Текст книги "Юноша с перчаткой"
Автор книги: Инна Гофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Неподходящий мальчик
Название станции было веселое, похожее на название крупы. Москвичи так и называли ее – не Перловская, а Перловка. Здесь, в дачном Подмосковье, жила моя подруга. Мы познакомились в эвакуации, и там Аня часто рассказывала, какая у них прекрасная дача. Она закатывала глаза и мечтательно вздыхала, как бы кого-то изображая. И приглашала меня на дачу. Когда-нибудь! Когда закончится война. Когда я приеду в Москву. Когда будет лето. Когда…
Все это было так нереально в сорок втором и вдруг сбылось так скоро, спустя всего два года. Вот только война еще шла. Но исход ее уже был предрешен. Мой отец получил назначение под Москву. И летним днем я спрыгнула с электрички на дощатую платформу Перловки.
Ночью прошел дождь, и теперь все благоухало, пели птицы. Они пели так, как поют только после дождя. Густая трава в пятнах солнечного света, запах сосны и шелест берез – все было празднично и непривычно для меня, как и самое слово «дача». Собственной дачи у нас никогда не было, и теперь в свои шестнадцать лет я впервые видела настоящий дачный поселок.
Я приехала сюрпризом. У меня был адрес и план, как пройти от станции. И я вышагивала вдоль длинных деревянных заборов, выкрашенных в зеленый или голубоватый цвет.
«У нас прекрасный участок», – говорила Аня. Так я узнала, как называется это пространство – часть леса или луга, огороженная забором и принадлежащая одному владельцу. Там, где забор был пониже, виднелись дом или крыша дома, веранда с цветными стеклышками, бочка с водой под водостоком. Иногда собачья будка, иногда качели. Но опять все скрывал бесконечный скучный забор, над которым шелестели чужие деревья.
Вот наконец и улица, указанная в плане. И нужный мне номер над калиткой. И, конечно, забор. Зеленый, длинный, из досок, плотно пригнанных одна к другой. Я заметила возле калитки звонок и нажала кнопку. Нажала еще раз. Никто не отозвался. Тогда, толкнув калитку, я вошла. И пошла по дорожке, мощенной черепицей, к большому, безлюдному на вид дому. Я была разочарована. Неужели зря тащилась сюда? Мы не виделись два года! И я уже так представляла себе ее восторг при моем появлении, ее пискливый голос, сияние голубых близоруких глаз, пулеметную частоту речи!..
Дом был высокий, немного запущенный, со стеклянными верандами наверху и в первом этаже. На входной двери тоже был звонок. Я позвонила. Постучала. Негромко. Потом сильней. На мой стук вышла женщина. Худощавая, в очках.
– Нет, я не родственница, – сказала она низким, прокуренным голосом. – Я снимаю у них комнату и заодно караулю дачу… Они приезжают на выходной, а так всю неделю я одна. Как говорится, сама себе хозяйка. Анечка? Она ваша подруга? Вот оно что! Нет, Анечка приезжает редко. Она терпеть не может дачу… Может быть, вы зайдете?
Мне не хотелось в дом. Я присела на край крылечка. Эта часть его была под навесом и осталась после дождя сухой. Шелестели верхушки берез, поскрипывала старая, похожая на лиру сосна с раздвоенным стволом. К березам был привязан гамак. На круглой клумбе, заросшей травой, желтели одуванчики.
– Вам, как ее подруге, я могу сказать… У нее появился мальчик. – Женщина затянулась папиросой, закашлялась. – Родители просто в отчаянии. Совсем неподходящий мальчик…
– Почему неподходящий? – спросила я. – В каком смысле?
– Во всех смыслах, моя дорогая, – сказала она, держа папиросу в желтых от никотина пальцах. – Во всех смыслах!..
И вот я опять иду вдоль бесконечных заборов. На этот раз к станции. Чужие березы и сосны шумят на чужих участках.
Слышны детские голоса. Я иду и завидую Ане. Конечно, не ее даче. Тут я ее вполне понимаю. Наверное, в детстве ей нравилось это отгороженное от мира пространство, где ей разрешалось гулять одной и делать все, что она хочет: качаться в гамаке, искать под березами грибы и рвать весной фиалки в сырости позади дома. В детстве это создавало ощущение свободы. Да еще после городской квартиры и школы, куда до пятого класса ее водила за руку домработница (надо было переходить трамвайную линию)…
Я завидую Ане, у которой «появился мальчик». И не просто мальчик, а неподходящий.Именно это определение почему-то больше всего убеждает меня в том, что Анька по-настоящему влюбилась.
Путь от дачи показался мне коротким, потому что я всю дорогу думала об этом. Я даже удивилась, увидев впереди платформу и название станции, обращенное ко мне изнанкой. Электричка только что ушла. И вдруг я почувствовала острый голод. Не потому ли, что запахло супом? Да, здесь, под соснами и березами, возле дачной платформы, самым сильным запахом был этот – пахло вермишелевым супом, и я не могла ошибиться: запах шел оттуда, от каменного здания с одинаковыми широкими окнами. Его окружал редкий штакетничек, в котором, как в старой расческе, кое-где недоставало зубцов. Во дворе, за домом, сушились простыни. Из окон второго этажа неслись нестройное детское пение и звуки рояля. Я догадалась, что здесь, в школьном здании, поселился на лето детский сад. Вермишелевым супом пахло из пристройки.
– Вы по объявлению? – спросила женщина в белом халате, с усиками на смуглом лице. – Хотите устроиться к нам ночной няней?
– Да, – сказала я. Мне очень хотелось супа.
Так я стала ночной няней в детском саду на станции Перловка. Это было последнее лето войны и мое последнее школьное лето. Женщина с усиками – ее звали Нина Павловна – объяснила мне мои обязанности. Все складывалось самым лучшим образом. Ночью я буду дежурить, охраняя сон двух спальных палат средней группы – в каждой по тридцать кроватей. Зато день весь целиком принадлежит мне – гуляй и веселись. Мы обе как– то забыли о том, что людям положено еще и спать…
Кроме того, мне полагались зарплата и питание. На последнее обстоятельство Нина Павловна особенно нажимала. Многие в это голодное время были озабочены тем, чтобы поесть досыта.
Это был детский сад шелкоткацкой фабрики «Красная Роза». Я думала, что речь идет о цветке, но потом моя новая подруга Вика объяснила мне, что фабрика названа так в честь Розы Люксембург. Фабричные говорили нежно: «У нас на „Розочке“…»
Новая подруга Вика работала воспитательницей. Она была старше меня на три года, училась на вечернем факультете пединститута. Высокая, нескладная, с маленькими прыщиками на лбу. Дети Вику любили и считали очень красивой. Может быть, потому, что она была доброй.
Их укладывали рано. И они долго прыгали в своих кроватках, шалили. В каждой группе были свои зачинщики, озорники. Утихомирив одних, я шла в другую палату. Но стоило мне выйти за дверь, как шум возобновлялся. И тогда я придумала. Я стала рассказывать им сказку. Сообщив одной группе, что в некотором царстве жил-был царь и была у него красавица дочка, я обещала, что расскажу продолжение, если они будут лежать тихо-тихо. И они терпеливо лежали в своих кроватях с веревочными сетками, похожими на гамак в саду у Ани, а я шла в соседнюю группу. И рассказывал им то же самое, обещая продолжение. Так я и ходила от одних к другим, пока наконец они не засыпали.
Впрочем, засыпали они довольно скоро. Утомительный долгий день, полный неожиданных и новых впечатлений, как любой день в детстве, склеивал ресницы, и они засыпали, не дождавшись окончания сказки. Не помню, удалось ли мне хоть раз досказать ее до конца. Они засыпали, и палата встречала меня тишиной. Так тихо спят только дети. Я ходила между кроватями с гамачными сетками, поправляла подушки, проверяла, хорошо ли укрыты. Опытные няни советовали: «Буди их в двенадцать ночи и в четыре утра, а то простынь не настираешься!» Но я их жалела и не будила в двенадцать – они так крепко спали. В голые, незашторенные квадраты школьных окон светила луна, трубили поздние электрички, тяжело грохотали товарные составы. Они проходили так близко, что земля сотрясалась и пол подрагивал. Но дети не просыпались. Я будила их в четвертом часу, по одному. Они были теплые, сонные и не очень понимали, чего я от них хочу. Иной начинал капризничать и звать маму. Иного приходилось вытаскивать из кровати и нести на руках. Некоторые засыпали, сидя на горшке. Эта занятие называлось «высаживание», и длилось оно около часа. Ведь их было шестьдесят!..
И опять наступала тишина. Я не любила эти глухие ночи в молчаливом и от этого как будто пустом здании. Затемнения еще не сняли, и никакого света, кроме лунного, нам не полагалось.
Мои палаты помещались на первом этаже, и входная дверь почему-то не запиралась. Однажды ночью в темный коридор вбежала с улицы большая собака, похожая на волка… Мне самой было только шестнадцать, я боялась темноты и собак и очень хотела спать. Чтобы не заснуть, я вспоминала, фантазировала. Думала об Ане.
Однажды в свободный вечер мы с Викой подошли к ее даче. На этот раз мне никто не открыл, и не у кого было спросить, как поживает Аня и ее неподходящиймальчик. Почему– то он не выходил у меня из головы. Я сочинила целую историю. Как они познакомились в электричке и полюбили друг друга с первого взгляда. И как они встречаются тайком от родителей. Как знать, может быть, на этой заброшенной даче…
Дети просыпались рано, словно птицы. Румяные, лукавые мордочки. Ясные, готовые к новым впечатлениям глаза. Долгий день в детстве, как путешествие. Начинался он с шалости.
– Подъем! – говорила я бодро, входя в палату, где все уже поднялись. – Кто мокрый? Подымите руку!..
И сразу поднималось несколько рук. Это для того, чтобы потом, прыгая на сеточном матраце, радостно хохотать – ведь простыня сухая!..
К общему восторгу, я делала вид, что верю. В этом и заключалась игра. Тот, кто был мокрым на самом деле, руки не поднимал – лежал неестественно тихо, прижав руками одеяло, и, только когда я подходила к нему, шептал трагически: «Я мокрый…»
Таких я не выдавала. Незаметно собирала мокрые простыни – на две палаты было штук пять-шесть – и уносила. Стирать их входило в мои обязанности. Я стирала простыни в цинковом корыте на заднем дворе и распевала песню из своего детства «Как у Саши на постели груши-яблоки поспели». Так мы дразнили мальчика Сашу, когда его мама для просушки вывешивала на перилах балкона его матрац.
Я развешивала простыни и валилась на свою койку, чтобы заснуть. И тут кто-нибудь из дневных нянь говорил: «Подежурь за меня, мне надо съездить в Москву. Брат из госпиталя приехал…» (Или: «Друг на фронт уезжает», или: «Мать заболела, а дети одни!..»)
И тогда я дежурила за дневных. Мыла окна, приносила из кухни обед – ведра с вермишелевым супом и сырники с шоколадной подливкой. Кормили по группам, и моя средняя группа, завидев меня, отказывалась есть: требовала сказку…
Как-то после такого двойного дежурства я решила съездить к своим. Они жили в Загорске, по той же Северной дороге, что и Перловка. То ли электрички ходили реже, то ли время было такое – война! – но вагоны были набиты битком, несмотря на позднее утро. Я вошла в вагон и сразу заснула стоя. Не знаю, сколько я проспала, должно быть, станции три. Проснувшись – пожалуй, тут больше подходит слово «очнувшись», потому что мой сон был внезапным и глубоким, как обморок, – я увидела его. Он стоял рядом – мой неподходящиймальчик – и смотрел на меня. Он был точно такой, каким я его придумала: повыше меня, ворот защитной рубашки распахнут, и видна смуглая шея и острые ключицы. Зеленые глаза смотрели на меня внимательно, чуть насмешливо.
– Проснулась? – спросил он. – Небось гуляла всю ночь?..
– Я не гуляла. У меня работа такая.
– Интересно, что за работа, – сказал он. – Если не секрет…
– Я ночная няня, – ответила я.
Это его рассмешило.
– Няня, – повторил он со вкусом. – К тебе это не подходит… Слово какое-то старушечье!..
Он смотрел на меня все также внимательно и насмешливо. Я знала, что я ему нравлюсь. И он мне нравился тоже.
Вагон качнуло, и он придержал меня за локоть. Он стоял так близко от меня, что я чувствовала его дыхание на своем лице. От него пахло табаком, как и полагалось неподходящемумальчику. На вид ему было лет семнадцать.
– И кого же ты нянчишь? – спросил он.
– Своих детей.
– И много их у тебя? «Детей»?
– Шестьдесят.
– Жми до сотни, – сказал он. И, помолчав, спросил: – А меня понянчить не хочешь?
Я не ответила. Я знала, что мы сейчас расстанемся и больше не встретимся никогда.
– Между прочим, я тоже с ночной, – сказал он. – В военкомат вызывали – осенью должны взять…
К нашему разговору прислушивались те, кто стояли вокруг. Им было интересно.
– Сойдем? – предложил он вдруг.
Электричка приближалась к станции. Это была платформа Хотьково.
– Сойдем, – сказала я.
Мы протиснулись на площадку, и он спрыгнул еще на ходу.
– Ну, ты что? – сказал он.
Я покачала головой. Меня оттеснили в сторону.
Вернувшись в Перловку, я все рассказала Вике. И еще много раз я рассказывала об этом разным людям в разные годы. О своем неподходящеммальчике, и о том, как я не решилась спрыгнуть за ним на платформу.
Рассказала и Ане. Мы с ней увиделись, когда ей было уже за тридцать. И у нее был вполне подходящий муж.
1974
Братец
В детстве его укусил заяц. Родители привели его в зоопарк, и он просунул палец сквозь проволочную сетку; должно быть, заяц подумал, что это морковка.
Он был маленький, кудрявый. Золотые – кольцами – локоны делали его похожим на ангела. Люди на улице умилялись. И я, когда вела его за руку, очень гордилась, что у меня такой брат. Слово двоюродный я тогда нарочно опускала.
Еще до его появления я учила жену моего дяди, красавицу, тоже с золотыми локонами, как надо рожать.
– Положи подушечку, ляг на нее вот так, – я показывала, как надо лечь – вниз лицом, – и быстренько встань! На подушечке будет ребеночек.
Мне было пять лет. Я считала, что дети рождаются из пупа, иначе зачем эта дырочка на животе?
Он родился в ночь под Новый год, и я его сразу полюбила. Мальчишки звали его Редиской. А иногда и я тоже. Хотя на редиску он был мало похож. Светленький, со стройными ножками. Он жил со своими родителями в полуквартале от нас. Позади их дома был фруктовый сад – большая редкость для нашего города, где за серыми домами лепились пыльные дворы, даже не дворы – задворки с помойками и кошачьим визгом. У них позади пятиэтажного дома был фруктовый сад – принадлежность бывшего домовладельца. Весной белый от цветущих вишен и яблонь – осенью жильцы делили между собой урожай, – сад этот был прекрасен. И в этом саду я гуляла со своим маленьким братом. Гуляя с ним, я призвана была оберегать его от всяких напастей. Но однажды мне это не удалось – кто-то из мальчишек случайно толкнул его, и он упал в лужу.
– А ты куда смотрела, большая дура? – грубо крикнула тетя, прибежав на его плач.
Конечно, она очень испугалась. Но все же это совсем не шло к ее золотым локонам. Я повернулась и молча ушла. С этого дня я перестала гулять у них в саду. И не скоро согласилась бывать в их доме. Как ни старалась тетя меня задобрить – и подарками и ласковыми словами.
Прошло много времени, пока я простила обиду, – добиться прощения у ребенка куда труднее, чем у взрослого.
Мой маленький брат тем временем рос. В его комнате стояла плетеная корзина с игрушками. Все они были поломаны. В этом, собственно, для него и состояла игра – разломать, заглянуть внутрь. Ломал он не только игрушки.
Однажды со стола дяди исчез будильник. Его искали везде, но не нашли. Вдруг кто-то услышал слабое тиканье. Оно доносилось из детской.
– Тс-с, – сказал дядя. – Слышите, он где-то тикает?
Мой шестилетний брат схватил дядю за руку.
– Это мое сердце тикает, – быстро сказал он, прижав дядину ладонь к своей груди.
Там у него действительно тикало,а будильник нашли на дне корзины с игрушками. Без стрелок, он продолжал упрямо стрекотать, как кузнечик в летнем сарае.
Потом начались опыты более сложные. С серной кислотой, карбидом. Ему обожгло брови – он варил в кастрюльке какую-то смесь, которую сам таинственно называл адской. Он мог бы ослепнуть, если бы не очки, которые он начал носить очень рано.
Его мир состоял из проволоки, гаек, катушек, винтиков, шурупов. По утрам он все еще завтракал манной кашей и каждую столовую ложку посыпал сахаром из чайной ложечки – так приучила его мать. Но он уже становился мужчиной. И вскоре стал презирать мир воздушных замков и фантазий. Мой мир.
Он стал расти и быстро догнал меня, и перегнал. И я уже не знала, о чем он думает там, у себя наверху, когда нам приходилось идти рядом.
– Дорогая моя сестрица, – говорил он, иронически улыбаясь.
Он любил спор ради спора. Я злилась, и его это забавляло. Впрочем, в какую-то минуту он вдруг начинал смеяться своим странным смехом, по звуку похожим на плач. Обнимал меня за плечи и заявлял, что пошутил, что сказал совсем не в том смысле, что я не так его поняла.
Как-то незаметно он сделался юношей. Красивым уже другой, мужской красотой. Рослый, с резковатым ртом и длинными сильными ногами. С пронзительными серыми глазами за стеклами очков. С ужасным почерком, как если бы пишущий сидел на скачущей галопом лошади.
Иногда я приезжала к ним погостить. Они жили уже в другом городе, в большой профессорской квартире. И мой братец – теперь я называла его так – нехотя уступал мне свою комнату и переселялся к отцу в кабинет. Его комната, как и в детстве, была завалена проволокой, катушками, гайками. Прибавились детали, имевшие отношение к мотоциклу, а позже к автомашине.
– У него отличная реакция, – говорил о нем отец, мой дядя. – У него прекрасная голова и очень хорошие руки. Руки у него гораздо лучше моих!
Они дружили. Двое ученых – отец и сын. Летом они путешествовали вдвоем на машине, садясь за руль по очереди. Совершали длинные перегоны.
Старший вел машину напряженно, чуть подавшись вперед, крутя головой и сбрасывая газ на поворотах. Младший сидел, картинно откинувшись, держа руль одной рукой. Он вел машину на предельной скорости, готовый в любую секунду мягко нажать на педаль торможения ботинком сорок пятого размера.
Однажды летом, путешествуя по Крыму, они приехали к нам. Мы жили в тихом доме отдыха у самого моря. Был конец августа, и море было лиловой синевы, а мелкая галька на дорожках так нагревалась, что жгла через подошву.
Мы спали с распахнутыми окнами, и огромные кузнечики богомолы, забираясь в комнату, садились у потолка и начинали свой концерт.
Как-то утром меня окликнули. Я босиком подбежала к увитому плющом окну и, отодвинув ветку, увидела их – дядю и братца. Они стояли рядом, чем-то похожие – оба загорелые, худощавые, оба в очках – и в то же время такие разные. Рядом с сыном дядя выглядел щуплым, узкоплечим. Сердце мое сжалось. Потому что я больше любила дядю.
Братец стоял подбоченясь, уверенно расставив смуглые ноги в золотом пушке – на ширину плеч, как велят в радиогимнастике, – и улыбался мне снизу чуть иронически.
Они раскинули палатку поблизости от нас. Питались в нашей столовой, получив разрешение дирекции.
В нашем доме отдыха в то лето было мало мужчин, если не считать семейных. Все больше молодые матери с маленькими детьми да изнывающие от тоски девушки-студентки. С приездом моего братца все они оживились.
Запестрели заветные наряды, сменив будничные, выгоревшие на солнце. Покатился возбужденный смех. Со мной здоровались с особым рвением, искательно – ведь я была его сестрой!
Почти как в детстве я готова была гордиться своей родственной принадлежностью к нему. И, говоря, что он мой брат, снова опускала слово «двоюродный».
Братца рвали на части. Две закадычные подружки насмерть поссорились из-за него и уехали прежде срока. Но он отдавал предпочтение молодым матерям. С одной, носившей длинные серьги и сарафаны в красных тонах, что усиливало ее сходство с цыганкой, он беседовал чаще, чем с другими. После чая, когда спадала жара, они шли прогуляться в окрестные горы; на загривке у братца, вцепившись ему в волосы, ехал ее Цыганенок.
А дядя брал лодку и уплывал на ней один далеко в море. Иногда он приглашал меня. Голый до пояса, смуглый до черноты, начавший уже сутулиться, он греб неторопливо, сильно посылая лодку вперед. В ней он чувствовал себя увереннее, чем за рулем машины. И я вспоминала, что он рос у моря. Временами он отдыхал, бросая весла. Лодка мерно покачивалась на легкой зыби.
Мы говорили о моем братце.
– Меня удивляет его отношение к деньгам, – говорил дядя, задумчиво разминая в руке папиросу. – Жадным я бы его не назвал. Но он придает им слишком большое значение. И не очень любит с ними расставаться. Со своими деньгами. Я даже пытался с ним как-то поговорить. Конечно, не в виде нравоучения. Я спросил: нравится ли ему самый вид неразменянных купюр или деньги представляют для него интерес как источник свободы, символ исполнения желаний, которые еще не возникли, но могут возникнуть? Понимаешь, меня это интересовало чисто в философском отношении.
Я знала, что братец скуповат и что дядю это огорчает. Сам он был человек широкий, щедрый. Легко одалживал людям деньги, любил делать подарки, принимать гостей. Ему было странно, что сын не догадывается сделать родителям подарок, пусть даже пустячок, по случаю какой-нибудь даты. Может быть, это и впрямь не приходило ему в голову?
Дядя умолкал, протирал очки, запотевшие от близкой воды, – без них его лицо становилось беспомощным, как у сына, – и энергично брался за весла. Он греб, сильно посылая лодку вперед, словно пытаясь уйти от своих мыслей.
А братец купался в море, сидел в шашлычной, бродил по горам в обществе новой подруги, таская ее сынишку на закорках. Мы его видели мало, но, судя по всему, он был вполне доволен жизнью. И его смех, похожий по звуку на плач, звучал на набережной, над темным морем, до позднего часа.
Ему было уже под тридцать. Его приятели давно женились, обзавелись детьми. Девушка, которую считали его невестой – она приезжала к нему из Москвы и подолгу гостила в доме, – вышла замуж. И другая, которая нравилась ему и чью фотокарточку он несколько лет носил в бумажнике, тоже наконец вышла за другого. Он о них не жалел.
– Редисочка, почему ты не женишься? – спросила я как-то.
– Видишь ли, сестрица, – сказал он, иронически улыбаясь. – Я бы женился. Но всякий раз, как подумаю: и с ней придется прожить всю жизнь?! – становится так скучно.
– Это кончится плохо! – говорил дядя, видя, как сын удаляется с пляжа со своей Цыганкой, провожаемый взглядами женщин. – Среди ночи я проснулся, в палатке его нет. Безобразие! Если это еще раз повторится!..
Я тоже смотрела им вслед. О чем они говорят? Возможно, он объясняет ей значение слов «электронный гаммакаротаж». Это тема его диссертации. По его словам, с помощью этого каротажа можно определять месторождения ископаемых, не прибегая к бурению.
А может быть, он рассуждает о мироздании или рассказывает новый анекдот – при желании он умеет быть занимательным собеседником.
Невысокие, поросшие колючками горы лежали вокруг. Днем рыжие от солнца, по вечерам на сердоликовом небе они выглядели черными, как терриконы. Богомолы затевали свой концерт, шуршали по гравию чьи-то осторожные шаги.
Я думала о брате. О маленьком кудрявом мальчике, похожем на ангела. О том, как в детстве его укусил заяц.
Когда-то мне очень хотелось увидеть девушку, которую считали его невестой. И все никак не получалось. Тогда я придумала: уезжая от нас, он купит ей в подарок духи, и я позвоню, чтобы она за ними зашла.
Он не возражал. Мы долго выбирали – то нам не нравился запах, то упаковка, то стоили слишком дорого. Братец придирчиво разглядывал каждый флакон, близоруко подносил его к глазам, тянул носом, значительно переглядываясь с молодой чернявой продавщицей – она была в его вкусе.
Помнится, за духи заплатила я. Братец пытался возражать, но быстро согласился:
– В конце концов ведь это ты хочешь на нее посмотреть! Плати!
Я позвонила ей. И она пришла – красивая девушка с чуть тяжеловатым взглядом больших темных глаз.
– Спасибо, – сказала она, взяв сверток и вспыхнув румянцем. – На него это так не похоже.
Может быть, это и впрямь не приходило ему в голову?
Спустя два дня ранним утром нас разбудил стук в дверь.
– Он опять не ночевал в палатке, – сказал дядя. – Мы сегодня же уезжаем!
Утро было розовое, ветреное. Шелестели ветки акации и тамариска. Но ветер был теплый, сухой – в здешних местах его зовут астрахан, потому что он дует из астраханских степей. Он сушит деревья и действует на нервы – люди становятся раздражительными.
Они уехали. А Цыганка ходила рассеянная, появлялась на пляже и сидела одетая в тени под навесом, отдельно от всех. Потом вдруг поднималась и уходила, волоча за руку своего Цыганенка, который капризничал и упирался.
Братец! Теперь я называю его так. И всегда добавляю – двоюродный. Он приезжает в командировку и сидит на диване, вытянув через всю нашу комнату длинные ноги. И звонит кому– то по телефону – их много в его записной книжке, номеров, обозначенных иногда всего лишь одной заглавной буквой.
– Я не вовремя позвонил? – воркует он приглушенным голосом опытного ловеласа. Ему отвечают, и я слышу его неожиданно громкий смех, по звуку похожий на плач.
Ему уже под сорок. И понятие «старый холостяк» вполне подходит к нему. Хотя выглядит он очень молодо. И женщин он предпочитает теперь совсем молоденьких. Глупышек, которым легко понравиться, не затрачивая больших усилий.
У себя дома по утрам он все еще завтракает манной кашей и каждую столовую ложку посыпает сахаром из чайной ложечки – как в детстве приучила его мать.
1976