355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоанна Хмелевская » Шутить и говорить я начала одновременно » Текст книги (страница 3)
Шутить и говорить я начала одновременно
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 23:07

Текст книги "Шутить и говорить я начала одновременно"


Автор книги: Иоанна Хмелевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Так возмущался эксперт. Я понимала его, в те годы очень неплохая зарплата составляла четыре тысячи злотых, и полмиллиона были просто сказочной суммой. Естественно, я поинтересовалась, кто же такой богач. И эксперт произнёс знакомую фамилию.

– Езус-Мария! – воскликнула я, потрясённая до глубины души. – Так я же его знаю с детства. Которая дочка?

Это оказался тот самый довоенный знакомый родителей и поклонник матери, который буквально за секунду до земельной реформы переписал километры своих садов на всю родню, благодаря чему остался их фактическим владельцем. А замуж выходила как раз его младшенькая, которой на том самом пиру было всего восемь месяцев.

Так вот, этого пира мне не забыть, проживи я ещё хоть тысячу лет. На столе было ВСЁ! Индейки, брусника, сардины, ветчина, заливное из птицы, лососина, дичь. Книги не хватит, чтобы все перечислить. Ну и самое ужасное: десерт. На десерт предлагался шоколадный торт и миниатюрные треугольные пирожные, рассыпчатые, в шоколадном креме. При одном взгляде на них у человека подгибались ноги.

Поначалу я, как автомат, уплетала все эти вкусности, птицу, рыбу, мясо, заливные, уплетала жадно и опрометчиво, и результат был ужасен: я не смогла съесть ни кусочка торта, ни одного печеньица! Съеденное, казалось, лезло из меня обратно, и, возможно, даже из ушей. А глаза впивали в себя недосягаемые вкусности, и сердце разрывалось. Но в меня и в самом деле не поместилась бы даже булавочная головка. А самое ужасное, что часа через два я бы уже, пожалуй, смогла проглотить кусочек восхитительного пирожного, да поздно было. Будучи хорошо воспитанной девочкой, я не осмелилась напомнить хозяевам о несъеденном мною десерте, и сожаление – смертельное, безграничное, сосущее – осталось во мне на всю оставшуюся жизнь.

О еде я могла бы написать ещё много, да вовремя вспомнила, что пишу не кулинарную книгу, а воспоминания о том, сколько неприятностей доставляла в детстве своим родным, поэтому перехожу к болезням.

С раннего детства болезни были моим несчастьем. Кроме дифтерита, тифа и воспаления лёгких я перенесла все детские болезни: корь, ветрянку, скарлатину, коклюш, свинку. Гриппы же и ангины просто не выходили из дома. По подсчётам моей матери, я две недели была здорова, а три болела. А как было не болеть? Удивляться надо не этому, а что я вообще не померла.

Одевали меня самым ужасающим образом. Навздёвывали все, что можно: тёплые рейтузы, свитера, штанишки, шарфики, длинные утеплённые ботики на ноги, обязательная шубка, черт бы её побрал! Не помню, что ещё, получался не ребёнок, а снежная баба. И многие годы это было моим самым большим несчастьем. Инициатором такого кутанья была бабушка, которая считала, что ребёнка следует держать в тепле, и которой удалось впоить это убеждение всем членам семейства. Закутанная таким ужасающим образом, я с трудом двигалась, а уж о том, чтобы бегать, и речи быть не могло. Впрочем, бегать мне строго-настрого запрещалось, ведь я могла вспотеть и простудиться. А я и без того потела, каждый бы потел на моем месте. А мне щупали руки и ноги, они вечно были холодными, наверное, не в порядке у меня было кровообращение, и на меня натягивали ещё одну тёплую одёжку. Как я в ней не задохнулась – просто не понимаю.

До сих пор я помню ощущение той чудесной, необыкновенной лёгкости, с которым сбегаю во двор по лестнице с пятого этажа бабушкиного дома на улице Сосновой. Дело было зимой, а мне вдруг так непривычно легко. Бабушка спускалась следом за мной и только на втором этаже с ужасом заметила, что я забыла обуть ботики. Проклятые утеплённые ботики до колен. Я умоляла бабушку позволить мне один-единственный разочек погулять без них, но тщетно, бабушка была неумолима. Пришлось возвращаться и обуться как надо, после чего прогулка утратила всю свою прелесть.

Перегретая до крайности, я легко подхватывала все простуды и инфекции и доводила до отчаяния мать своими вечными болезнями. И никто не проявил хоть немного здравого смысла, чтобы избавить меня от них. Только когда у меня самой были дети, а бабушка с матерью и тётками сделали попытку их кутать, я поняла истоки своих детских болезней и решительно воспротивилась. Мои дети воспитывались по-другому.

Третьим несчастьем моего детства, оказавшимся неистребимым и перешагнувшим за пределы детского возраста, был мой характер. В отличие от еды и болезней, его вряд ли что могло исправить, такой уж я уродилась.

Я хотела быть самостоятельной. На свете существуют два рода несчастных детей: несчастные дети, совсем лишённые всякой опеки, и несчастные дети, окружённые чрезмерной опекой, лишённые всякой самостоятельности. Как первое, так и второе приводит к катастрофическим последствиям. Мною в пять лет двигал не разум, трудно требовать от пятилетнего ребёнка такой сообразительности, а просто здоровый инстинкт. Я все хотела делать сама. Наиболее ярким и запоминающимся проявлением такого стремления стало моё самостоятельное путешествие из Груйца в Варшаву. Я так часто совершала этот путь в сопровождении взрослых – от родительского дома до дома бабушки в Варшаве, что могла бы с закрытыми глазами пройти его. Мне, естественно, не разрешали ехать одной, а я настаивала. И, видимо, настаивала столь энергично и настойчиво, что вынуждены были разрешить. Мать наверняка испытывала при этом страшные муки, ведь понятие самостоятельности было ей совсем чуждым, она всю жизнь привыкла жить так, как хотелось её матери. К тому же очень беспокоилась о том, чтобы чего не случилось в дороге с её единственной дочерью. И все-таки согласилась.

Разумеется, меня не оставили на произвол судьбы, моё самостоятельное путешествие было тщательно продумано, о чем я узнала спустя многие годы. В Груйце родители посадили меня на автобус, в надежде, что мне не придёт в голову где-нибудь сойти по дороге. А в Варшаве на остановке меня встречал дедушка, встречал так, чтобы я его не заметила. Прячась за уличными тумбами и незаметно выглядывая из-за углов домов, он наблюдал, как я вышла из автобуса, постояла, наслаждаясь свободой, и двинулась к бабушкиному дому по правильному пути. Улицы переходила в положенном месте. Немного постояла на виадуке, наблюдая за проходящими поездами. Изумительный запах паровозного дыма до сих пор остаётся для меня запахом свободы, чтоб мне лопнуть…

Оторвавшись от поездов я, уже нигде не задерживаясь, направилась прямиком к дому бабушки, ни разу не засомневавшись, куда же надо свернуть. Вышла точнёхонько, как по ниточке. Дедушка был очень мной горд, а я только удивлялась, чего это все плачут от счастья.

Увенчавшееся успехом кошмарное стремление к самостоятельности расцвело пышным цветом и отравило жизнь моей матери, я же благодаря ему смогла жить как более-менее нормальное существо. И серьёзно считаю, что без этой черты не было бы меня как личности.

Общение с другими детьми мои родные старались всеми силами ограничить, полагая, что, играя с детьми во дворе, я могу научиться у них только плохому. Может, так оно и было, запомнился мне один случай. Думаю, произошёл он только потому, что у меня не было никакого опыта общения с детьми. Как я уже говорила, мне запрещали бегать, дети смеялись надо мной, уговаривали пробежаться: «Дзидзя, побегай, Дзидзя, покажи, что умеешь бегать». А мне и самой хотелось побегать, в конце концов, нормальный ребёнок нуждается в движении. Ну я и побежала. Дом наш стоял на вершине откоса, я и помчалась с него вниз. Не я мчалась, ноги сами меня несли. А поскольку никогда в жизни не бегала, опыта у меня не было никакого, вот туловище и опередило ноги, и я со всего размаху шлёпнулась на землю, причём колено разбила так, что на всю жизнь остался шрам. С рёвом вернулась я домой, а дети испугались и больше не стали вовлекать меня в свои игры.

Чтобы никто не мог шантажировать меня этой ужасной Дзидзей, сама добровольно признаю, что в детстве меня так звали любящие родные. Только когда я подросла и стала отчаянно протестовать против этого ужасного ласкового уменьшительного, родные с трудом отвыкли от него. Моё настоящее имя Ирэна, так назвала меня мать, ибо во время беременности зачитывалась «Панной Иркой» Зажицкой. Кроме того, писательницу она знала лично, и от матери я знаю, что в конце концов панна Ирка вышла замуж за Метека. К счастью, меня при крещении наградили тремя именами – Ирэна, Барбара, Иоанна. Больше всего мне пришлась по вкусу Иоанна, и при первом же удобном случае я целиком переключилась на неё. Произошло это, однако, намного позже.

Тут мне бы хотелось опять ненадолго вернуться к своим болезням, ибо они доставляли немало дополнительных развлечений. Я уже говорила, болела я из-за того, что меня слишком кутали. Из-за вечных болезней приходилось постоянно иметь дело с врачами, и медработникам здорово доставалось при этом. С младенческих лет я поднимала жуткий крик при одном виде человека в белом халате, будь то врач, пекарь или повар. А уж что я вытворяла, когда мне собирались сделать укол – уму непостижимо. Не только орала – отбивалась ногами и руками, извивалась всем телом. И опять же только много позже поняла истинную причину боязни уколов. Дело в том, что до войны существовал идиотский обычай смазывать после укола уколотое место так называемым коллодием. Понятия не имею зачем, но эта гадость стягивала кожу и больно жгла. Сам укол – пустяки, главную боль причинял именно этот коллодий. И когда медицина отказалась от его применения, я перестала бояться уколов и не устраивала истерик.

И ещё в одной области я отличилась с самого раннего детства. Из-за постоянных простудных заболеваний мне не меньше миллиона раз осматривали горло. Как известно, горло человеку врач осматривает с помощью чайной ложечки. Любому человеку, только не мне. Уже с двухлетнего возраста я прекрасно научилась демонстрировать своё горло без всякой ложечки. Вызывали врача к заболевшему ребёнку, и мать объясняла изумлённому эскулапу, что он может осмотреть горло безо всяких дополнительных приборов. Эскулап, разумеется, не верил, а потом, потрясённый, восклицал:

– И в самом деле, до самого желудка просматривается!

Демонстрировать горло столь блистательным образом я научилась потому, что панически боялась ложечки, вернее, не выносила в горле наличия чужеродного тела. А раз при сильной ангине мне попытались смазать горло. Один раз это сделали и больше никогда не пытались, ибо результат оказался катастрофическим, меня чуть не вывернуло наизнанку.

Хуже всего был коклюш. Как-то я подхватила его в Варшаве, на радость бабушке, которая получила прекрасную возможность проявить обо мне должную заботу, уложив в постель и закутав с головой. А я задыхалась и почувствовала, что больше не вынесу, бросилась к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Окно было заперто, я отчаянно дёргала его за ручку, пытаясь открыть. Увидев это, бабушка, конечно же, вспомнила страшную картину: её собственная четырехлетняя дочка сидит на подоконнике этого самого раскрытого окна, свесив ножки наружу. В панике пыталась она оттащить меня от окна, я пыталась вырваться. К счастью, приступ прошёл, все обошлось благополучно.

( Отец поначалу очень мало мною занимался… )

Отец поначалу очень мало мною занимался. К младенцу просто брезговал прикасаться, маленького ребёнка побаивался, а в общем забывал о его существовании. За это мать сердилась на отца, высказывала претензии, мол, не помогает ей воспитывать ребёнка, не заботится о нем. Претензии, по-моему, необоснованные, ведь мать никогда не работала, в доме всегда была прислуга, а заботу обо мне стремилась разделить с ней бабушка, у которой я и так провела полдетства. При чем здесь ещё по уши занятый на работе отец?

Время от времени мать его все-таки заставляла проявлять заботу о ребёнке, и как-то меня под его опекой направили в Варшаву на поезде. Наверное, мать потом не раз проклинала своё решение, потому что кто-то только что вернувшийся из Варшавы зашёл к матери и в разговоре упомянул, что видел её мужа. Поезда – из Варшавы и в Варшаву – стояли на какой-то промежуточной станции, и в окно он видел, как отец мой сидел в купе и читал газету.

– А ребёнок? – в жутком волнении поинтересовалась мать.

Никакого ребёнка знакомый рядом с отцом не видел. И мать, которая всегда была катастрофисткой, немедленно решила, что этот бесчувственный человек забыл о ребёнке и тот, конечно же, выпал из вагона прямо под колёса поезда. А этот изверг спокойненько читает газету!

Что поднялось в доме, трудно описать. Телефона у нас не было, на месте матери я тут же села бы в следующий поезд и бросилась в Варшаву, по дороге на протяжении всей трассы выглядывая в окна по обе стороны поезда, нет ли где скопления народа. Вместо этого мать предпочла волноваться, пока из Варшавы не пришло известие, что я жива и здорова. Отец и в самом деле, как сел в вагон, так тут же забыл о дочери, чему я была очень рада, всю дорогу свободно шаталась по всему поезду, и со мной ничего плохого не произошло. Когда же поезд стал приближаться к Варшаве, я вернулась в купе к папочке, напомнила о себе, и мы вместе с ним добрались до дома бабушки.

Вообще же о взрослых я в то время была невысокого мнения. Многие из них при встрече со мной задавали кретинские вопросы: «Что слышно» и «Почему ты глазки не вымыла?»

На первый вопрос я давала исчерпывающий и правдивый ответ: «Радио». И в самом деле, что ещё было слышно? Что же касается глаз, чёрными они были у меня от природы, и мне никогда в голову не пришла бы идиотская мысль намыливать глаза. Неужели сами не понимают, что глаза не моющиеся? В ответ на этот вопрос я лишь молча пожимала плечами. Ну что с дураками говорить?

Время от времени я, как и всякий нормальный ребёнок, любила поиграть. Когда мне было четыре годика, моей любимой игрой стало производство ёлочных игрушек. Больше всего я любила клеить цепи и делать шарики. Хуже получались объёмные звёздочки. У меня был свой столик, стульчик и шкафчик, покрашенные белой краской. Их сделал для меня дедушка, и за этим столиком я работала. Умела пользоваться не только ножницами, но даже и циркулем и не очень любила, когда мне мешали. Предпочитала работать одна. Закрывалась в спальне, садилась за свой столик и, вся дрожа от счастья, занималась любимой работой. Если не ошибаюсь, приступала к ней ещё летом.

Похоже, я с раннего детства испытывала потребность побыть одной. Когда мать после обеда укладывалась соснуть часок, я не только старалась не шуметь, но и дышать боялась, чтобы, избави Бог, ненароком не разбудить её. Очень хорошо помню, что поступала так вовсе не для того, чтобы дать ей поспать, а просто мне доставляло удовольствие в эти часы чувствовать себя дома одной.

Вместе с тем хорошо помню истерику, которую я закатила по прямо противоположному поводу. Мать с отцом отправились к знакомым поиграть вечером в бридж, приходящая прислуга собиралась отправляться вечером домой, и мне предстояло немного побыть в доме одной. Не первый это был случай, и я всегда оставалась без проблем, тут же ни с того ни с сего закатила прислуге жуткую истерику: не останусь одна ни за что на свете! И такое устроила, что перепуганная девушка вызвала родителей, которые примчались в панике, не понимая, что со мной случилось. Ведь мне было уже девять лет, и первый раз я отмочила такую штуку. Возможно, прочитала какую-нибудь страшную книгу…

В куклы я не любила играть, не любила наряжать кукол. Видимо, не было во мне обязательных для девочки качеств, никаких материнских инстинктов, никакого желания заботиться, опекать. Не играла и в дочки-матери. Правда, запомнился случай, который свидетельствует о том, что и я не совсем уж была лишена добрых чувств. Я играла с куклой в саду, полил дождь. Я убежала в дом, кукла осталась на траве. Мы с матерью смотрели в окно на струи дождя, и мать продекламировала мне чувствительный стишок. Были там такие слова: «А там куклы мокнут, мокнут». Я взревела страшным голосом, глядя на брошенную под дождём куклу, мать никак не могла меня успокоить, и пришлось ей, бедняге, под проливным дождём мчаться спасать холерную куклу.

Вообще у меня было две куклы, Зузя и Растрёпка, и собачка Азорек. Зузя и Азорек прожили со мной несколько лет, я повсюду таскала их за собой, потому что они были маленькие, удобные. Растрёпка была большой красивой куклой, которой я сразу сделала причёску, как только мне её подарили. Кто-то, увидев её, вскричал: «Что за растрёпка!» Так она получила имя. Возможно, кукол было больше, но я их не замечала, и очень скоро мне перестали покупать их.

Были у меня кубики, наверное, с самого рождения. Я построила из них башню, которая тут же обрушилась. Не успела я, по своему обыкновению, поднять рёв, как мать поспешила воскликнуть:

– Ах, какая катастрофа!

Мне это жутко понравилось, я опять быстренько соорудила из кубиков постройку и, разрушив её одним махом, в полном восторге вскричала:

– Ах, тлёфа!

Очень быстро мать поняла, какой педагогический ляп допустила, ибо в эту игру я готова была играть до бесконечности, а грохот разлетающихся кубиков мог кого угодно вывести из себя.

Итак, не было у меня кукол, зато было много других игрушек: краски, мелки, бусинки и книжки, книжки, книжки. Когда мне было пять лет, кто-то подарил мне серебряные часики, которые я тут же выкупала в Буге. Оказалось, часики этого не любят. Были у меня и коньки, только толку от них… Бегать мне не разрешали, одну гулять никогда не пускали, мне хотелось покататься на коньках, хоть попробовать, но на пруд меня тоже не пускали. Я умоляла отца и мать пойти со мной, но отцу было некогда, а матери холодно. Вот так я и не научилась кататься на коньках, хотя в квартире исчертила весь пол.

Любила я вышивать. Мать моя была большой специалисткой в этой области и с наслаждением занималась любимым делом. Мне тоже захотелось. В моё распоряжение отдали угол какой-то большой ткани, наверное, скатерти, и я с энтузиазмом приступила к работе. Мать потом часто с гордостью рассказывала об этом, хвастаясь талантами дочери. Откровенно говоря, качество моей вышивки вполне соответствовало моему пятилетнему или четырехлетнему возрасту. Мать объяснила мне, что вышивать надо по нарисованным линиям, и я в самом деле проявила сверхчеловеческие способности. За пределы нарисованных линий не вышел ни один стежок, хотя путаница получилась страшнейшая. Я лично этого первого опыта не помню, но результат налицо: вышивать я умею.

( В нашем доме постоянно жили собаки и кошки… )

В нашем доме постоянно жили собаки и кошки. Первой я запомнила Азу. Это была прелестная молодая легавая, которая во время игры укусила меня в плечо. Претензии по данному поводу я к собаке испытывала очень недолго, и никаких комплексов это событие во мне не породило. Следующим был Мишка, Мись. Как сейчас помню день, когда отец принёс домой белый пушистый шарик, вызвавший во мне беспредельное восхищение. Когда щенок направился было в кухню, я оттащила его, наставительно заметив:

– Туда нельзя, Мись, ты будешь у нас комнатной собачкой.

– Правильно, а Аза – кухонная собачка, – пробурчала мать, услышав мои слова.

Комнатная собачка выросла в телёнка весом не менее пятидесяти килограммов, и жизнь у неё наверняка была несладкой. Сейчас у меня разрывается сердце, когда я об этом вспоминаю, тогда же, разумеется, я не понимала, что такой образ жизни для кавказской овчарки наверняка был сущим мучением, поэтому Мись часто сбегал из дому и шлялся где-то дня по три, потом возвращался добровольно, к нашей огромной радости, и опять становился комнатной собачкой, до поры до времени.

Поскольку Мись был кавказской овчаркой, к нему постоянно проявляла интерес всякая домашняя скотина, главным образом коровы и овцы. В каждой нашей загородной прогулке с собакой нас неизменно сопровождали стада домашней живности. Коровы, овцы поднимались с травки и следовали за нами. Мисю было на это наплевать, хозяевам живности совсем наоборот. Помню, как какой-то мужик помчался за нами с дубинкой и кричал матери, что она украла у него стадо коров. Мы ничего не крали, но коровы и в самом деле окружали нас, хотя мы их не сманивали. А глупый мужик никак не хотел поверить, что они пошли за нами по собственной воле.

Его никогда не дрессировали, я говорю о Мисе, а не о мужике, был он умным сам по себе. С детства рос в обществе кошек и никогда их не обижал, а особым его расположением пользовались белые кошки, потому что другом его с самых ранних детских лет был Пимпусь, маленький беленький котёночек. Он тоже вырос в крупное животное размером с хорошего поросёнка, и когда они с Мисем спали рядышком, нельзя было разобрать, кто из них пёс, а кто кот. Если, разумеется, пса недавно мыли.

Купание Мись ненавидел смертельно. И вообще не выносил воду. К каким только ухищрениям мы не прибегали, чтобы затащить его в ванну! О наших намерениях он всегда знал заранее и уже с утра прятался под кроватью матери, не реагируя ни на какие посулы. Иногда к вечеру удавалось соблазнить его прогулкой. При возвращении с прогулки его уже поджидала купальная бригада, шесть рук хватали несчастного и затаскивали в ванну. Оказавшись в ванне, он уже не вырывался, стоял смирно, покорно подчиняясь экзекуции, и только ждал её конца, а потом, белюсенький и прелестный, выпрыгивал из ванны, отряхивался и опрометью мчался в спальню, где неизменно вытирался о покрывало на кровати матери.

Как-то раз Мись нечаянно угодил в пруд. Погнался за лягушкой, она из-под его носа прыгнула в пруд, а он за ней, не разобравшись, что вот эта гладкая зелень уже не твёрдая земля, а другая стихия. Окунувшись с головой, выплыл, отфыркиваясь, смертельно обиженный на то, что ему подстроили такое свинство, вылез на берег и принялся бегать вокруг пруда и яростно облаивать его, не понимая, какой же враг столкнул его в ненавистную воду.

Со стола в доме Мись никогда ни куска не стащил. Мясо могло свисать хоть до полу, он сидел, нюхал, слюнки текли, но знал, что на столе нельзя ничего трогать. Если же какая-нибудь кошка стаскивала мясо на пол, он немедленно его пожирал. Что на полу – можно. Правда, один раз он нарушил это правило, хотя не о мясе идёт речь.

Как-то у нас испекли оладьи, и огромное блюдо с горой оладьев стояло на буфете в кухне. Все ушли из дому, а меня тогда вообще не было в Груйце, я находилась у бабушки в Варшаве. Вот родители и воспользовались свободой, отправились к кому-то в гости. Вернулись поздно, мать зашла в кухню и удивилась. От горы оладий на блюде осталось всего несколько штук. В чем дело? Ведь в доме никого не было. Взглянув на пол, мать увидела тоненькую струйку сахарной пудры, которая вела через кухню куда-то в комнаты. Идя по сахарному следу, мать дошла до спальни. Струйка скрывалась под её кроватью. Мать все поняла.

Оладьи сожрал Мись и, зная, что поступил плохо, спрятался в своём убежище, под кроватью обожаемой хозяйки. Матери и в голову не пришло наказывать Мися за оладьи, она испугалась за него – как бы не повредило псу такое количество съеденных оладий. Встав на колени у кровати, мать заглядывала под неё и умоляла собаку:

– Мисюня, пёсик мой драгоценный, вылезай, пойдём прогуляемся, ну иди же к своей хозяйке!

Драгоценный пёсик тихонько скулил, стучал хвостом по полу, каялся, но из-под кровати не вылезал, так и провёл там сутки. Ничего плохого с ним, к счастью, не случилось, видимо, оладьи оказались пищей легко перевариваемой. Вреда собаке они не причинили.

Вред причинило что-то другое, никто не знал, что именно. Возможно, на улице собака что-то проглотила и серьёзно заболела. Пришлось везти её на извозчике к ветеринару. Два сильных мужика с трудом внесли Мися по лестнице, ветеринар осмотрел и прописал лекарство, которое велел давать псу через час по столовой ложке. В состав прописанной псу микстуры, кроме основного медикамента, входила чашка чёрного кофе и ложка коньяку. Моя мать, потеряв голову от горя, перепутала указания и влила в рот псу все лекарство за один раз. Пёс упился. Он не мог стоять, лапы разъезжались по полу, и Мись бессильно валился с ног. Мать, служанка и я плакали над неподвижно лежащей собакой горючими слезами, с ужасом ожидая, что она вот-вот испустит последний вздох. А собака заснула крепким сном и пробудилась здоровёхонькой.

В нашей семье Мись прожил почти восемнадцать лет и умер, когда у меня самой уже были дети. Другие псы сменялись чаще. Азу мы через какое-то время отдали знакомому охотнику, что несомненно принесло собаке пользу. Потом кто-то из знакомых дал нам подержать на годик водолаза, и мы с ним прямо замучились. Он лез в каждую лужу, которая встречалась нам на прогулках, и затягивал нас за собой на поводке в рыбные пруды. Помню, как меня затащил в глубокий придорожный ров с водой. Жил в нашем доме и терьер, но у нас ему было плохо, потому что на полу стояло мало цветов в больших горшках. Фикуса ему хватило на два дня, потом он принялся за драцену, и пришлось его отдать в добрые руки с приусадебным участком.

Не расскажешь обо всех дворнягах, которые перебывали в нашей семье. В основном они жили на нашем садово-огородном участке, который у нас появился перед самой войной и о котором я уже говорила. Дом мы там так и не построили – все собирались – и жили летом в деревенской хате недалеко от нашего участка, по ту сторону дороги. У хозяев был дворовый пёс, живший в будке и бегавший по всему двору на длинной цепи. Мне так и не удалось с ним подружиться, он не проявлял склонности к дружбе со мной, и я немного побаивалась его. Пробираясь как-то к сортиру, стоящему за хатой, я побоялась идти через двор и полезла через забор, напоровшись при этом на ржавый гвоздь. Колено долго болело, а шрам был виден тридцать лет, но никакого заражения крови не случилось. Впрочем, никаких заражений у меня вообще никогда не было, от этого Бог миловал.

А Пимпусь, тот самый огромный белый кот, больше всех любил Тересу. У нас он прожил несколько лет, а потом мы отвезли его к знакомым в деревню, тоже недалеко от Груйца. Ему там очень понравилось, главным образом понравились мыши, и чувствовал он там себя владетельным князем, с важностью обходя подвластные ему угодья. Но Тересу любить не переставал. Тереса часто бывала у тех наших знакомых, и Пимпусь откуда-то знал день, когда она приедет. В этот день он с утра сидел на дороге, поджидая её, и вёл к дому, а потом провожал аж до улицы. Простившись с Тересой, он усаживался на обочине дороги и смотрел вслед Тересе, пока та не скрывалась за поворотом. Такие знаки уважения он проявлял только к Тересе и ни к кому больше.

Кот Кайтусь панически боялся перьев. Обнаружила я это, когда мы играли в индейцев, впрочем, я к этому ещё вернусь. Кайтусь был полосатым котёнком-подростком, вроде бы нормальным. Мы с ним дружили, но при виде меня в индейском головном уборе из индюшачьих перьев Кайтусь вдруг в панике бросился от меня и забился под стол. Я удивилась. Решив понять, что такое вдруг с ним приключилось, заглянула к нему под стол, и тут он чуть с ума не сошёл от страха. Сняв свой роскошный головной убор, который мне мешал совсем забраться под стол, я в тревоге полезла к коту, а кот уже успокоился. Я тоже успокоилась, опять надела свой султан из перьев, и Кайтусь опять запаниковал. Явление меня заинтересовало, и я решила разобраться с ним до конца. Дошло до того, что я показала котёнку малюсенькое куриное пёрышко, достав его из подушки, и кот опять жутко перепугался. Оставив Кайтуся дрожать в истерике, я стала показывать пёрышко другим кошкам – никакого впечатления, один Кайтусь реагировал на него, и до сих пор я так и не знаю, в чем же дело.

Как правило, все кошки и собаки меня очень любили, сами взбирались на колени ко мне, что очень огорчало мою бабушку, которая утверждала – это нехорошая примета, я наверняка останусь старой девой. Столь мрачная перспектива в том возрасте меня не очень огорчала.

Животных в бабушкином доме не было. Избавившись от старшей дочери, она раз и навсегда избавилась от кошек. Именно моя мать притаскивала домой всяких несчастных собак и котят. Правда, на этом её заботы о животных кончались, дальнейшая судьба их её не интересовала. Есть крыша над головой, есть еда – и ладно. Таким образом, в детстве я жила в двух мирах. В Груйце и его окрестностях меня окружали люди и животные, в Варшаве – только люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю