355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Борис Рыжий. Дивий Камень » Текст книги (страница 13)
Борис Рыжий. Дивий Камень
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:28

Текст книги "Борис Рыжий. Дивий Камень"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

С одной стороны – такой:

Нагой, но в кепке восьмигранной, переступая через нас, со знаком качества на члене, идёт купаться дядя Стас. У водоёма скинул кепку, махнул седеющей рукой: айда купаться, недотёпы, и – оп о сваю головой.

Он был водителем «камаза». Жена, обмякшая от слёз. И вот: хоронят дядю Стаса под вой сигналов, скрип колёс.

Такие случаи бывали, что мы в натуре, сопляки, стояли и охуевали, чесали лысые башки. Такие вещи нас касались, такие песни про тюрьму на двух аккордах обрывались, что не расскажешь никому.

А если и кому расскажешь, так не поверят ни за что, и, выйдя в полночь, стопку вмажешь в чужом пальте, в чужом пальто. И, очарованный луною, окурок выплюнешь на снег и прочь отчалишь.

Будь собою, чужой, ненужный человек.

С другой стороны – такой:

Хожу по прошлому, брожу, как археолог. Наклейку, марку нахожу, стекла осколок. …Тебя нетронутой, живой, вполне реальной, весь полон музыкою той вполне печальной. И пролетают облака, и скоро вечер, и тянется моя рука твоей навстречу. Но растворяются во мгле дворы и зданья.

И ты бледнеешь в темноте – моё созданье, то, кем я жил и кем я жив в эпохе дальней.

И всё печальнее мотив, и всё печальней.

Обе эти вещи (плюс еще одна) соединены под общим названием «Маленькие трагедии» (1999), что само по себе отсылает – к Пушкину. В некоторой мере – вызов солнцу русской поэзии. Однако именно так пролегал его тернистый маршрут, в последнее время особенно: от дяди Стаса – к мотиву, который все печальней.

И Лузин, и Кузин говорят, что история про дядю Стаса – выдумка. Было только озерцо-болотце Муха, где купались вторчерметовские пацаны. Кажется, там были сваи. На озерцо показала Ирина, когда нас вез по Вторчермету на своей машине Роман Родыгин, сын композитора Евгения Родыгина, написавшего такие шлягеры пятидесятых – шестидесятых годов, как «Уральская рябинушка» или «Если вы не бывали в Свердловске»: эти песни запела вся страна, и Хрущев от щедрот царских в мгновение ока дал их автору квартиру в центре воспетого им города. Родыгин-отец жив, ему вот-вот стукнет девяносто, и он еще концертирует. Не то что нынешнее племя. Роман по ходу наших передвижений рассказал, что отец его отца отнюдь не исконно-посконного происхождения, а как раз из «бывших». Удивительное рядом.

У каждой эпохи – своя музыка. И свои награды за нее.

Дмитрию Рябоконю Рыжий посвятил романсовую балладу «Море», посвятил целиком, не в эпиграфе, а в самом содержании. Он написал другого. Другого, но родного.

 
В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты, где выглядят смешно и жалко сирень и прочие цветы, есть дом шестнадцатиэтажный, у дома тополь или клён стоит, ненужный и усталый, в пустое небо устремлён, стоит под тополем скамейка, и, лбом уткнувшийся в ладонь, на ней уснул и видит море писатель Дима Рябоконь.
Он развязал и выпил водки, он на хер из дому ушёл, он захотел уехать к морю, но до вокзала не дошёл. Он захотел уехать к морю, оно – страдания предел. Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел.
Но море сине-голубое, оно само к нему пришло и, утреннее и родное, заулыбалося светло. И Дима тоже улыбался. И, хоть недвижимый лежал, худой, и лысый, и беззубый, он прямо к морю побежал.
Бежит и видит человека на золотом на берегу.
А это я никак до моря доехать тоже не могу – уснул, качаясь на качели, вокруг какие-то кусты. В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты.
 
1999

Автору надоел четырехстопный ямб, он нередко изображает стихи в строку и часто делает это не только при ямбе.

Рябоконь теперь вспоминает:

 
Ты говорил мне тревожно: «Держись. Береги себя»,
А затем добавлял: «Это я говорю для себя».
 

Познакомились они в апреле 1992 года в редакции журнала «Урал». Пошли, несколько поэтов, в пивнушку у «Трактора» – так в городе называют конструктивистский Главпочтамт, который сверху, говорят, похож на трактор. Посидели – и всё. Больше практически не виделись. Роман Тягунов на их горизонте появился позже – в 2000-м, когда шла эпопея «Мрамора». Кстати, в том проекте, помимо четырех поэтов – Тягунова, Дозморова, Рябоконя и Рыжего, – было задействовано несколько ваятелей. В частности, скульптор Константин Крюнберг, автор городского памятника маршалу Жукову, известного в народе как «Пьяный маршал»: ноги коня летят в разные стороны, и сам всадник, похоже, под градусом. Люди помнили, как Жуков, сосланный Сталиным в Свердловск командовать Уральским военным округом, принимал парады на коне и как-то раз упал с коня.

Премия «Мрамор» провалилась, как ее ни пиарили. Рябоконю и без того хватало пиара. В то время он был героем скандальной хроники, отслеживался каждый его шаг. Особенно усердствовала местная газета «Вечерние ведомости». Но литературная жизнь глохла, уже в 1992-м ничего никому не надо было.

По Рябоконю, Борис от «Антибукера» обалдел, конечно. Ходили байки о его драках, в нем, говорят, прорезались надменность, снисходительность к другим, холодность. Но в лицо коллегам он лаврами не тыкал, тем более что литобщественность декларировала радость: прославил родной край. Ну а что касается стихотворения «Море», так Борис сочинил все это. Ничего такого не было. Правда, Рябоконь, учась на историка в университете, много рассказывал Борису о херсонесской археологической экспедиции, в которой работал несколько сезонов.

Рябоконь находит в стихах Рыжего следы внимательного чтения своих стихов. Вот, например:

 
Рубашка светлая, крахмальная
и брюки темные в полоску.
 

Это Рябоконь, а у Рыжего:

 
Рубашка в клеточку, в полоску брючки…
 

Есть у Рябоконя вещица «Свояк»:

 
Тиран семьи и психопат, Валера,
На опохмелку просит четвертак.
Валера, забухав, не знает меры,
Валера, муж сестры моей, свояк.
 
 
Валера, это бывший мастер спорта,
В бассейне плавал он быстрее всех,
А нынче погибает в море спирта,
И вызывает невеселый смех.
 
 
Вчера, нажравшись, он жену с ребенком
На улицу отправил босиком,
И не было управы на подонка,
Который размахался топором.
 
 
Из дома тащит всё, и пропивает,
И потерял уже последний стыд,
Лечиться и работать не желает,
И за сестру душа моя болит.
 

Рябоконь комментирует в письме ко мне: «Это мое стихотворение – было самое любимое у Бориса. См. стихотворение Б. Р. „Гриша-Поросёнок выходит во двор…“ (2000)».

Посмотрим:

 
Отцы пустынники и жены непорочны…
А. П.
Гриша-Поросёнок выходит во двор,
в правой руке топор.
«Всех попишу, – начинает он
тихо, потом орёт: —
Падлы!» Развязно со всех сторон
обступает его народ.
 
 
Забирают топор, говорят «ну вот!»,
бьют коленом в живот.
Потом лежачего бьют.
И женщина хрипло кричит из окна:
они же его убьют.
А во дворе весна.
 
 
Белые яблони. Облака
синие. Ну, пока,
молодость, говорю, прощай.
Тусклой звездой освещай мой путь.
Всё, и помнить не обещай,
сниться не позабудь.
 
 
Не печалься и не грусти.
Если в чём виноват, прости.
Пусть вечно будет твоё лицо
освещено весной.
Плевать, если знаешь, что было со
мной, что будет со мной.
 

Да, связь этих стихотворений несомненна. Заметьте разницу исполнений. Рябоконь говорит в духе наива, Рыжий демонстрирует абсолютное владение стихом. Похоже, это самая литературная, сугубо стиховая дружба Бориса – повторим: Рябоконь при встрече в Екатеринбурге сказал мне, что они вообще – за всю жизнь – виделись два-три раза. Много говорили по телефону и – никогда не выпивали. Бывает? Редко. Но ведь бывает.

Вопреки этому обстоятельству Рябоконь ответил на «Море» соответствующим образом:

 
МОРЕ (P. S.)
Б. Рыжему
Повсюду скользкие русалки
Смеются, пляшут и поют,
И дно, похожее на свалку,
Где корабли нашли приют.
 
 
Меня влекли просторы моря,
Меня манил глубинный гул…
Сбылась мечта, поскольку вскоре
Я в море водки утонул.
 
03.03.00

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Американский славист, родом из Одессы, Омри Ронен (1937–2012) в книге «Заглавия» (СПб.: ООО «Журнал „Звезда“», 2013), в очерке «Семидесятые» признавался:

Я люблю Слуцкого. Из книжек прошлого, а не позапрошлого века у меня в изголовье два поэта (Мандельштам и Слуцкий. – И. Ф.), их сочетание неожиданно, но я раскрываю их, отходя ко сну и все еще пробуждаясь поутру заново каждый день, потому что «Жизнь успела не все погасить недоимки» (Набоков. – И.Ф.), и меня утешает не злоба, а доброта дня.

Говоря о Слуцком, верном друге интеллигенции, этой «малой нации», важно и у него заметить некоторый перелом в 1970-е годы: XIX век и XX, русское и советское размежевываются все более драматически… <…> Пример исторической серьезности Слуцкого действительно не нашел продолжателей. Люмпен-интеллигентность (не как повествовательный прием, каковым она была в поэме «Москва – Петушки», а как отношение к миру), своеобразная «приблатненность», одинаково далекая от «хулиганства» Есенина и от революционного насильничества Маяковского, процвела в поэзии Высоцкого, Бродского и Лимонова. Пользуясь жестокой остро́той Тютчева о русской истории, можно назвать этот тон сочетанием панихиды и уголовщины.

Блестящему толкователю Мандельштама это не нравится. Но между названными поэтами, отнесенными Роненом к семидесятым, есть разница. Не будем о Бродском, два слова – о других.

Высоцкий честно ностальгировал по услышанной в детстве речи и не без восхищения пародировал ее, по-актерски рассчитывая эффект на хотя бы самый близкий круг милых собутыльников и смешливых собеседниц; Лимонов (подросток Савенко) всерьез говорил на этом языке, в общем-то работая напоказ, потому как из харьковских глубин стремился к известной литературной норме.

Борис Рыжий свободно владел им, ибо мыслил – натурально думал – на языке двора, улицы, поколения, когда писал о своих: дружках, подружках, соседях и ежедневных прохожих, намозоливших глаза, но никуда не уходящих. Тому порукой – синтаксическая свобода. Ничего не накручено. Слова стоят так, как им положено стоять в данном случае.

На этом языке говорят-думают тьмы и тьмы, без преувеличения. Сколько их в промзонах хотя бы?..

Почти прав Дмитрий Быков (очерк «Рыжий» из книги «Блуд труда», 2002):

Между тем реальность вот какова: Борис Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлял серьезную конкуренцию последним столпам отечественной словесности – Слуцкому, Самойлову, Кушнеру. О современниках не говорю – здесь у него, собственно говоря, соперников не было. Самовлюбленный, как всякий поэт, он был еще несколько испорчен ранним и дружным признанием, но с самого начала вел себя на редкость профессионально и кружить себе голову особо не давал. Он знал, с кем дружить и как себя подавать, знал, как и где печататься, – и в этом нет ничего зазорного, ибо в наши времена поэт обязан быть не только фабрикой по производству текстов, но еще и PR-отделом этой самой фабрики. Рыжий чрезвычайно точно ориентировался в литературной ситуации и прекрасно продолжал в жизни ту игру, которую с предельной серьезностью вел в литературе. Феноменально образованный, наделенный врожденной грамотностью, прочитавший всю мировую поэзию последних двух веков, профессорский сын, житель большого города – он отлично усвоил приблатненные манеры, обожал затевать потасовки, рассказывал страшные истории о своих шрамах и любил как бы нехотя, впроброс, упомянуть особо эффектные детали собственной биографии («год назад подшился», «жена – петеушница»). Насколько все это соответствует действительности, разбираться бессмысленно. Не в этом дело. Был выбран такой имидж, вполне соответствовавший желанию книжного мальчика вжиться в реальность, проникнуть в гущу, набрать крутизны. Книжность мальчика была очевидной и нескрываемой – именно потому, что Рыжий с самого начала публиковал исключительно культурные стихи. Это был юноша не столько с екатеринбургских, сколько с Гандлевских окраин («Повисло солнце над заводами, и стали черными березы. Я жил здесь, пользуясь свободами на страх, на совесть и на слезы»). И на этом-то контрапункте, на противопоставлении и соположении музыкального, культурного стиха и предельно грубых реалий возник феномен поэзии Рыжего – то напряжение, которого столь разительно не хватает большинству его сверстников. Он ставил себе большую задачу – любой ценой это напряжение создать и зафиксировать, то есть натянуть струну; мальчикам и девочкам, культурно пишущим о культуре или приблатненно о блатоте, ничего подобного сроду не удавалось. Вот почему Рыжий, собственно, стоял в своем поколении один…

Всё почти так. Почему почти? Потому, что Рыжему не надо было поддаваться «желанию книжного мальчика вжиться в реальность, проникнуть в гущу, набрать крутизны». Он произрос и обретался в той самой гуще, это не кратковременный выход космонавта в открытый космос, но постоянное пребывание в том безмерном и страшном пространстве.

Целиком можно согласиться с Быковым, когда он говорит:

Когда деградирует система, деградирует и уродливое ее отражение – блатота, где давно нет никакого закона и прав тот, кто жив, тот, кто максимально омерзителен. Отсюда интерес Рыжего именно к старым ворам, которыми он обильно населяет район своего детства. Эти благородные, почти рыцарственные престарелые мастодонты, ветераны сучьих войн, неизменно выступают у него как защитники и наставники. Он и Слуцкого, боюсь, воспринимал сходным образом…

Ольга Славникова (Из Свердловска с любовью // Новый мир. 2000. № 11) справедливо утверждает:

На самом деле все не так «просто». Для меня, например, очевидно, что Рыжий слишком талантлив, чтобы режим пользователя, режим послушного следования раз найденному амплуа был для него органичен. Мне Борис Рыжий интересен тем, что он в своих стихах отрабатывает два связанных между собой мифологических пласта: блатную субкультуру и «Свердловск» – не столько реальный город (хотя бы потому, что на месте «Свердловска» уже «Екатеринбург»), сколько индустриальные задворки цивилизации, где мировая культура – это «кино», привозной мерцающий призрак прокуренных кинозальчиков; здесь самые крутые зрители и самые нежные отношения – всегда в последнем ряду.

 
Много было всего, музыки было много,
а в кинокассах билеты были почти всегда.
В красном трамвае хулиган с недотрогой
ехали в никуда.
 
 
Музыки стало мало
и пассажиров, ибо трамвай – в депо.
Вот мы и вышли в осень из кинозала
и зашагали по
 
 
длинной аллее жизни. Оно про лето
было кино, про счастье, не про беду.
В последнем ряду – пиво и сигареты.
Я никогда не сяду в первом ряду.
 

Замечу, опять вспомнив предшественника – Маяковского: поэт снялся в фильме «Барышня и хулиган» (1918). На этом факте сыграл и В. Шубинский в отзыве на «И всё такое…».

Признаться, частое появление имени Маяковского в моем тексте меня и самого озадачивает. Роль Маяковского в стихах и судьбе Рыжего внезапно оказалась ясней и значительней сейчас – при перечитывании всего Рыжего. И вовсе не потому, что я намерен увести Рыжего от Есенина.

Та же Славникова утверждает, что для Рыжего чуть ли не больше всех значил Павел Васильев. По стиху – сходство с натяжкой. Васильев движется неторопливо, Рыжий летуч. Близки к Рыжему разве что его великолепные «Стихи в честь Натальи» (1934, май):

 
Я люблю телесный твой избыток,
От бровей широких и сердитых
До ступни, до ноготков люблю,
За ночь обескрылевшие плечи.
Взор, и рассудительные речи,
И походку важную твою.
 
 
А улыбка – ведь какая малость! —
Но хочу, чтоб вечно улыбалась —
До чего тогда ты хороша!
До чего доступна, недотрога,
Губ углы приподняты немного:
Вот где помещается душа.
 
 
Прогуляться ль выйдешь, дорогая,
Все в тебе ценя и прославляя,
Смотрит долго умный наш народ,
Называет «прелестью» и «павой»
И шумит вослед за величавой:
«По стране красавица идет».
 
 
Так идет, что ветви зеленеют,
Так идет, что соловьи чумеют,
Так идет, что облака стоят.
Так идет, пшеничная от света,
Больше всех любовью разогрета,
В солнце вся от макушки до пят.
 
 
Так идет, земли едва касаясь,
И дают дорогу, расступаясь,
Шлюхи из фокстротных табунов,
У которых кудлы пахнут псиной,
Бедра крыты кожею гусиной,
На ногах мозоли от обнов.
 
 
Лето пьет в глазах ее из брашен,
Нам пока Вертинский ваш не страшен —
Чертова рогулька, волчья сыть.
Мы еще Некрасова знавали,
Мы еще «Калинушку» певали,
Мы еще не начинали жить.
 

Это стихи не трансазиатского, а просто русского поэта.

У Рыжего нет густого сибирско-казачье-азиатского экзотизма и главное – суперменства богатырского склада. В быту – были попытки этого рода, может быть. Ведь Рыжий – не кабацкий забияка, не антинэпмановский скандалист есенинского толка. Он дрался кулаками за порогом кабака – на улице и в литературном кругу по преимуществу. Это извод литературщины, незамысловатая аргументация человека, доказывающего уважаемым коллегам, что он не такой, как они.

Алкоголь на данном спектакле неизбежен. Борис не держал алкогольного удара, резко меняясь от капли спиртного. Ирина говорит: другой человек, небо и земля. Когда трезв – спокойный, ласковый, домовитый, а пропустит за воротник – лихорадочная беготня по (полу)знакомым, поиски приключений, жалобы на все на свете, на жену в том числе, лишь бы налили…

Время от времени Борис завязывал. Бывало – на полгода, на восемь месяцев. В семье полагают: чаще не пил, чем пил. Так, летом – осенью 1998-го он не пил более трех месяцев, заодно амбулаторно лечил лицевой нерв: последствия детской травмы. Была у него и другая хвороба – отслоение сетчатки левого глаза. Этим глазом он не видел. Борис полагал, что это подарок от бокса, ибо нелады с глазом начались, когда он еще боксировал. Боль возникала чаще всего от мороза.

У Бориса была родовая травма. Родился очень крупный, почти пять килограммов. При первом кормлении, в первый день его жизни, он не оторвался, а на следующий день отказался от груди, сосать грудь – физически тяжелый труд. Случилось нарушение мозгового кровоснабжения. Постепенно дело пошло на поправку. Говорить начал очень рано, ходить стал рано. Врачи советовали Маргарите Михайловне отдать его в детсад – для общения. Не отдала. Кормила его грудью до года и семи месяцев.

 
Снег за окном торжественный и гладкий,
               пушистый, тихий.
Поужинав, на лестничной площадке
               курили психи.
 
 
Столпи и на корточках сидели
               без разговора.
Там, за окном, росли большие ели —
               деревья бора.
 
 
План бегства из больницы при пожаре
               и всё такое.
…Но мы уже летим в стеклянном шаре.
               Прощай, земное!
 
 
Всем всё равно куда, а мне – подавно,
               куда угодно.
Наследственность плюс родовая травма —
               душа свободна.
 
 
Так плавно, так спокойно по орбите
               плывёт больница.
Любимые, вы только посмотрите
               на наши лица!
 
1997

Свобода души, как видим, обусловлена как раз тем, что наиболее тяжело: наследственностью, родовой травмой. Преодоление материала.

Но есть и такое свидетельство: «Весной двухтысячного года я скормил Рыжему шесть или семь пакетов одного порошка. Ну, в общем, это ЛСД». (А. Верников).

Комментарий Ольги Рыжей (письмо мне от 6 декабря 2014 года): «Хочется убить Верникова, ну да ладно – пусть живет, дурашка…». Саше Верникову – посвящено стихотворение «Романс» (1999), где сказано: «Ширяться дурью, пить вино…» Эдакая тематическая верность.

Это не было системой. Рыжий не был наркоманом. У него сказано: «Киношные смешные мертвецы, исчадье пластилинового ада» – «пластилин» на сленге означает гашиш, но сказано впроброс, без упора на сугубую причастность к этому страшному уродству, и вообще – речь про кино. Предельность его самоподачи неизбежно поставила бы точки над «ё». Тут невозможны умолчанья. Нет, он не пошел по тягуновскому пути («Бритвочкой на зеркальце гашиш отрезая, что-то говоришь…»), остался в тех поведенческих параметрах, где «боль заглушает алкоголь». На свой лад – тоже традиция.

Все это происходило с человеком, абсолютно знающим цену вещей:

 
Да это ты! Небритый и худой.
               Тут, в зеркале, с порезанной губой.
Издёрганный, но всё-таки прекрасный,
               надменный и весёлый Б.Б.Р.,
безвкусицей что счёл бы, например,
               порезать вены бритвой безопасной.
 
(«Матерщинное стихотворение», 1997)

Совершенно ясно, что лирика соответствует прежде всего сама себе, миф поэта нередко стоит над реалиями, читатель считается прежде всего с тем, что написано, а не с тем, что было на самом деле. Нарколог А. П. Сидоров отмечен в его прозе («Роттердамский дневник») и получил посвящение одного из стихотворений («Синий свет в коридоре больничном…»). Есть и стихи «В наркологической больнице…», «В сырой наркологической тюрьме…». Это могло быть и развитием автомифа, не более того, но стихи есть стихи, от них не отвернуться.

 
В наркологической больнице
с решёткой чёрной на окне
к стеклу прильнули наши лица,
в окне Россия, как во сне.
 
 
Тюремной песенкой отпета,
последним уркой прощена
в предсмертный час, за то что, это,
своим любимым не верна.
 
 
Россия – то, что за пределом
тюрьмы, больницы, ЛТП.
Лежит Россия снегом белым
и не тоскует по тебе.
 
 
Рук не ломает и не плачет
с полуночи и до утра.
Всё это ничего не значит.
Отбой, ребята, спать пора!
 
1999

Россия. Он знал ее в лицо и по книгам. В свое время изучил многотомник Ключевского, включая прилагавшиеся к нему карты.

У Константина Случевского он ценил многие вещи, могу предположить – прежде всего «Я видел свое погребенье…». Сквозная метафора этой книги требует вспомнить другую вещь Случевского:

 
Что, камни не живут? Не может быть! Смотри,
Как дружно все они краснеют в час зари,
Как сохраняют в ночь то мягкое тепло,
Которое с утра от солнца в них сошло!
Какой ужасный гул идет от мостовых!
Как крепки камни все в призваниях своих, —
Когда они реку вдоль берега ведут,
Когда покойников, накрывши, стерегут,
И как гримасничают долгие века,
Когда ваятеля искусная рука
Увековечит нам под лоском красоты
Чьи-либо гнусные, проклятые черты!
 
(«Что, камни не живут? Не может быть! Смотри…», <1884>)

Ольга Рыжая – жена поэта Валерия Сосновского. Она теперь носит фамилию мужа. Их дом забавно располагается: на улице Ленина, 69, – так называемый Городок Чекистов, но именно их дом фактически стоит на Первомайской (угол Луначарского). Это подобно сюрреалистическому танцу. Танцующий дом. Заблудившийся дом, ищущий собственный адрес.

Стихи Сосновского совсем не «рыжие», он другой: его основная привязанность – бардистика, и в стихи заведомо заложена возможность исполнительства под гитару:

 
Апельсиновая долька
На блюдечке синем,
Безалаберная полька
Маэстро Россини,
 
 
Капли мартовской капели,
Лесное эхо,
Рассыпающее трели
Звонкого смеха,
 
 
Распускающая почки
Веточка вербы,
Платья, кофточки, носочки,
Слезинки, нервы,
 
 
Незатейливые прятки,
Лукавые глазки,
Ангелочки-ангелятки,
Страшные сказки,
 
 
На заре, когда жар-птица
Рождается в небе,
Сладко спится; что вам снится,
Бесценная леди?
 

Интересная ритмика. Посвящено Ольге.

Пока дом танцевал, мы говорили с Ольгой. Память ее погружена в детство Бориса:

Лет в десять, вернувшись из пионерлагеря, Боря сказал: там была девочка похожая на тебя. О самом пионерлагере, где были дети элиты, отозвался: ужас.

Девочки начали звонить ему рано. Он отвечал отрешенно: что? кино? какое кино?

Еще в первом классе он получил письмо такого содержания: Боря, я тебя люблю, давай вместе жить. Это было реминисценцией октябрятских правил: «Вместе жить, весело дружить». О девчонках он высказывался скорей отрицательно.

Ирина была первой девочкой, которую он привел домой. Дружки обиделись: нас на бабу променял. Поругался со многими, в том числе с Лузиным. С которым был не разлей вода. Вместе бузили. К родителям пришел однажды школьный физрук, пожаловался на то, что школьные шалопаи в его доме залепили замок пластилином.

К нему приходили кучей одноклассники, в жмурки играли, музыку слушали. У него там был магнитофон, проигрыватель. Другие родители такие компании и на порог не пускали. Но как-то он вышел из комнаты и заплакал: идиоты!

В мае девяносто первого мы переехали на Московскую горку. Боря с Ириной поступали в Горный. Отец нанял репетиторов по математике для обоих. Они готовились, когда папа лежал в кардиоцентре после инфаркта. Борис провожал Ирину в Елизавет, а оттуда шел пешком через весь город. По вечерам было прохладно, он отдавал свой свитер Ирине. Когда его в один из таких вечеров избили и ограбили, он пришел домой босиком. Распухшее лицо, кровоподтеки. Обошелся без врачей.

Он шутил без улыбки. Как и папа. Например, папа в детстве, когда мы неумеренно поглощали ириски, всерьез нам сообщил, что Америка закупает советские ириски, чтобы детям зубы выдирать.

Я помогала ему с первого класса. В каком-то там классе он никак не мог понять, что такое икс или игрек. А в десятом строчила ему сочинения. Про того же Есенина написала большой опус, на три тетрадных листа, а он его ужал в два раза при переписке, я сильно обиделась и выразила протест, а он говорит: я мог бы написать в сто раз лучше, чем ты. Учитель спросил: кто пишет? Сестра. Она филолог? А я закончила Горный. Потом выучилась на психолога.

Лень-матушка. Утром вставал с трудом, особенно после смерти бабушки. Ему было не охота заниматься, а мама поддавливала на меня. Даже уже в институте мама наседала на меня: начерти ты ему. Я говорила: не буду. Вообще-то я его отговаривала от Горного. Но он обожал папу. У него была клюшка с надписью «Урал». Он говорил: люблю эту клюшку, потому что папа работает в Уралгеологии.

Но он был очень аккуратен. Комнатки у нас были маленькие, своя комната у Бори появилась после смерти бабушки. В комнате чистота и образцовый порядок. К технике относился очень хорошо и сам умел делать какие-то вещи. Помню, я хотела калькулятор выбросить, а он его починил. Году в восемьдесят восьмом сам сделал устройство цветомузыки. Лузин говорит, что он умел играть на гитаре, но я этого не видела.

У них в классе была история с зоологом. Седьмой класс. Взяли там на работу алкаша из зоопарка, где он был директором и однажды экзотических животных погубил, не распаковав прибывшие в зоопарк контейнеры. Он сначала всем понравился. На уроке, показывая скелет человека, поломал его и пообещал: пойдем на кладбище, найдем новый скелет. А потом являлся в школу под мухой, матерился на уроках, вызывал к доске девушек – заставлял рассказывать про оплодотворение птиц. Вызвал Бориса к грязной доске: стирай, Рыжий, с доски. Боря взял тряпку – и фуганул ее в лицо зоологу. Но когда этого урода стали выгонять с работы и директорша уговаривала Бориса: напиши, что он тебе руки выламывал, Борис отказался.

Не ходил на физкультуру, отказывался дежурить в столовой, мыть посуду, убирать со столов: не буду, плохо пахнет. Он был и против уроков ритмики, потому что там высоких девочек ставили с низенькими мальчиками – издевательство.

Директорша выбрасывала его портфель – ты здесь не учишься. Это когда его собирались перевести в другую школу. Он объявил голодовку – просто не ел. Думаю, помимо прочего – не хотел расставаться с Ириной. Железобетонный парень. Но когда во дворе утопили щенят – плакал, принес уцелевшего щенка домой, а щенок умер. В восемьдесят четвертом у нас кот Кузя умирал, Боря сидел рядом.

На озере Иткуль была турбаза. Хорошая, красивая – острова, смешанный лес, много берез. Боря сказал: научусь плавать – и за день сделал это. Мы с ним однажды целый день вдвоем на лодке проплавали, нас потеряли.

В Челябинске у нас на Свободе замок открывался чем угодно – заготовкой, копейкой. Я иногда у соседей копейку одалживала в случае потери ключей. А какое-то время квартира совсем не запиралась, замок вообще сломался.

В большом многограннике эркера, слегка расхрабрившись при помощи бокала красного вина и под игру на гитаре Андрея Крамаренко, Ольга прочитала свое:

 
Возвращается все. И детство однажды вернется ко мне
Ослепительным бликом на беленой больничной стене,
Светлячковым огнем близлежащего морга в окне,
Жутковато что светит во тьме, но все-таки светит во тьме…
 
 
Пионерские горны, поутру разбудите меня
Терпким сговором трав, высочайшим согласием птиц,
На хрустальном рассвете, в преддверье арбузного дня
На пружинистой койке средь детских радостных лиц.
 
 
Ключевою водой напоите меня, облака,
Умоляю, умойте меня, облака, водой ключевой…
Мне о небе писать не хотелось – мне рано пока,
Не о нем повествует сейчас мой лиричный герой.
 
 
В это время в Челябинске мягкий асфальт раскален,
Вздохи бабушки, «Агниурала», раскидистый клен.
И тоска по лесам и полям, небесам, облакам, сеновалам.
В душной двушке, прокуренной беломорканалом…
 
 
Но вот это и есть моя жизнь в милом доме родном
И начало начал. Божемой! Все еще впереди.
Оглянусь я назад и Тебя попрошу об одном —
Воспитателя руки подальше от нас отведи…
 

Стихи-документ[17]17
  «Агниурала» – это гастроном «Огни Урала», в детстве это сливалось, как и «божемой» (прим. О. Сосновской).


[Закрыть]
. Как-то это не очень похоже на счастливое детство. Вот и Высоцкий рядом: «Возвращаются все…»

Сестра Елена не принимает такой памяти о детстве. Ей больше помнятся выезды в летний Крым вчетвером – девочек с родителями – и вообще человеческое тепло той поры. Она комментирует стихотворение сестры так: «Странно. Детство вспоминаю как счастливое – полное любви папы, мамы, бабушек и дедушки. Лучшие подруги – из детства!»

Алексей Кузин появился как из-под земли, волшебным образом. Ольга просто позвонила ему, на всякий случай. Он оказался поблизости от дома Сосновских как по заказу. Расположение звезд, не иначе.

Однако была середина дня, без звезд, но с солнцем. Мы летели в сторону Нижнеисетского кладбища. В кузинской машине остро пахло бензином. Россельбан радовал глаз отличным покрытием и яркой лесной зеленью с обеих сторон.

Могилу нашли не сразу. Кладбище огромное. Выехали на нужную аллею, асфальтную, похожую на обыкновенную неширокую дорогу. Вот она – рослая сосна, на которой достаточно высоко помещен дощатый квадрат с надписью: «Борис Рыжий». Последний адрес Бориса – его имя.

Надо идти по тропе немного вниз. Борис и баба Дуся лежат рядом. Светло-серые плиты гранита, памятники с фотографиями и датами. Чисто и пусто. Наши свежие цветы вместо чьих-то прежних. Ольга на скамейке, взгляд неподвижный, быстрая слеза.

Подымешь голову – в синем колодце неба над соснами серебристой птицей летит самолет, оставляя белый инверсионный след, по которому катится отстающий от самолета искусственный гром, похожий на гнев небес. Это ненадолго.

Как сказал Яков Полонский:

 
Ни единой тучки
На лазурном небе!
Ни единой мысли
О насущном хлебе!
 

Однако природа – вещь аварийная. Над могилами опущенным шлагбаумом низко навис тонкий, но прочный ствол поломанного тополя с клоками сухой листвы, перечеркивая вид на небо. Кузин сбегал к машине за ножовкой, сталь и древесина вступили в пронзительный спор, кузинский локоть мелькал, сталь победила, небо открылось. Отпиленный кусок дерева Кузин с Сосновским отнесли от могил.

Я не слышал шума сосен. Или его не было. Был слышен Тютчев:

 
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать – удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
 

К могиле Бориса Петровича надо идти вверх по той же тропе, к адресной сосне, и, перейдя через дорогу, увидишь на всхолмье железную ограду и памятник со знакомым именем. Лицо отца на фотографии исполнено печальной озадаченности. Он умер в июне 2004 года. Последний – шестой – инфаркт. А в сущности, – с горя. За год до смерти он окрестился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю