355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Борис Рыжий. Дивий Камень » Текст книги (страница 8)
Борис Рыжий. Дивий Камень
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:28

Текст книги "Борис Рыжий. Дивий Камень"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

 
В Европе удобно, но родины ласки
Ни с чем несравнимы. Вернувшись домой,
В телегу спешу пересесть из коляски
И марш на охоту! Денек не дурной,
 
 
Под солнцем осенним родная картина
Отвыкшему глазу нова…
О матушка Русь! ты приветствуешь сына
Так нежно, что кругом идет голова!
 
 
Твои мужики на меня выгоняли
Зверей из лесов целый день,
А ночью возвратный мой путь освещали
Пожары твоих деревень.
 

Эти-то мужички-мужики в другом обличии и населяли Вторчермет Бориса Рыжего.

Много ли у Рыжего стихотворений о Петербурге или тех, что с ним связаны так или иначе? В общем-то немало, если считать по годам;

1994:

Трубач и осень

«Уток хлебом кормила с руки…»

«Я скажу тебе тихо так, чтоб не услышали львы…»

Бледный всадник

Над красивой рекой

«Словно уши, плавно качались полы…»

Трубач на площади Было в Петербурге

«Мой ангел, запомни меня на фоне фонтана…»

1995:

«Это – мраморный старый фонтан…» Петербург («…Фонари – чья рука…»)

За чугунной решёткой

«…Дайте руку, неведомый друг…»

«Штукатурка отпала…»

Летний сад Музыкант и ангел

«Уток хлебом кормила с холодной руки…»

Этюдики

Скверик с фонтаном

Вот чёрное

Фотография

Первый снег

1996:

Вдоль канала

Царское Село

Бар «Трибунал»

Петербург («…Распахни лазурную шкатулку…»)

«Над домами, домами, домами…»

Фотография

Чёрная речка

С любовью

Новая Голландия

«Ты скажешь, что это поднялся туман…»

1997

«Над головой облака Петербурга…»

«Молодость, свет над башкою, случайные встречи…»

«„В белом поле был пепельный бал…“»

«…Дым из красных труб…»

«Почти случайно пьесу Вашу…»

«Поэзия должна быть странной…»

«Вот в этом доме Пушкин пил…»

В гостях

Другу-стихотворцу

«Под чёрным небом Петербурга…»

Первый удар

«Над саквояжем в чёрной арке…»

«Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…»

1998:

«Разломаю сигареты…»

Из биографии гения

Стихи уклониста Б. Рыжего

Петербургским корешам

А. Пурину при вручении бюстика Аполлона и в связи с днём рождения

Сентиментальное послание А. Леонтьеву…

1999:

«На фоне гранёных стаканов…»

Сорок два стихотворения? Возможно. Что-то еще есть наверняка, но затерялось среди массы строк на иные темы. Да и те стихотворения, что перечислены здесь, во многом взаимонабросочны, перетекают одно в другое. Стоит взглянуть в этом свете на такую вещь, как «Музыкант и ангел»:

 
В старом скверике играет музыкант,
бледнолицый, а на шее – чёрный бант.
 
 
На скамеечке я слушаю его.
В старом сквере больше нету никого,
 
 
только голуби слоняются у ног
да парит голубоглазый ангелок.
 
 
…Ах, чем музыка печальней и страшней,
тем крылатый улыбается нежней.
 
1995, август

Это определенно набросок, этюд, эскиз, невольная заготовка будущего стихотворения «Над саквояжем в чёрной арке…». И музыкант (саксофонист), и черный бант – те же. Только сквер заменен парком да ангелок-голубок не перелетел в другое стихотворение. Питерские стихи Рыжего, ограничься он ими, не дали бы русской поэзии нового, удивительного пополнения. На этом уровне, за исключением двух-трех-четырех вещей, умели писать относительно многие талантливые стихотворцы – легко и даже вдохновенно. Были ведь «ленинградская школа» и ее наследники.

За всем этим должно было последовать другое, абсолютно свое, что исподволь и произошло чуть позже. Был освоен инструментарий, выражающий прямое восхищение красотой бытия. Была найдена та нота, звучание которой гармонизировало контраст двух бургов, Екатерины и Петра, двух картин действительности. Без петербургского пласта не состоялась бы миссия певца окраины. Правда, написанное позже высвечивает и приподнимает ранние опыты.

В общем и целом все это – элегическая акварель, и все эти стихи можно собрать в книгу или как минимум в цикл – жанр, в котором повторы естественны и законны. Только в «Бледном всаднике» автор демонстрирует бурную ритмику, помесь Брюсова с Бродским (кстати, поэтов родственных по силе рацио над словесным потоком), остальное – легкая печаль, тоска по красоте, любви и гармонии. Таково было внутреннее состояние молодого жильца академической гостиницы на улице Миллионной, два-три раза в год наезжающего в город на Неве.

Есть такие стихи у Рыжего – «Дружеское послание А. Кирдянову»:

 
С брегов стремительной Исети
к брегам медлительной Невы
я вновь приеду на рассвете,
хотя меня не ждёте Вы.
 
 
Как в Екатеринбурге скучно,
а в Петербурге, боже мой,
сам Александр Семёныч Кушнер
меня зовёт к себе домой.
 
 
Сам Алексей Арнольдыч Пурин
ко мне является с дружком —
и сразу номер мой прокурен
голландским лучшим табаком.
 
 
Сам Александр Леонтьев, Шура,
с которым с детства я знаком,
во имя Феба и Амура
меня сведёт в публичный дом.
 
 
Меня считаете пропойцей
вы, Алимкулов Алексей,
мне ничего не остаётся,
как покориться форме сей.
 
 
Да, у меня губа не дура
испить вина и вообще.
Всё прочее – литература.
Я вас любил, любовь… Еще:
 
 
что б вы ни делали, красавцы,
как вам б страдать ни довелось,
рождённы после нас мерзавцы
на вас меня посмотрят сквозь.
 
1998

На мое обращение к Алексею Кирдянову я получил печальный ответ:

Приятно, что Вы ко мне обратились. Действительно, мне поступали предложения насчет воспоминаний о Борисе Рыжем, но эта тема для меня всегда была очень непростой, слишком личной, и я отказывался от любых разговоров на эту тему, но в начале этого года я все же решил что-то написать, скорее для себя, и начал изучать материалы, связанные с Б. Р. в Инете, и, к сожалению, нашел не самые лицеприятные тексты для меня, и поэтому как-то желание исчезло что-то хорошее о нем вспоминать. Но потом, особенно исходя из того, что из-за здоровья мне и самому осталось недолго быть (у меня есть приблизительно один год), то я мог бы ответить на некоторые вопросы. И я даже уже вел предварительные переговоры на эту тему с местными блогерами, они рады были бы опубликовать, но, к сожалению, не располагают ни средствами, ни желанием на определенные изыскания. Причем самому мне писать крайне сложно из-за того, что я занят ускоренным изданием собственных произведений (в первую очередь стихотворных), кому они, правда, нужны, кроме меня? – но тем не менее своя рубашка, как говорится, ближе к телу. Думаю, что я могу наговорить на пленку и затем уже в электронном виде выслать Вам. Но единственно хотелось бы, чтобы вопросы задавал собеседник. Попробую его отыскать здесь. Такой вот расклад, напишите ваше видение, как бы вы хотели организовать эту работу? Что касается текстов, то есть только несколько моих стихотворений, связанных с Борисом, письма его ко мне, одно мое к нему (копия), один машинописный текст его стихотворения, несколько фотографий с ним и сделанных им, а также мои упоминания о нем в письмах к. А. Пурину, в том числе одно крайне эмоциональное, вызванное его дневником. Вот, собственно, и все.

Я не дождался обещанного. Но дело, может быть, не в этом. Важно другое. На Бориса многие обиделись, он вел себя неровно, высказывался неосмотрительно, со многими порвал. Многое обнаружилось в посмертных публикациях. Однако практически все, простив всё, согласились принять участие в этой книге.

Новогиреево. Это район Москвы, где в январе 2001-го на съемной квартире Рыжий и Леонтьев, когда перед отъездом Бориса они выпили шампанского и Борис заказал такси до вокзала, поклялись друг другу наподобие Герцена и Огарева – Рыжий тогда получил премию «Антибукер», но голова у него не кружилась, он трезво сказал Леонтьеву:

– Давай, Саша, кто бы из нас ни умер раньше, не будем писать мемуары друг о друге.

Леонтьев согласился. Переписка их продолжалась, у Леонтьева сохранилось больше сотни писем Бориса. Это часть той памяти, на которую наложен запрет. Но никто не запрещал писать стихи. Александр Леонтьев:

 
Снег не падал тут в мае – с Победы
Сорок пятого, как говорят.
Эти летние туфельки, кеды…
Невеселый в Свердловске парад.
 
 
Алый бархат – казеннее нету —
И тюльпаны, что втоптаны в грязь.
Я-то думал, иначе приеду:
Не за гробом с толпой становясь.
 
 
И мычащее «мы» здесь уместней,
Чем на сходках людской чепухи.
Так народной становятся песней
Безымянные чьи-то стихи.
 
 
Только красное с черным на фоне
Полулета и полузимы.
Хоронили поэта в законе
Полуволи и полутюрьмы.
 
 
А снежок этот – весточка, что ли…
Рад бы верить, да боль не дает.
Утешенье – в самой этой боли:
Жить не стоит, а хочется, вот.
 
 
Даже лучше, что было похоже
На парад: тем достойней вытье.
Это чистая лирика, Боже.
Как слеза. Да почище ее.
 
(«Снег не падал тут в мае – с Победы…», 2001)

В книге «Венок Борису Рыжему» (Екатеринбург: Издательский дом «Союз писателей», 2008) напечатано двенадцать стихотворений Александра Леонтьева (тринадцатое приписано другому автору). Алексей Пурин представлен двумя вещами (большое стихотворение «На смерть Б. Р.» состоит из десяти восьмистиший). Процитирую целиком вторую часть двухчастного стихотворения, опубликованного недавно (Знамя. 2013. № 4):

 
Будет слава и слева и справа —
то, чего так хотелось, поэт:
лава славы, обвал и облава, —
торжествуй! Но тебя уже нет.
Ты ль, зарытый на Нижнеисетском,
соснам, к небу шагающим, брат,
этим фишкам фортуны и нецкам
всепризнанья загробного рад?
Понесут, раздевая, на сцену
и споют пропитым голоском…
До того ли холодному тлену,
что в пылающих безднах иском?
…Сложно вычленить верное чувство:
обольститель скорее, чем друг,
ты любил беззаветно искусство
обольщенья из здешних наук.
То есть – лирику. Вышло неплохо.
Плюс закрытая с грохотом дверь…
На бессонной позиции Блока
ты командуешь ротой теперь?
 

В этих стихах Пурин подтверждает мысли своего эссе о Рыжем (Звезда. 2001. № 7):

«Музыка» – вообще частое слово в его стихах. Поэт – согласно Рыжему – это тот, кто при помощи «смертных слов» очищает от грязи и возносит к небесам пошловатый мотивчик действительности. Но мотивчик, на который кладутся слова, да и сами слова все равно нужно брать у жизни, какой бы убийственно жалкой она ни казалась… На примере этого странного перерождения символистской идеи о «двоемирии», дважды перевернутой линзами акмеизма и сюрреализма, отчетливо видно, что большой стиль, имеющий свой исток в начале прошлого века, далеко еще не исчерпан в нашей поэзии. Проще говоря, блоковская линия еще отнюдь не завершена, «все банальности „Песен без слов“» (фортепианный цикл Ф. Мендельсона, упомянутый Георгием Ивановым в стихотворении «Я люблю безнадежный покой…». – И. Ф.) далеко еще не пересказаны русскими поэтами.

 
…Плохой репродуктор фабричный,
висящий на красной трубе,
играет мотив неприличный,
как будто бы сам по себе…
 
 
Крути свою дрянь, дядя Паша,
но, лопни моя голова,
на страшную музыку вашу
прекрасные лягут слова.
 
(«Еще не погаснет жемчужин…», 1997)

…Он совсем не таков, каким может показаться неискушенному или невнимательному читателю. Многие сегодняшние поклонники его таланта не способны расслышать высокие регистры его голоса, различить тонкие модуляции этой поэзии – они довольствуются ее поверхностным слоем, звучаньем «блатной музыки» или «есенинской ноты»… Не припоминаю, кстати, чтобы Рыжий говорил что-либо о Есенине (а, по-моему, лишь о стихах он и говорил – о чем же еще?) – разве что высказывал справедливую мысль: все лучшее в Есенине – от Блока, а раз так – вернемся к первоисточнику… Разумеется, «жизнестроительство» было ему не чуждо, а хулиганский жаргон и приблатненный лирический герой – не просто модный «прикид»; что-то такое, конечно, наличествовало в составе его крови, в «свалке памяти», в психике, расщепленной выморочным советским отрочеством. Только экзистенциальная бездна, раскрывающаяся за лучшими стихотворениями Рыжего, – иного качества и размаха, иного масштаба: не та, что сквозит в тоскливой зэковской песенке, а та, что разверста для нас Ломоносовым.

 
…Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну —
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.
 

В письме ко мне от 2 сентября 2014-го Алексей Пурин замечает вдобавок к вышесказанному: «Кстати, недавно перечитывая молодого Евтушенко, увидел там много параллелей с Б. Р.».

Вернувшись из Питера домой, в Москву, я получил письмо от Александра Кушнера – ответ на мое письмо к нему накануне визита в его город:

Здравствуйте, Илья. Отвечаю на Ваше письмо не сразу, потому что только вчера вернулся в город (уезжал на две недели). Буду рад, если о Боре Рыжем выйдет Ваша книга в ЖЗЛ. Я любил стихи Бори, и вообще он был мне очень дорог.

Высылаю Вам нашу переписку с моим комментарием к этим письмам. Кажется, она была где-то опубликована, не помню, где (в книге Бориса Рыжего «Оправдание жизни» – Екатеринбург: «У-Фактория», 2004. – И. Ф.). Если Вы ее не читали, может быть, она вам пригодится.

Я ответил:

Спасибо, А. С., был я на днях в Питере, который оказался намного прекрасней, чем 15 лет назад, когда там происходило что-то губернаторско-пушкинское во главе с несчастной Беллой Ахмадулиной в большой белой шляпе, царствие ей небесное.

Вам звонил, но знал, что Вас нет. Повидал Леонтьева да Пурина, да и мельком Гордина. Люди хорошие – в том смысле, что не пустое место насчет моего героя. Ваш подарок – письма Бори – бесценен, наверно. Надо посмотреть, чтоб не переболтать – набирая объем текста за счет писем… У меня нет гиперболических эпитетов относительно БР. Но какой-то исторический узел тут есть, что-то произошло в этом явлении, ей-богу, да и слова он умел ставить так, что это было стихом.

Краткое пояснение «губернаторско-пушкинского». Я тоже участвовал в Международном конгрессе поэзии 1999-го, посвященном 200-летию Пушкина. Это было суперофициальное, гиперпомпезное мероприятие. Питерская власть в лице губернатора – крупного мужчины с лицом молотобойца – демонстрировала добротный костюм и пластику а-ля Мариинка, прикладываясь к ручке измученной от перебора публичности Беллы Ахмадулиной. Каждый день она меняла наряды. Но шляпа оставалась одной и той же – очень большой. Или все ее шляпы были столь масштабны. Казалось, торжество адресовано именно ей, а все остальное – включая Пушкина – сбоку припека. На высокой сцене, установленной на площади Искусств, губернатор рассыпался в любезностях перед царицей бала, а в толпе незаметно и молча стоял Кушнер – первый поэт города.

Писем Рыжего Кушнеру девять плюс два письма поэту Елене Невзглядовой, жене Кушнера. Прочтем это:

Дорогой Александр Семёнович!

Высылаю вам «знаменскую» (журнал «Знамя». 2001. № 6. – И. Ф.) вёрстку. Что скажете? Честно говоря, что касается меня, я слегка огорчён – мне казалось, что стихи эти иные, нежели те, что я писал прежде… Оказывается, ничего подобного. Да и на строфы в «Знамени» почему-то не делят. И выстроил бы я подборку иначе. Я бы «рубашку в клеточку» поставил первым.

У меня неприятности в семье сродни Сашиным (А. Леонтьев. – И. Ф.), только инициатива развода идёт с другой стороны. Вот уже месяц пытаюсь всё наладить, но тщетно. Тщетно – бегаю, как мальчишка, унижаюсь, взываю хотя бы к разуму. Но это я так, к слову. В остальном, если есть это остальное, всё хорошо, даже пишу и много читаю.

Простите мне эту минорную интонацию, ничего с собой не могу поделать. Всё как-то рухнуло разом: переписка с Сашей Леонтьевым, сладко-больное ожидание признания, молодость, наконец; – всё, я уже смеюсь.

Ваши стихи в «Литературке» великолепны. Много бы я отдал, чтоб написать что-то подобное. Но звучит у меня в голове вот уже больше месяца стихотворение «Дослушайте…» (вариация Кушнера на тему Маяковского «Послушайте!». – И. Ф.). Правда, я живу с ним это время.

В середине или конце мая, если будут деньги, обязательно приеду в Ваш город. По Вам с Еленой Всеволодовной очень скучаю. По городу тоже.

Александр Семёнович, всего Вам самого наилучшего, Елене Всеволодовне – низкий поклон.

С глубоким уважением, Ваш Борис Рыжий. Апрель 2001.

Ответ Кушнера по электронной почте 24 апреля 2001 года:

Дорогой Боря! Ваша подборка в «Знамени» очень хорошая. Вот главная особенность Ваших стихов – они живые. Это редкое качество, и, может быть, единственное, делающее стихи стихами.

Ведь так часто приходится читать стихи, в которых есть всё: ум, аллюзии, всё модное слововерчение и т. д., а душа к ним не лежит, – они мертвые. В таких случаях я испытываю нечто вроде того, что у Толстого чувствовал художник Михайлов, глядя на живопись Вронского: нельзя возражать, если человек напротив тебя на скамье целует восковую куклу, как живую возлюбленную, – но противно. Особенно мне понравились «Рубашка в клеточку» и «Зеленый змий». Но и другие тоже, в частности «На смерть Р. Т.», «Отмотай-ка жизнь мою назад», «Завидуешь мне…», «В Свердловске живущий», «Если в прошлое, лучше трамваем» – в этом стих-нии не забудьте исправить «на зубах этих дядям» (надо: «на зубах этим дядям»). Во всех стихах есть что-то новое, по сравнению с прежними: они повзрослели, если так можно сказать о стихах; в них больше печали (не заемной, общепоэтической, а своей). Е. В. присоединяется к моему мнению и шлет Вам самый нежный привет.

Вы меня огорчили своей невеселой новостью. Что делать? Я бы с радостью поручился за Вас, но понимаю, что такое поручительство смешно и не нужно. Только, пожалуйста, не сорвитесь, не запейте! Это главное, это было бы с Вашей стороны предательством самого себя. Обнимаю. Ваш А. К.

Комментарий Александра Кушнера:

Последний раз Борис позвонил мне за несколько дней до гибели. Он вообще звонил гораздо чаще, чем писал (например, в 1998 и 99 году наше общение в основном состояло из телефонных разговоров). В последнем телефонном разговоре я успел сказать ему, что почти уверен в том, что он получит премию «Северная Пальмира». Так и случилось, но он об этом уже не узнал.

Борис как поэт рос быстро и замечательно менялся, прежняя манера и тематика, принесшая ему успех, казалась ему уже недостаточной; естественность и непринужденность его поэтической речи сочеталась с интеллектуализмом, который был ему свойственен в высшей степени, но в стихах оставался пока в тени. Было в нем и его стихах что-то от Блока, попавшего в силу обстоятельств и времени в провинциальную, постсоветскую, бедную – и все-таки «музыкальную» среду. В разговорах со мной он не раз возвращался к мысли о необходимости поменять «пластинку», сменить или совсем убрать «лирического героя», «приблатненный» антураж и «уголовные мотивы», построить лирику на других основаниях.

Надо было бы написать несколько страниц воспоминаний о Борисе – одном из самых талантливых поэтов молодого поколения и необычайно привлекательном человеке. Когда я думаю, на кого он был похож, на память приходит толстовский Долохов: редкое сочетание той же храбрости и нежности, порывистости и мягкости, холода и сентиментальности. Было в нем долоховское бретерство, избравшее своей жертвой в данном, поэтическом, случае не другого человека, а самого себя. <…>

Свою первую подборку в настоящем центральном журнале – в «Звезде» – Борис увидел, жадно листая девятый номер за 1997 год. До того, в январе он приезжал в Питер на научную конференцию, на которой не появился, зато общался с кем хотел, встречался с Леонтьевым, был на открытии художественной выставки поэта Владимира Уфлянда, пообщался с Кушнером, который читал ему наизусть его, Бориса, стихи о Царском Селе, гуляя с ним по Таврическому саду. В апреле – Москва, Пушкинский студенческий фестиваль поэзии, проведенный в угнетающей роскоши, оплаченной непонятно кем: 150 тысяч рублей за номер в гостинице, 15 тысяч за 20 талонов на питание. Кузин записал в дневнике: «Борис на талоны пригласил в столовую Государственной академии нефти и газа пятерых бомжей. Бомжи посуду не убрали».

Похоже, 1997-й стал годом обретения уверенного мастерства, непустопорожней плодовитости. Собственно, эта книга и началась со стихов того года – о Евтушенко, о саксофонисте в черной арке, и в течение нашего повествования возникают то стихи о Блоке и Есенине, то обращение к Дозморову и Леонтьеву. Много чего было сделано в 1997-м. И вариация на тему Д. Самойлова («Сороковые, роковые…») – «Вдруг вспомнятся восьмидесятые…» (наряду с «Восьмидесятые, усатые…» 1998 года), и один из самых первых и удачных выходов на вторчерметовскую тему:

 
Зависло солнце над заводами,
и стали чёрными берёзы.
…Я жил тут, пользуясь свободами
на смерть, на осень и на слёзы.
 
 
Спецухи, тюрьмы, общежития,
хрущёвки красные, бараки,
сплошные случаи, события,
убийства, хулиганства, драки.
 
 
Пройдут по рёбрам арматурою
и, выйдя из реанимаций,
до самой смерти ходят хмурые
и водку пьют в тени акаций.
 
 
Какие люди, боже праведный,
сидят на корточках в подъезде —
нет ничего на свете правильней
их пониманья дружбы, чести.
 
 
И горько в сквере облетающем
услышать вдруг скороговорку:
«Серёгу-жилу со товарищи
убили в Туле, на разборке…»
 

Среди стихотворений 1997-го найдем «Пока я спал, повсюду выпал снег…», «Я вышел из кино, а снег уже лежит…», «Офицеру лейб-гвардии Преображенского полка» («Ни в пьянстве, ни в любви…»), «Элегия» («…Нам взяли ноль восьмую алкаши…»), «1985» («В два часа открывались винные магазины…»), «Ночь. Каптёрка. Домино…», «Водой из реки, что разбита на сто ручьёв, в горах…», «Оставь мне небо тёмно-синее…», «Жалея мальчика, который в парке…», «Отделали что надо, аж губа…», «Матерщинное стихотворение», «Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…», «Так гранит покрывается наледью…», много чего.

У Бориса было обыкновение по-разному датировать стихи, запутывать временной след, однако в общем и целом он придерживался хронологической правды, и этот перечень соответствует действительности: что ни название, то шаг вперед, пусть небольшой. Ему двадцать три, у него всё впереди. Дозморов ему подарил на день рождения стих:

 
Боря, двадцать три
года это так
много, что смотри,
скоро будешь как
 
 
Лермонтов, а там,
словно Александр
Пушкин, а потом
вовсе будешь стар.
 
 
Что тебе сказать?
Не волнуйся. Пей
в меру. Завязать
вовремя успей.
 

В стихах 1997-го может затеряться вещь, которую надо отметить:

 
Живи, как Решетов в Перми,
цени уральские морозы,
что останавливают слёзы,
или сегодня же умри.
 
 
Давай, стрельнись, как пьяный мент —
из бронзы, мрамора и воска
на чёрной площади Свердловска
тебе поставят монумент.
 
 
Но выпив красного вина
так, только чтобы не качаться,
я думаю: зачем стреляться?
Мне не поставят ни хрена.
 
 
Есть у меня ещё дружки.
Есть у меня ещё любови.
Благодарю за жизнь, а кроме
того – спасибо за стишки.
 

Алексей Решетов. О нем речь. Славный был поэт, жил тихо, рано ушел (1937–2002). Борис услышал не только его «стишки», он внял этому модусу вивенди, этике вот такой – непоказной – жизни. Но сам-то думал о монументе.

Между тем, однако, Решетову не так давно как раз поставили памятник в Березниках Пермской области, в том сквере, где он сиживал с бутылочкой пива.

Рыжий как в воду глядел, примеривая эту ситуацию на себя:

 
Когда в подъездах закрывают двери
и светофоры смотрят в небеса,
я перед сном гуляю в этом сквере,
с завидной регулярностью, по мере
возможности, по полтора часа.
 
 
Семь лет подряд хожу в одном и том же
пальто, почти не ведая стыда, —
не просто подвернувшийся прохожий
писатель, не прозаик, а хороший
поэт, и это важно, господа.
 
 
В одних и тех же брюках и ботинках,
один и тот же выдыхая дым.
Как портаки на западных пластинках,
я изучил все корни на тропинках.
Сквер будет назван именем моим.
 
 
Пускай тогда, когда затылком стукну
по днищу гроба, в подземелье рухну,
заплаканные свердловчане пусть
нарядят механическую куклу
в моё шмотьё, придав движеньям грусть.
 
 
И пусть себе по скверу шкандыбает,
пусть курит «Приму» или «Беломор».
Но раз в полгода куклу убирают,
и с Лузиным Серёгой запивает
толковый опустившийся актёр.
 
 
Такие удивительные мысли
ко мне приходят с некоторых пор.
А право, было б шороху в отчизне,
когда б подобны почести – при жизни…
Хотя, возможно, это перебор.
 
(«Когда в подъездах закрывают двери…», 1999)

Алексей Решетов думал о другом величии:

 
В эту ночь я стакан за стаканом,
о тебе, моя радость, скорбя,
пью за то, чтобы стать великаном,
чтоб один только шаг – до тебя,
чтобы ты на плечо мне взбежала
и, полна ослепительных дум,
у соленого глаза лежала
и волос моих слушала шум.
 
(«В эту ночь я стакан за стаканом…», <1960-е>)

В 1997-м Борис окончил вуз (проучился шесть лет: со второго курса уходил в академический отпуск), поступил в аспирантуру и вовремя окончил ее – в 2000-м, трудоустроился младшим научным сотрудником в лабораторию региональной геофизики в институте Б. П. Рыжего. Собственно, он уже был мнс в пору аспирантуры.

Ирина, на пару лет отстав от него в учебе (неприятности со здоровьем, декретный отпуск), в том же 2000-м сама поступила в аспирантуру – при университете, параллельно тоже став младшим научным.

Она хороша собой, Ирина. Мы с Андреем Крамаренко гостили у нее, долго разговаривали.

Легка, стройна, среднего роста, ни косметики, ни краски на русых волосах, лицо простое, тонкое, правильное, серо-голубые глаза умны и много видели. Мебели в ее комнате – кроме шкафа-купе – нет, на полу лежит нечто портативное типа спальника.

Артем, устроившись в некую коммерческую фирму, был в отъезде. В его комнате – широкая тахта и приличных размеров теледисплей.

Вообще-то она хотела поступать в театральный институт – ей нравилась оперетта; либо на журналистику в университет; голос у нее был небольшой, но чистый, и критические заметки поутру для себя пописывала, переводя их в школьные сочинения. Самая ранняя мечта была – стать детским хирургом: поболталась в детстве по больницам, но в десятом – одиннадцатом классах она поработала на подхвате в лечебнице – в травматологическом и неврологическом отделениях, насмотрелась на стариков, к которым никто не подходит, и вообще обнаружила там страшный бардак.

Но Борис потянул ее за собой в Горный институт, сказав, что в Екатеринбурге первый случай СПИДа произошел как раз в театральном институте, и на вступительных экзаменах они оба завалили математику, пришлось пересдавать.

Она успела побыть комсомолкой, он наотрез отказался вступать в ВЛКСМ. Тогда всё вокруг сыпалось, и даже таких вещей, как стенгазета, в школе уже не было. Между прочим, впервые они пересеклись – на пионерской почве. Они еще учились в разных классах и не знались. В классе четвертом она была членом совета дружины, в этом качестве явилась на общее собрание, и Миша Никонов, председатель совета отряда, стал распределять обязанности членов отряда, спрашивая, кто чего хочет. Борис сказал:

– Я буду поливать цветы.

На подоконниках не было ни единого цветка.

Ирина запомнила этот прикол и яркую фамилию шутника. Смешной, хитрый мальчишка, похож на шустрого беспризорника из фильма по Виктору Гюго «Без семьи». Шрама на лице она тогда не заметила.

Запомнила – и забыла.

Наступила пора постперестроечного перетряхивания школьного образования, и те, кто окончил восьмой класс, внезапно оказались в десятом, миновав девятый. Так Ирина и Борис стали одноклассниками. Она забыла про «цветовода», но заговорила его фамилия, а сам он сидел в первом ряду, привалившись спиной к стене, и не отрывал от нее взгляда. Это ее возмущало. Он вообще вел себя нехорошо.

Не было у них романа. Напротив, сплошные контры. Ее возмущало, как он вел себя с однокашниками. Несчастного Андрюшку Ждахина заставил нарисовать на портфеле-дипломате магнитофон, поставить себе на плечо и плясать таким макаром под мотивчик, исполняемый хором балбесов. Ей казалось, что он ее ненавидит. Тем более что ненависть и презрение махрово процветали в школе. Директриса Алифа заставляла девчонок, слегка подкрашенных (губы, ресницы), отмываться в туалете хозяйственным мылом, утираясь вафельным полотенцем.

Никакой искры между ними не пробежало. Она знать не знала, что он там испытывает, рассматривая ее, сидящую на второй парте в среднем ряду, со своей первой парты. Кстати, сидел он на первой парте только на уроках Виталия Витальевича. В остальное время – на Камчатке. На восторженном сочинении Бориса о Маяковском учитель написал: «Сомнительно». На ее скептическом сочинении на ту же тему: «Лихо!!!!» Много восклицательных знаков.

Но был школьный вечер, один из многих вечеров. На этих вечерах он с ней обязательно танцевал один танец. На сей раз танцуют, спорят. Она говорит:

– Если ты любишь Маяковского…

Он оборвал ее:

– Я люблю тебя, Ира.

Таким образом, дело решил Маяковский.

Она была ошарашена:

– Зачем ты…

Она рассказала девчонкам, утверждая: ему нельзя верить, он признается всем направо и налево. Несчастного Ждахина гоняет к девчонкам с письмами, в которых заверяет в своей пылкой любви – от имени Ждахина, а тот, дурачок, ничего не знает.

После этого танцевального признания он вел себя как ни в чем не бывало неделю-другую. Она недоумевала. Но тут поехали на турбазу – четыре девчонки и какое-то количество парней. Была зима, может быть, 23 февраля, веселились, дурачились. Пацаны пили водку, девочки – вино. За Ириной ухаживал Эдик, предлагал «ходить», она сказала «нет», он в отчаянии побежал куда-то в ночь, Борис пожурил ее: людей, дескать, надо жалеть, и в процессе сострадания к Эдику обронил:

– Я тебя люблю, но молчу.

И стал рассказывать о том, как его дед женился на его бабке оттого, что она ноги потеряла, когда ее током ударило. Ирина подумала: он сумасшедший.

– Уходи, я спать хочу.

Через день-два, когда Ирина с девчонками хотела слинять в кино с урока информатики, он догнал ее в гардеробе, стал что-то бурно-невнятное говорить, и она видит: его трясет.

Первый раз они встретились на трамвайном кольце, на остановке «Вторчермет». Она опоздала на 40 минут, она всегда опаздывала.

Она не считала, что они «ходят». Она вообще думала так, что встречаться с ровесниками – ниже ее достоинства. Не тот статус. Так думали о себе все ее подружки.

Плутали по дворам, в транспорте с ним не ездила – чтобы кто-нибудь не увидел, не дай бог. Заглядывали в кино, но он почему-то кино не любил. На Вторчермете был кинотеатр «Южный», на Московской горке – «Мир». Фильмы той поры – «Маленькая Вера», «Меня зовут Арлекино» и прочие – вызывали отвращение.

Сыграть в невидимок не удалось. Тайное стало явным.

– Вы знали о том, что он пишет стихи?

– Знала, но смутно. Только когда уже поступили в Горный, он сказал: я стану, возможно, гениальным поэтом.

– Это правда, что вы не знали его стихов?

– Ну конечно!.. Каждое утро приходил с новыми стихами и зачитывал их мне в качестве побудки.

В студенческое время у них были крошечные стипендии, хотя Ирина получала повышенную. Кормили родители – его и ее родители.

По образованию они оба стали инженерами-геофизиками с разными специализациями: у него – ядерная геофизика, она ушла в геоинформатику. На их должностях зарплаты были мизерными, система грантов лишь изредка залатывала прорехи.

Ирина на первых порах их союза ходила с ним на поэтические тусовки, в тот же «Горный родник», где после Лобанцева стал главным Юрий Конецкий. Вскоре «поэтическая шушера» (с ней-то он и пил) Ирине надоела, это было взаимно, уральские парнасцы считали ее «пэтэушницей». Он постоянно подрабатывал там и сям: на вахте в институте, сторожем на автостоянке, кем придется и где получится. Это было страшно важно для него, он хотел быть ответственным мужиком. Она трудилась в трех местах и брала работу на дом: занималась оцифровкой компьютерных карт.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю