма "Ла Марица" тряслась от хохота. Братьев Крунту буквально выперли за дверь. Когда они, возвратившись, попытались вернуть честную компанию к разговору о двух пропавших кобылицах, им, помимо огромного морального ущерба, пришлось понести некоторый физический урон. Особенно на долю младшего, который малость зазевался, выпало много пинков, так что, выехав из Могилева, он сидел в седле совсем уж на боку.
Они возвращались униженные, опозоренные и за всю дорогу не проронили ни слова. Подъезжая к ущелью, лошадь старшего сама свернула к разоренному тайнику. Видимо, это была умная лошадь и знала, куда везти хозяина, когда он у нее совсем уж падал духом. А может, этой неглупом лошади припомнилось, что где-то там должен был остаться еще кувшин вина, припрятанный на самый-самый черный день. Как выяснилось, лошадь оказалась права.
Расседлав коней, собрав хворосту, братья развели костер и достали тот единственный кувшин. Сидя у огня, они пили горькое вино, оставленное на самый-самый черный день, и каждый думал свою черную думу. Наконец старший из братьев, которому на роду было написано подавать голос первым, вздохнул:
– Жеребца у Тайки так или иначе, а угнать придется. Без этого мы не сможем встать на ноги.
– У него угонишь, как же.
– И все-таки, – сказал старший, – мы на это пойдем. Без денег жить тяжело, но можно. Без хлеба жить еще тяжелее, но тоже можно. А вот без того, чтобы угнать чужую лошадь, без этого, братья мои, жизнь совершенно немыслима!
– Надо с кем-нибудь войти в пай, – заметил средний. – Втроем не одолеем.
– Можем одолеть, – предположил младший, – если связать себя святой клятвой.
– Давай, – согласился после некоторого раздумья старший. – Клятва поможет нам в трудный час.
Младший, в обязанности которого входило сочинение разных клятв, перекрестился и произнес:
– Клянемся правым берегом Днестра...
– Нет, – сказал старший, – сначала нам нужно отвоевать свою долю, чтобы потом иметь право на такую клятву.
– Тогда – пусть одинокая могила нашей покойной...
– Нет, – запротестовал средний, – матушку ты не трогай. Она всегда была в стороне от наших дел. Отец, уходя на самые рискованные дела, никогда ни словом...
– Клянемся... – опять начал было младший, мучительно при этом соображая, чем бы таким поклясться, и, пока он соображал, откуда-то сверху, с уходящей ввысь громады чуть слышно донеслось:
– Котлами преисподней...
– Ты что? Хочешь нас угробить?!
– Это не я сказал! Это оттуда, сверху.
– Ты чего городишь, дурень!.. Что значит – сверху!
– Тсс! – цыкнул на них средний и, вскарабкавшись на выступ за их спиной, с которого виднелась вся вздыбленная громада, напряженно во что-то всматривался. Он долго изучал все наросты на высившейся перед ним стене, все трещины, складки и, вернувшись к костру, сообщил старшему:
– Как перед богом скажу, еще в прошлый раз, когда мы приходили за кобылами, мне показалось, что оттуда, сверху, кто-то за нами следит.
– Откуда? Из Драконовой пасти?
– Угу. Я давно догадывался, что там кто-то живет. Как-то ночью собственными глазами видел искры – не иначе огонь высекали.
Оставив костер, все три брата взобрались на выступ и принялись изучать то, что в Околине и во всех близлежащих селах называлось Драконовой пастью. Дело в том, что северная часть этой каменной громады, суживаясь, уходила вверх и своими очертаниями напоминала какое-то странное чудовище, поднявшееся над всеми приднестровскими холмами, чтобы осмотреть свои владения. Наросты на этой скале похожи были на скулы, узлы в каменных наслоениях шли вместо глаз, еле видневшиеся сверху чахлые деревца напоминали растительность на голове, а вот то, чего чудовищу еще не хватало, появилось с помощью человека.
В раннем средневековье много странствующих монахов подолгу живали в днестровских долинах, облюбовав каменные громады ракушечника главным образом потому, что в них легко было вырубить себе келью, маленькую часовню, а то и небольшую церквушку. Места здесь были в ту пору совершенно пустынные, дикие, и, чтобы защитить себя от зверя или недоброго глаза, одинокие монахи долбили себе кельи в самых невероятных местах. Одному из них пришла даже в голову мысль поселиться в утробе этого дракона, и там, где, сообразно человеческому разумению, должна быть пасть этого чудовища, появилось маленькое сводчатое окошко, снизу казавшееся совсем крохотным, а на самом деле, как утверждали многие, оно было в человеческий рост.
Много сотен лет легенды и были северной части Молдавии окутывали дымом эту Драконовую пасть, и немало сельских мудрецов пытались разгадать, каким это образом одинокому монаху удалось там, посреди скалы, вырубить себе келью. Ведь, надо думать, за что-то он держался, когда бил молотком! Каким-то образом он попадал туда к себе по вечерам и как-то по утрам оттуда уходил...
– Эй ты. – крикнул старший из братьев на всю ту каменную громаду, покажись!
Крикнул больше так, для острастки. Каково же было их изумление, когда в сводчатом окошке показалась такая же маленькая, как и само окошко, человеческая фигурка,
– Мир вам! – донеслось из Драконовой пасти, и этот одинокий голос так загрохотал по ущелью, точно небеса обрушились на землю.
– Низко кланяемся тебе, отец, – в некотором смущении ответил старший из братьев. – Спустись к нам, люди мы добрые...
Змейкой брошенная из окошка веревка взвилась, потом повисла вдоль побуревшей скалы. Они и охнуть не успели, как рыжеватый монах дикой кошкой спустился к ним. Достав ногами землю, он поколдовал над своей веревкой, и вдруг она оттуда, сверху, отошла, точно кто-то бросил ему конец. Аккуратно намотав ее на руку, как обычно крестьяне наматывают вожжи, рыжий монах, чуть откинув назад свое крепкое, пружинистое тело, точно целился во что-то, воскликнул:
– Матерь божья, да у вас тут пир горой! Пригласили бы, что ли, к огоньку! Может, даже винцом угостите? Правду сказать, совершенно окоченел в той каменной утробе.
– Чего вас туда занесло?
– А молился.
– Тут на земле мало места для молитв?
– Места много, да покоя мало. Сказано в святом писании: оставь суету за порогом своего жилища, закрой дверь, встань на колени и вникни в самого себя...
Братья Крунту смотрели на него как на привидение – никто и никогда еще не видел живого монаха, вылезшего из Драконовой пасти. Что-то в этом было сверхъестественное, и старший из братьев, преодолевая смущение, вызванное столь неожиданным знакомством, спросил:
– Отец, как вы спускаетесь оттуда, мы уже видели. А как попадаете обратно? Веревка же у вас?
– С божьей помощью, – уклончиво ответил монах.
Голос у него был густой, зычный, чуть-чуть с хрипотцой, как бы немного простуженный. Средний из братьев долго прислушивался к этому чуть простуженному голосу, после чего спросил:
– Отец, вы в нашем селе, в Околине, бывали?
– Не помню. А что?
– Соседка наша, Иляна, рассказывала как-то на днях. Идет она к Днестру белить полотна. Когда шли мимо домика Екатерины Маленькой, услышала, как дети к ней пристают – когда придет отец, куда ты его подевала? Она им откуда я его вам возьму? А дети упрямо стоят на своем. Мы, дескать, во сне слышали, когда вы с ним вернулись из монастыря. И он вам что-то сказал, и вы ему ответили, и сидели вы оба тут под окошком, на завалинке, и голос у него был такой громкий, простуженный...
Рыжий монах воссиял.
– Кто бы мог подумать – сквозь сон слышали!
Младшему из братьев чувство оскорбленного достоинства не давало покоя, и он, став на колени лицом к огню, шепотом продолжал составлять заветную клятву. Его поведение удивило монаха, и, чтобы объяснить суть дела, старший вынужден был отчасти приоткрыть свои карты.