Текст книги "Юноша с перчаткой"
Автор книги: Инна Гофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– Это что? – спрашивает Зинаида и тычет пальцем.
– Это «Бочка под яблоней», – говорит мама.
– Прекрасно, – говорит Зинаида.
И так всегда! Сначала – «что это?», а потом – «прекрасно!».
– А это «Завтрак на траве», – говорит мама голосом экскурсовода, – московский вариант… Это Ленка придумала. Шла как-то мимо стройки и увидела эту компанию. Женщины в платьях, а мужчины до пояса голые… Как тут не вспомнить Эдуарда Мане?
– Кого? – спрашивает Зинаида.
– Художник был такой. Его картина «Завтрак на траве» вызвала в свое время большой скандал. У него в картине мужчины были одеты, чуть ли не во фраках, а женщины совершенно нагие…
– У Ленки более жизненно, – говорит Зинаида.
Я не выдерживаю и выхожу из комнаты. Заглядываю к отцу. Он смотрит по телевизору хоккей.
– Какой счет? – спрашиваю я.
– Три – два, – говорит он, не оборачиваясь.
– В чью пользу?
Он не отвечает. Идет борьба за шайбу, и отец, подавшись вперед, ерзает на стуле, повторяя движения вратаря. Но вот шайба прижата к борту, и отец откидывается назад и облегченно вздыхает. Теперь можно взяться за мое воспитание.
– Прежде чем узнавать, какой счет, не мешало бы спросить, кто играет.
– А кто играет? – спрашиваю я и прислушиваюсь к кудахтанью за дверью, – кажется, Зинаида уходит…
– Не мешай! Видишь, ответственный момент…
– Зинаида уходит, – объявляет мама голосом дворецкого. Несмотря на «ответственный момент», папа спешит в коридор, чтобы подать ей пальто.
Я ухожу из дому рано утром, в темноте, и возвращаюсь, когда уже темно. Это самые короткие дни в году. Институт далеко от моего дома. Иногда я даже рада этому. Сколько всего увидишь по дороге!..
Я люблю утреннюю темную Москву, ярко освещенные газетные киоски, поднятые лица людей, едущих на встречном эскалаторе вверх. Почему-то у всех такое выражение, как будто они к чему-то прислушиваются. А в вагоне метро! Какое разнообразие лиц! Иногда увидишь такое лицо! И все это мимо, мимо… Хочешь взглянуть еще раз, запомнить, а там уже кто-то другой на его месте, и тоже по-своему интересно. Как тут не вспомнить наших близнецов, которые обижались, когда их путали? Каждый человек хочет быть единственным, неповторимым, и, по-моему, он имеет на это право! У природы достаточно изобразительных средств, и она вполне может не повторяться. Ведь все, что существует в одном экземпляре, кажется более ценным!..
Впрочем, я где-то читала, что у каждого живущего на земле есть свой двойник. Что-то вроде запасного игрока или дублера. Если ты не состоишься как личность, состоится он… По-моему, эта сказка годится для фантастического романа. Я не верю, что где-то есть мой двойник. Но если он все-таки существует, мне его только жаль…
Выйдя из метро, я пересаживаюсь в автобус и еще полчаса еду в автобусе. Тут всегда попадается кто-нибудь из наших. Из Компании или Протоплазмы, – Общага рядом с институтом.
В этот раз мне попадается Сурок. Так мы на курсе зовем Колю Суркова. Он очень смешной, длинный, с детским лицом и большими руками. Он тоже из Протоплазмы, как и я. Для Общаги он не подходит, потому что москвич, а в Компанию не вошел, хотя его и звали. Ему тоже девятнадцать лет, но он курит и вообще всячески доказывает, что он уже взрослый. Он обидчив и совсем не ценит мой юмор.
– И мой Сурок со мною, – говорю я, пробравшись к нему. И он тут же обижается.
– А потише нельзя? – говорит он и краснеет, потому что ему кажется, что все на нас смотрят. Ему всегда что-нибудь кажется.
– К семинару готовился? – спрашиваю я. Надо же о чем– то говорить.
– Готовился…
– На тебя вся надежда, – говорю я.
– Надейся на себя, – бурчит он и краснеет, потому что автобус резко кренится на повороте, и я хватаю его за локоть. Нечаянно, конечно.
Я тут же отпускаю его. Сурок прав, на него надеяться нельзя. Потому что он сам на себя не надеется. Все смотрит по сторонам. Пугливый такой Сурок. Нервный.
Мы выходим из автобуса и идем по аллее к институту. Идем парком. Утро пасмурное, тихое. Деревья в инее. Позади слышатся голоса, – это нас нагоняет Компания.
– Ты обещал мне посидеть, – говорю я. – Придешь?
– Не знаю, – говорит он и оглядывается на голоса. – Скоро мой доклад, готовиться надо… Напиши кого-нибудь еще…
– Например?
– Хотя бы Тарасова, – говорит он и краснеет.
Кто-то сзади бросает в меня снежком. Я оборачиваюсь и вижу двух парней из Компании, модницу Риту в макси, из– под которого виднеется брючный костюм, и Вальку Тарасова.
– Привет, Детка, – говорит он мне и протягивает руку Сурку.
– Где ты ночевал? – спрашиваю я. – Не в общаге?
– Он ночевал у любовницы, – отвечает за Вальку один из парней, и все покатываются. Это главарь Компании по кличке Гранд. У него рыжие усики и бородка – предмет зависти и дискуссий.
– Понятно, – говорю я.
Но Гранд не унимается:
– И никогда не спрашивай у взрослого мужчины, где он ночевал, это неприлично…
– Я не знала, что у Вальки есть любовница.
– И у Вальки, и у меня, и у всех мужчин, достигших определенного возраста. У всех, кроме Коли Суркова. Не красней, Сурок, я же сказал, что к тебе это не имеет отношения!
Все покатываются, а бедный Сурок отрывается и идет впереди. Какой он нескладный, долговязый. Мне его почему– то жаль.
– Ладно, Гранд, – говорит Валька. – Кончай трепаться…
Ему тоже неприятен этот разговор. Как и мне. Как и Коле
Суркову. Но Валька старше и лучше умеет владеть собой.
Семинар ведет женщина с глупым утиным лицом. Мы с Валькой прозвали ее Дама просто неприятная, а историю искусств преподает Дама неприятная во всех отношениях… Если первая просто зануда, то вторая еще режет на зачетах и лишает людей стипендии…
Я сидела на семинаре и думала о том, что хоть Гранд и трепался, но был по-своему прав. Надо подумать, а потом спрашивать. Что мне задело, где ночевал Валька и есть у него любовница или нет…
В буфете он высмотрел меня и протянул деньги, попросил взять ему винегрет, кофе и конфету «Гуливер». Мы сели за один стол.
– Наша мадемуазель заболела, – говорит он. – А у вас будет английский? Я пробовал изучать, жуткое дело! Ты не боишься сломать язык?
– А ты не боишься сломать нос? – спрашиваю я, намекая на французское произношение. Валька смеется! Он ценит мой юмор. Я тоже ценю его юмор. Вот и все, что нас связывает.
– Я ушел из общаги, – говорит он вдруг. – Надо серьезно работать, Детка… Теперь у меня своя хата.
Я хочу спросить, что за хата, но вспоминаю урок Гранда и молчу.
– Отличная хата, – говорит Валька. – В высотном доме. Есть такая частушка: «Я живу в высотном доме, но в подвальном этаже…» Слыхала? Вот так и я…
Мы встаем из-за стола.
– Конфету забыл, – говорю я.
– Это тебе, – говорит Валька. – Я их не ем.
У него простое, открытое лицо. Взгляд с лукавинкой. Как жаль, что он не в моем вкусе!
Когда я выхожу из института, уже темнеет. В окнах горят огни, и воздух кажется синим. Я люблю сумерки. Они лишают предметы определенности, и все становится условным, как в театре. И наш парк в снегу, по которому я иду одна, совсем другой, чем был утром.
И люди в автобусе и в метро совсем другие. Они все о чем-то думают, и эта задумчивость придает всем лицам что– то общее. Может показаться, что все они думают об одном и том же. Но каждый думает о своем. Девушка с нарисованным лицом вспоминает чьи-то слова, старушка обдумывает, что сготовить на ужин, негр из университета Лумумбы скучает по какой-нибудь Тананариве, столице Мальгашской республики… А я думаю про Вальку Тарасова. От наших я уже знаю, что Валька устроился дворником в высотный дом…
Вечером папа с мамой уходят в гости, а я остаюсь одна в квартире. Они нечасто уходят, и мне даже нравится побыть одной. Я не люблю темноты – это у меня с детства, – поэтому первым делом зажигаю повсюду свет. Потом достаю свой проигрыватель и кручу пластинки. У меня есть свои любимые. «Романс» Шостаковича в исполнении ансамбля скрипачей, Вертинский и артисты цыганского театра. Я могу их слушать без конца. Маму это удивляет, а папу сердит. Сегодня их нет, и я могу делать что хочу. Я достаю свои работы и расставляю по всей квартире. Получается вроде выставки. Это выставка без зрителей, для меня одной…
Оказывается, я довольно много сделала за полгода! Есть несколько удачных портретов. Кажется, я начинаю понимать, почему мне не удаются натюрморты. Я все немного утрирую, и в портретах чувствуется юмор. Мое, авторское, отношение. А в натюрморте юмор, ирония невозможны. Ну как написать иронический апельсин?!
Мои размышления прервал телефонный звонок. Это Нина. Ей очень нужно со мной поговорить. Она звонит из автомата. Здесь, на углу.
– У тебя кто-то есть? – спрашивает она. – Честное слово, никого? Я в таком виде! А чей это голос?
– Вертинского, – говорю я. – Сейчас выключу…
Мне нравится эта песня, и я хочу ее дослушать. Свои работы я успела убрать и спрятать в папки, и ничто не напоминает о недавней выставке.
Над ро-зовым мо-рем
Вставала лу-на,
Во льду зеленела
Бутылка вина,
И плавно кружи-и-лись
Влюбленные па-а-ры…
Я кружусь по комнате, подпевая Вертинскому, и перед глазами отчетливо встает тот осенний вечер, и свадьба, и Нина в белом платье, и троюродный дядя, который танцевал, как шахматный конь…
Все же вспомнила про меня! Больше месяца прошло с тех пор! Хороша подруга! Сейчас я ей выдам!..
Но вот она входит, и едва я вижу ее знакомую пуховую шапочку и круглое, румяное с мороза лицо, как вся моя злость проходит.
Она в клетчатой юбке и красной шерстяной кофточке, такая привычная, своя девчонка.
– Ну, как ты живешь? – говорю я. – Есть хочешь? Ну, тогда чаю…
Это у меня мамино. Кто бы к нам ни пришел – сразу кормить. Мама говорит, что дала себе такой зарок в студенческие годы, после того, как в одном доме ее не догадались пригласить к столу. А время было послевоенное, трудное. Вот тогда мама и дала зарок, что из ее дома – если у нее будет когда-нибудь дом – никто не уйдет голодным.
Ужинать Нина не хочет. И чаю не хочет. Ну, так и быть, за компанию. Брось, давай какой есть! Ну, завари свежий, пожалуйста! Гера, между прочим, тоже любил хороший чай…
– Ты его отучила? – спрашиваю я. У меня ответственный момент – я насыпаю чай в сполоснутый кипятком чайник. Нина мне не отвечает. Обернувшись, я вижу, что она плачет, закрыв лицо ладонями.
– Я уже три дня живу у мамы, – говорит она сквозь слезы. – Мы поссорились…
– Насовсем? – Я просто не могу поверить, что это всерьез. Мне кажется, Нина сейчас засмеется и скажет: «Шютка!»
– Не знаю, – говорит Нина. – Если бы он хотел помириться…
Слезы бегут сквозь ее пальцы и падают на стол. Плачущую Нину я видела когда-то в школе, классе в седьмом. Тогда она плакала из-за двойки по алгебре, и мне не было жалко ее, а даже немного смешно. Теперь я смотрю на Нину, и мне самой хочется плакать. И я ненавижу Геру с его снисходительной улыбкой. Нет, первый мириться он не станет!
– Ну, и черт с ним! Плюнь на него.
Нина отнимает ладони от лица. Заплаканные глаза смотрят светло, удивленно.
– А ребенок? – говорит она.
– Какой ребенок?
– Наш, – говорит она, и в ее голубых глазах возникает подобие улыбки. – Разве я тебе не говорила? Врач говорит, что уже два месяца… Мы с Геркой давно, а свадьба это так, для родственников…
Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью.
Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами – «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле» и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…
– Я хочу мальчика, – говорит Нина и улыбается. – Я уже имя придумала – Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов, это мое дело, как его назвать.
– А Гера какое хочет? – спрашиваю я.
– Гера… – говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. – Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!
– «Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», – говорю я.
– Это откуда? – спрашивает Нина.
– Вознесенский, – говорю я. – Андрей Вознесенский.
– Экстазно! – И Нина повторяет, запоминая: – «Как дьяволы в ночных горшках…»
Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как– то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения – неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами. Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский закончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, он не прощает Вознесенскому, что он изменил профессии.
– Единственно, чему повезло в этой истории, – заключил папа, – так это архитектуре!..
– Неизвестно, – сказала мама. – А если в нем погиб наш советский Корбюзье?.. Это поэт молодых, – сказала она, – а также тех, кто любит острые ощущения, цирк.
– Ты тоже любишь цирк.
– Но не в стихах!.. В стихах мне гораздо дороже мысль, чувство… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Или это: «Задыхаясь, я крикнула: „Шутка все, что было, уйдешь– я умру“.
– Шютка, – поправила я, вспомнив Нину. И мама рассердилась. Она не любит, когда ее перебивают. Она не хотела продолжать, но я упросила ее. И тогда она досказала то, что думала по этому поводу. Она думала, что Вознесенский сам придет с годами к другим стихам.
– Знаешь, чем меня в юности потряс Пастернак? Мне было тогда, как тебе… „Тише, – крикнул кто-то, не вынесши тишины“… Это из „Лейтенанта Шмидта“, когда его казнят…
Я люблю спорить с мамой. Верней, с мамой можно спорить. С отцом спорить опасно, – он слишком категоричен и не терпит иных мнений. Мне кажется, он совсем не стремится понять другого человека.
Нина ушла почти веселая. Я не удержалась и рассказала о троюродном дяде, который танцевал, как шахматный конь. Ну, она и покатилась! „Ермакова, смеяться будете за дверью!“
– Я не Ермакова, – сказала Нина. – Я Денисова.
Когда родители приходят из гостей, я уже лежу в постели. Я слышу щелканье ключа и недовольный голос папы:
– И, конечно, всюду свет!
И голос мамы:
– У нее кто-то был.
Это она увидела наши чашки на столе, – я их забыла убрать. Я стучу в стенку, и мама заглядывает ко мне.
– Ты зайдешь? – спрашиваю я.
– Сейчас, – соглашается она. – Только переоденусь. Каждый вечер перед сном мама заходит ко мне, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Я подвигаюсь, и она садится на краешек моего дивана.
Это час наших бесед. Иногда за целый день не удается сказать двух слов, – мама в своем Моспроекте, я в институте.
Но даже в свободные дни, когда мы проводим вместе много времени, традиция остается в силе.
И теперь мама входит и садится возле меня. Она уже в тапочках и в халате. Бусы, которые она забыла снять, поблескивают в полутьме.
– Только недолго, – говорит она. – Пора спать…
С этих слов начинается всякий раз. И все же, опасаясь, что мама скоро уйдет, я беру ее за руку.
– У меня была Нина. Представляешь, у нее будет ребенок!
– Этого можно было ожидать, – говорит мама.
– Ей даже не надо брать академический, – говорю я. – Она сказала, что ребенок родится как раз после весенней сессии, через семь месяцев.
– Через семь? – Мама смеется. – Это что-то новое…
– Ты не так поняла, – говорю я. – Они с Герой уже давно, а свадьба была для родственников… Знаешь, как она хочет назвать сына? Прохор!
– А дочку? – спрашивает мама.
Об этом у нас разговора не было, и я не знаю, как Нина назовет дочку. Почему-то я тоже уверена, что у нее будет сын…
– Они хорошо живут? – спрашивает мама. – Ну, и слава богу!
У меня от мамы нет секретов. Может быть, потому, что у меня их нет вообще. Но чужие тайны я умею хранить. Нина просила никому не рассказывать, что они с Герой поссорились…
– А что у тебя? – спрашивает мама. – Новости есть?
В другое время я рассказала бы, как мы ехали в автобусе с Сурком, и про болтовню насчет любовниц, и про Вальку Тарасова: что он устроился дворником, чтобы иметь свою хату… Но после новостей Нины мои новости кажутся мне такими незначительными, мелкими.
– Нет никаких новостей, – говорю я. – Кроме той, что я собой недовольна.
– Ну, какая же это новость? Ты всегда собой недовольна. Наверное, это свойственно всем художникам.
– Я посмотрела сегодня свои работы, и мне мало что понравилось. И нового ничего нет!
– Надо больше работать, – говорит мама. – Летом ты много писала. А сейчас дни короткие, и занятия в институте. И потом, мне кажется, ты думаешь не о том.
– А о чем? – спрашиваю я и даже сажусь от неожиданности.
– Откуда я знаю? – говорит мама. – Может быть, о Тарасове.
Сговорились они все, что ли?!
– А с чего это я должна о нем думать? – говорю я.
– Он забавный. И, судя по твоим рассказам, ты ему нравишься.
– Мало ли что я могу рассказывать! Надо бы еще послушать его. И потом, он совсем не в моем вкусе. Ты ведь знаешь, кто в моем вкусе?
– Знаю, – говорит мама. – Юноша с перчаткой.
– Ну, так вот, – говорю я.
По еле уловимому движению я угадываю, что мама собирается встать и уйти, и я удерживаю ее за руку. В полутьме я не вижу ее лица, только бусы поблескивают. Это розовые сердолики, подарок папы.
– А там было весело? – спрашиваю я.
– Как всегда.
– Дядя Петя пел романсы?
– Пел.
– А баранья нога была?
– Была.
В доме у тети Леры всегда поют романсы и подают на ужин баранью ногу. У них нет детей, но есть собака, серый дог по имени Лорд.
– Теперь они смогут говорить, что в их семье были лорды, – сказала я как-то.
Я сказала об этом маме. И она тут же позвонила тете Лере и дяде Пете, – они очень ценят мой юмор.
Мама целует меня и поднимается, чтобы уйти. Теперь ее не удержишь. А мне совсем не хочется спать. На душе как-то пусто, тревожно.
– Подожди, – говорю я и ловлю подол ее халата. Я хватаюсь за него, как утопающий за соломинку. – Подожди! Так ты думаешь, я талантливая?
– Ты это знаешь сама, – говорит она.
– Мама, скажи: „Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей“.
– Ты талантливая и напишешь еще много хороших вещей, – повторяет мама покорно. И добавляет от себя: – Если захочешь!
Я не вижу ее лица, но по голосу чувствую, что она улыбается.
Это тоже ритуал. Как наш разговор перед сном. Как нетерпеливый стук в стену, – на этот раз стучит папа, возмущенный тем, что я еще не сплю.
По вторникам у нас нет ни живописи, ни рисунка. Четыре часа тепепе – так сокращенно называем мы технологию полиграфического производства – и два часа полиграфматериалы. Этот предмет читает старик Шумский, автор учебника, который мы должны освоить. На вид он вполне безобидный – сухонький, маленький, седенький. Наверное, про таких сказано – божий одуванчик. Кто бы мог подумать, что он гроза всех второкурсников. Говорят, на экзаменах он здорово сыплет.
Про него ходит анекдот, будто он сказал одной студентке: „Так и быть, я поставлю вам неуд, только ответьте еще на два вопроса“.
Он объясняет нам свойства бумаги и красок. Сегодня он привел нам фразу, которая помогает запомнить расположение цветов в спектре: „Каждый охотник желает знать, где спят фазаны“ – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Все обрадовались и принялись повторять это на все лады. И Шумский сказал, что главное в этой фразе не смысл, а порядок слов. Ибо смысл не пострадает, если сказать: „Каждый охотник хочет знать, где ночуют фазаны“, – но спектр тут будет уже ни при чем.
Наши успокоились, и старик Шумский давно говорил о другом, а я все думала про фазанов. И какие-то фламандские натюрморты виделись мне, с тусклым серебром на гобеленовой скатерти, атрибутами охоты и свисающей со стола битой птицей… Потом просто какие-то заросли, где трава по пояс и охотник, раздвигающий ее руками, как пловец, входящий в воду…
Все же интересно, где ночуют – в смысле спят (синий!) – фазаны?!
Потом были занятия по шрифту. Они проходили в нашей институтской типографии. Руководит ими наш декан. Мы осваиваем наборное дело. Всякие матрицы, морзаны, бабашки… Сегодня у нас задание – по наборному шрифту – обложки. Каждый набирал что хотел, – содержание здесь не играло роли, как в той фразе про фазанов. Валька Тарасов набрал на своей обложке „Мои встречи с Леонардо да Винчи“, а Гранд на своей – „Искусство и я“. Мне хотелось выдать Суркову за то, что он отказался позировать. И я набрала „Изучайте грызунов“ и показала ему. Он посмотрел и пожал плечами. По-моему, он просто не понял, что это имеет к нему отношение.
Я не стала ему объяснять, что он грызун и что я все про него знаю. Я вычитала это в старинной книге. Она называется „Мир животных в изображениях, снятых и раскрашенных сходно с натурою“. Эта книга издана в Санкт-Петербурге, в тысяча восемьсот девяносто втором году, и на ней есть надпись: „Дозволено цензурой“. Про сурка там сказано, что это грызун с толстым телом и коротким хвостом. Что в диком состоянии эти умные животные пугливы и осторожны, но, будучи пойманы, вскоре становятся очень ручными.
Я даже удивилась – до чего точно! Вылитый Сурок! Правда, слова „с толстым телом и коротким хвостом“ к нему не подходили, – наш Сурок длинный и тощий и к тому же отличник – хвоста у него ни разу не было!.. Но зато слова „пугливый и осторожный“ прямо про него! И еще меня вдохновило сообщение о том, что, будучи пойманы, сурки становятся очень ручными. Я тогда же решила, что обязательно приручу Сурка. Но это мне пока не удается…
После занятий мы почти всем курсом поехали в Пушкинский музей. Кто-то сказал, что там открылась потрясающая выставка рисунков „От Дюрера до Пикассо“. Ехали весело. Какой-то пассажир в автобусе спросил Гранда, зачем он отрастил бороду. Гранд очень учтиво ответил, что борода ему совершенно необходима: во-первых, она заменяет кашне, а во-вторых, ложась спать, он кладет ее поверх одеяла…
Когда подходили к музею и шли уже мимо елочек, я поскользнулась и чуть не хлопнулась, но кто-то подхватил меня. Это был Валька Тарасов.
– Ты что, Детка? – сказал он. – Вроде и выпили мало…
– Ну, как ты устроился? – спросила я.
– Приходи, посмотришь… Придешь?
– Когда?
– А вот снегу подвалит…
И он мне подмигнул. Только теперь я поняла, что он приглашает меня убирать снег. Я немного обиделась, но виду не подала.
– Лопату приносить? – спросила я.
– Не надо, – сказал Валька. – Инвентарем обеспечу.
Мы вошли в музей и поднялись по мраморной лестнице. Я очень люблю эти прохладные, тихие залы, Итальянский дворик с „Давидом“ Микеланджело и еще двумя маленькими бронзовыми „Давидами“ – Донателло и Верроккьо. Два эти скульптора соперничали между собой. Мне больше нравится „Давид“ Донателло, такой симпатичный, в шляпе.
Но сейчас мы идем смотреть выставку рисунков. Они развешаны в верхней галерее. Да, выставка потрясающая! Особенно сильное впечатление на меня произвела „Мадонна с младенцем“ Дюрера. Глядя на нее, я подумала про Нину и ее будущего Прошку… Уходя в тот вечер, она сказала, что ни за что не помирится первой. И спросила: „Аты бы помирилась?“ Я вспомнила Геру, его снисходительную улыбку, и сказала, что нет, не помирилась бы. И Нина бросилась меня обнимать. Может, она для того и приходила, чтобы услышать этот ответ.
Выставка не очень большая. Мне запомнился „Мужской торс“ Карпаччо, „Мальчике собакой“ Пикассо. Неплохие Тинторетто, Филиппо Липпи…
Когда мы выходим из музея, на улице уже стемнело, зажглись фонари. В их свете как дым курится мелкий снежок.
– Вот и снег, – говорю я Вальке Тарасову. Он идет рядом.
– Это не тот снег, Детка. – Звучит это как-то грустно. И, чтобы развеселить его, я говорю:
– Между прочим, я нашла на карте Тананариве. Это на острове Мадагаскар…
Он смотрит на меня удивленно и тут же догадывается, о чем я.
– Осталось убедиться, что существует Касимов, – говорит он. – Хочешь, махнем?..
У меня чуть не вырвалось: „Когда?“ Но я вовремя вспоминаю, как он пригласил меня в гости, „когда снегу подвалит“.
– Пожалуй, я начну с Мадагаскара, – говорю я.
В метро мы расстаемся. Нам в разные стороны. Мой поезд приходит раньше, и я уезжаю, а Валька смотрит мне вслед. Он стоит в распахнутом пальто, крепко поставив ноги и спрятав руки в карманы. Стоит и улыбается. И чуть заметно подмигивает мне, так, чтобы этого никто не видел. Никто, кроме меня… У него хорошее лицо. Как жаль, что он не в моем вкусе!
Дома меня ждет новость – приезжает тетя Варя. Тихая Варя. Юлькина мама. Ей забронировали номер в гостинице, но она, как всегда, остановится у нас. Моя мама этому рада: ведь они подруги и приезд Вари для нее праздник. Я привожу в порядок свою комнату, убираю все лишнее со стола и с подоконника. Папки с рисунками, картон и подрамники я составляю таким образом, чтобы можно было пробраться к кушетке, – тетя Варя будет спать у меня. Я люблю, когда она приезжает. Люблю с ней разговаривать.
Это не то, что Зинаида. С тетей Варей почти так же интересно, как с Юлькой. Она у нас нарасхват, и маме приходится отбивать ее у нас с папой. Папе она говорит: „По-моему, сегодня по телевизору какой-то хоккей…“
Со мной ей проще. Она делает строгие глаза, а если я не реагирую, грозит мне: „Ну, погоди, придет твоя Юлька!..“ Это действует безошибочно, и я выкатываюсь. В общем, все правильно. У них свои разговоры, у нас свои…
– Ну что, девочка? – говорит тетя Варя. – Как ты живешь?
Она спрашивает не из любезности. Ей действительно
хочется знать, как я живу. Когда я только родилась и другие дарили пеленки, чепчики и погремушки, тетя Варя подарила пионерский галстук. Она романтик и любит делать подарки „со значением“.
Она живет в небольшом городе, вблизи Волгограда. Однажды она прислала нам в подарок букет, собранный на Мамаевом кургане. На посылке, в том месте, где обычно указана цена, было написано: „Бесценный!“ Этот букет и сейчас стоит у нас в комнате. Он совсем сухой, но все еще источает слабый запах степной полыни.
Тетя Варя тоже строитель. Моих родителей она называет теоретиками, потому что они проектируют, а она руководит строительством. Сейчас она строит город-спутник на Волге.
– Вы бы приехали, черти, – говорит она. – Вы такого и во сне не видели! У нас система ансамблей. Жилой ансамбль, культурно просветительный, промышленный, бытовой…
– А ансамбль песни и пляски у вас есть? – спрашивает папа.
– У нас все есть, – говорит тетя Варя. – А что, хочешь записаться?
Она не обижается на папины шуточки и умеет дать сдачи.
Она берет листок бумаги, проводит несколько энергичных линий и ловко располагает среди них квадраты и прямоугольники… Мои „теоретики“ слушают ее с некоторой завистью. У живого дела, по-моему, всегда есть какое-то преимущество перед теорией.
Потом мы обедаем все вместе. Тетя Варя любит грибы, и мы едим грибной борщ и мясо с грибной подливой. И они вспоминают студенческие годы, общежитие и тот студенческий бал, когда в моду вошли длинные платья, – тогда их только не называли „макси“. У мамы не было такого платья, и Варя придумала замотать ее в отрез из синего шелка, который ей прислали из дому. И вот маму замотали в этот отрез, и получилось очень здорово, и мама весь вечер танцевала. И с папой тоже. Он был тогда просто Павлик из параллельной группы. Они впервые танцевали вместе, и он сказал: „Тебе идет это платье. Как называется такой фасон?“ – „Японка“, – сказала мама. В моде тогда был фасон „японка“.
Они часто вспоминают эту историю и смеются и шумят, перебивая друг друга, и тетя Варя кричит:
– Ну-ка, налейте мне еще одну рюмку! Выпьем за меня! Если бы не мой отрез, не видать бы вам своего счастья!
Мы ждали к обеду Юльку, но она не пришла. Юлька позвонила и сказала, что никак не сможет вырваться сегодня, – завтра у них семинар по западной литературе.
Положив трубку, тетя Варя загрустила и притихла. Теперь к ней очень подходило прозвище „тихая Варя“. Я смотрела на ее крутой лоб, на вьющиеся золотые колечки на висках. Такие лица хорошо лепить. Лоб, скулы, подбородок… Все говорит о сильном характере. Почему же так вышло, что тетя Варя одна? Отец Юльки тоже учился в архитектурном, и они дружили все вчетвером… Странно, что он никогда не бывает у нас.
– Юлька от меня отвыкла, – говорит тетя Варя. – Я чувствую…
– Кажется, по телевизору какой-то хоккей, – говорит мама.
Наступило время тихих бесед. Мы с отцом уходим в комнату. Отец шелестит газетой. Я беру с полки книгу. Сын Ренуара, известный французский кинорежиссер, написал о своем отце. Оказывается, Ренуар говорил, что работаешь больше всего тогда, когда ничего не делаешь.
Эта мысль мне понравилась. Тем более, что я эти дни ничего не делаю – просто живу, смотрю, дышу. И я недовольна собой. Может быть, недовольство собой – тоже работа?
Так мы сидим молча, слышен только шелест страниц, как в читальном зале.
– И ты тут? – вдруг говорит папа. Он делает вид, что только сейчас заметил меня. – А ты как сюда попала?
Папа благодушно настроен. Он всегда благодушно настроен, когда у нас гостит тетя Варя. В такие минуты с ним можно говорить, не боясь, что он сорвется. И даже спорить.
– Ну, как твой Кролик? – спрашивает он.
– Не Кролик, а Сурок.
– Ну, Сурок, – соглашается он. – Мама сказала, что ты его дрессируешь.
– Не дрессирую, а приручаю!
– Ну, пожалуйста, – соглашается папа. – Ничего не имею против…
Несколько минут проходит в молчании.
– Интересно, о чем они говорят? – спрашивает папа. – О чем говорят эти женщины? – он кивает в сторону кухни. – О какой-нибудь ерунде, – спорим?
– Что толку спорить, если нельзя подслушать?
– Почему нельзя?
– Некрасиво…
– Ты права, – соглашается отец. – Подслушивать некрасиво, и мы никогда не узнаем, о чем говорят эти женщины… Когда мы с матерью поженились, а вы с Юлькой только что родились, тетя Варя почему-то ночевала у нас. Я проснулся в три часа ночи и, не обнаружив твоей матери, а своей жены на ее законном месте, отправился ее искать. Они сидели за столом, друг против друга, совсем уже сонные, и что-то обсуждали… В то время я был молод, и ты еще не успела внушить мне, что подслушивать некрасиво. И я подслушал такой диалог: „Как жаль, что у нас обеих девчонки! Вот если бы у одной был парень, они бы могли потом пожениться…“ Это говорила твоя мама. А тетя Варя ей отвечала: „А если бы он ее не полюбил? Или она его? Нет уж, пусть лучше будут девки!“
– Как звали мужа тети Вари? – спрашиваю я. – Виталий?..
Мой вопрос застигает отца врасплох. Он хмурится.
– Допустим.
– Юлька говорит, что он известный архитектор и живет в Москве.
– Мало ли кто живет в Москве, – говорит отец.








