355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Борис Рыжий. Дивий Камень » Текст книги (страница 6)
Борис Рыжий. Дивий Камень
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:28

Текст книги "Борис Рыжий. Дивий Камень"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

 
Я скажу тебе, что хотел,
но сперва накачу сто грамм.
Так я в юности разумел
вне учебников и программ:
Маяковский – вот это да,
с оговорками – Пастернак,
остальное белиберда.
По сей день разумею так.
 
 
Отыграла музыка вся.
Замолчали ребята все.
Сочинить поэму нельзя —
неприлично и вообще…
 
(«Я скажу тебе, что хотел…»,1998)

Однако со временем Рыжий все чаще пишет лирический нарратив, сюжетику, рассказ в стихах. Его Вторчермет – череда новелл, внешне бытовых, повседневно предметных, абсолютно вещественных. Онтологическая надстройка – борьба Добра и Зла – ненавязчиво сквозит в самом звуке, в ноте высокой горечи. В посвященном Олегу стихотворении он дает полуфантазийную конкретику частной жизни товарища на фоне общей жизнедеятельности города и мира.

Дозморов отвечает стихотворением «Аполлон» (1997):

Борису Рыжему, с любовью

 
Остановись прикурить на мосту,
на Боровицком.
Вечер, как бритвой, проводит черту
в сумраке мглистом.
 
 
Вот и закат два погона пришил
к храму, который,
красными взорван, недавно ожил,
ожил по новой.
 
 
Здесь, где трава изукрасила склон,
вывив полоски,
с водкой, гитарой гулял Аполлон,
но не Полонский.
 
 
В точно таком же, да только в другом —
жил против правил,
в дальних кварталах отыскивал дом.
(Шпили расплавил,
 
 
влил в себя бронзу, запойный закат.)
О, то и дело
в жизни случался как будто затакт.
Не надоело?
 
 
Жил он и умер, бедняга, и свет
словно растерян,
там, где родился великий поэт,
верный потерям.
 

О каком великом поэте в конце концов идет речь? Похоже, о друге любезном.

Попутно заметим это посвящение: «Борису Рыжему, с любовью». Тоже игра – на соответствующем посвящении «Рождественского романса» Бродского: «Евгению Рейну, с любовью». Потом будет и это посвящение Бориса: «Кейсу Верхейлу, с любовью». Многое в этих судьбах вилось вокруг Бродского, по следу его звездной славы, с утаенным распределением ролей.

Дозморов живет сейчас в Лондоне. Я написал ему. Он отозвался: «Я целиком поддерживаю этот проект и готов помочь Вам всеми силами». Я попросил ответить на некоторые вопросы.

26.8.2014 14:58:58 пользователь Олег Дозморов… <…> написал:

Илья Зиновьевич, как Вы просили, тезисно:

1) Что Вы считаете наиболее точным и справедливым в материалах о БР – в мемуарах, рецензиях, оценках и проч.?

– Наиболее ценны, по-моему, те материалы, где Борис показан как поэт. Статьи Пурина, Машевского, Лурье, вообще питерское крыло – там главным образом поэт, его стихи, то, что он сам считал бы ценным услышать о себе. Там Борис поставлен в контекст поэзии, и это верно, я считаю. Я уверен, что все сказано в стихах, все ключи и отмычки там и самый продуктивный путь к пониманию его поэзии, жизни и смерти – через стихи.

Мемуары же в основном о человеке, а тут все видели Бориса с разных сторон: сын, муж, брат, школьный товарищ, начинающий поэт, играющий силой молодой мэтр, эпатажный персонаж литжизни и т. д. Что тут правда и где настоящий Борис, сказать сложно. Это вереница ролей, отражений в зеркалах. В плане отдельных моментов биографии я не уверен в необходимости полной объективности, потому что мы имеем дело с поэтом, ну и потому, что не для всего наступило время. Я бы выбрал правду стихов, а не бытовую правду. Мне кажется, последняя все запутывает.

2) Что достоверно у Мельникова[5]5
  Труд А. Мельникова «Борис Рыжий. Введение в мифологию», самодельный сборник интервью без выходных данных, но распечатанный в периферийной периодике. Некоторые сведения о детстве Бориса, объективно ценные, использованы в моей книге.


[Закрыть]
, а что – вранье? Он ведь схлопотал по морде от Ольги Рыжей.

– Мельников задавал вопросы и, как мне кажется, расшифровывал с установкой на поиск некоей «правды», как он ее понимает. Понимает он эту правду низко, на уровне «пил, дрался, совершал неприглядные поступки». У него не вранье, а часть правды, что даже хуже вранья. Он этакий разоблачитель, ничего не смыслящий в стихах. Он искал скандальные подробности, действовал вне этики. Он посылал тем, кого интервьюировал, то, что говорили о них другие, провоцировал, интриговал. Тексты интервью он не заверял и распространял вопреки запретам. Кроме того, он разговаривал с родственниками и знавшими Бориса поверхностно или вне литературы (знакомые по лит-объединению, одноклассники, учителя), а с литераторами почти нет. Он их легко разговорил на бытовые темы. Отсюда такой перекос.

В общем, я думаю, что собирательно Мельников – это такая часть культуры, которая еще напишет своего «Анти-Рыжего». Борис отверг его стихи, когда работал в «Урале».

Все стихи последних лет посвящены жене. В них есть внутренняя история всего происходившего. Он любил именно Ирину. Остальное неважно.

Wed, 27 Aug 2014 07:34:34 +0400 от Илья Фаликов <…>:

Доброе утро, Олег.

Прежде чем мы свяжемся по скайпу – парочка предварительных вещей.

Что бы Вы хотели увидеть в разговоре о БР из него самого о себе и своего о нем?

Арифметика взаимных посвящений: сколько у него о Вас и сколько у Вас о нем. Названия.

Что о нем вообще написано Вами.

Неплохо было бы подослать мне его предисловие к Вашей книге.

Самый подробный ответ Олега – 27 августа 2014 года:

…Арифметика прижизненных посвящений – наверное, было поровну, но у меня нет здесь моих стихов 90-х годов, весь архив остался в Екатеринбурге. Мы, кроме того что встречались и говорили по телефону, еще и переписывались. Эта шуточная переписка включала в себя и стихи.

Из своих, написанных при жизни Бориса и посвященных ему, смог найти только то, что опубликовано.

«Боря, двадцать два…» (есть в «Роттердамском дневнике»), написано в 1996 году (ошибка Олега: стихотворение начинается строчкой «Боря, двадцать три…» и написано годом позже. – И. Ф.).

«Аполлон» («Остановись прикурить на мосту…») – опубликовано в «Арионе», № 1, 2002 год, написано в 1997.

«Воспоминание» – «Звезда», 1998, № 11, написано в 1997 году.

Еще есть «Нижневартовск, Тюмень и Сургут…» (не опубликовано, написано в 1998 году).

И очень много стихов, где есть Борис, написанных после его смерти. Несколько десятков…

Что же касается посвящений Бориса мне, то вот они:

«Мысль об этом леденит, О…»

Офицеру лейб-гвардии Преображенского полка г-ну Дозморову, который вот уже десять лет скептически относится к слабостям, свойственным русскому человеку вообще

О. Дозморову («Над головой облака Петербурга…»)

К Олегу Дозморову («Владелец лучшего из баров…»)

Памяти Полонского («Мы здорово отстали от полка…»)

Стихи, где я упомянут:

«Вы, Нина, думаете, вы…»

«До утра читали Блока…»

Поездка («Изрядная река вползла в окно вагона…»)

«Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…»

Стихи с эпиграфом «Нижневартовск, Тюмень и Сургут…»

И еще что-то было, нужно проверить по книгам.

Предисловие к моей книге прилагаю. Оно было написано в 2000 году к предполагавшейся книге (она вышла уже после смерти Бориса).

Написано мной о Борисе:

– Некролог – был напечатан в газете «Уральский рабочий» 10 мая 2001 (прилагаю)

– «Премия „Мрамор“» («Знамя», 2006, № 2)

– Статья для журнала «Русская литература» (прилагаю)

– Интервью Мельникову («Урал», 2001, № 5)

Еще были маленькие предисловия к публикациям Бориса на Урале в 90-е годы. Их, к сожалению, у меня нет под рукой.

Мы еще не раз вернемся к Олегу Дозморову.

Сюжеты взаимодействия поэтов, не обязательно равных по известности и дарованию, складываются зачастую причудливо. В 2004 году в Екатеринбурге А. Кузин выпустил книжку «Следы Бориса Рыжего», свод его дневниковых записей. Вряд ли будет преувеличением найти след Кузина – по праву рождения в городе Верхний Уфалей Челябинской области – в молодом шедевре Бориса (1997):

 
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал моих друзей —
Водяного с Черепахой, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети – грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на тёплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А иначе даром, что ли, желторотый дуралей —
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей!
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
«Приму» ехала курила вся свердловская шпана.
 
(«Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей…»)

Здесь поставлен мучивший тогда Бориса вопрос: «Может, правда нам отсюда никуда не уезжать?»

Нет, уезжать не из страны – из родного города. Ни Штаты, куда его звал погостить Владимир Гандельсман, ни Прага с приглашающим Кириллом Кобриным не прельщали Бориса, да и финансы пели романсы. Кобрин до отъезда в Прагу жил в Нижнем Новгороде. В веселом месяце мае двухтысячного года он устроил нижегородский фестиваль-конференцию на тему русской провинции. Туча участников мероприятия за три дня пролилась слезами, счастливыми и пьяными вперемешку. Великая река матушка Волга пополнилась патриотической влагой.

Его <Рыжего> немедленно полюбили местные нижегородские бандиты и стали приглашать в сауны и казино. В сауне он потерял часть одежды, а в казино проиграл чудовищную сумму чужих денег. За стихи ему прощали всё. Криминальные личности ошибочно считали, что он пишет про них и для них. Видимо, то же самое происходило с Есениным и Высоцким (Голицын А. Рыжий // Новые времена (в Саратове). 2003. № 7(22). 21–27 февраля).

Все это не исключало таких вещей, как участие в работе семинаров или выступления перед народонаселением. В Нижнем Новгороде они последний раз повидались с Сашей Леонтьевым. О нем – чуть ниже.

Много позже в екатеринбургской газете «Книжный клуб» (2001. № 1) Рыжий пытается объяснить, почему он не пошел на вечер поэзии Екатеринбурга:

Я тоже должен был читать на этом вечере, но почему-то отказался, сославшись на какие-то неотложные дела, болезни неизлечимые, еще на что-то. Соврал, короче говоря, и не пошел. Потом стал думать: а почему? Что, сложно почитать с листочка в зал пару-тройку стихотворений? Несложно. Или я жутко боюсь взыскательной местной публики? Нет, не боюсь я никого. Так в чем же, собственно, дело, может, мне просто наплевать на то, что происходит в родном городе? Да нет же, я люблю мой город. Ну, так отчего же? Не имею понятия, господин в зеркале, но город я свой люблю.

Люблю его двоечником, сбежавшим с уроков и собирающим пахнущие осенью окурки на аллее, где осыпаются так называемые яблони. Люблю его хулиганом, выигравшим благодаря краплёной колоде четвертной у соседа по парте. Люблю его заводы, включая даже Мясо – и Жиркомбинат. Люблю его чумазое небо. Я люблю свой город влюбленным в одноклассницу молодым человеком, тощим спортсменом, проигравшим очередной поединок, пьяным студентом Горного института, другом своих друзей и врагом дружинников и милиции. Выдыхая дымок сигареты, я на самом ломаном в мире английском рассказывал двум бездомным неграм, как я люблю свой город, и вспоминал телеграмму, которую в то утро отъезда в Роттердам получил от Ромы Тягунова:

 
друг мой рыжий
в добрый путь
в роттердамах и парижах
про свердловск не позабудь.
 

На вопрос «Какой он, твой город?» я отвечал: «Сказочный, поэтичный!» – начинающийся матерящимися грузчиками в Кольцово, а кончающийся на самой высокой точке неба. Именно, поэтичный, именно.

Таким образом, речь о поэзии, почти не рядящейся в прозу. Обе действительности – первая и вторая – сливаются по законам художества и к суровой реальности внутренних причин имеют отношение лишь на основе этих законов. Он опять недоговорил, умолчал, утаил и скрылся.

А что касается самого стихотворения «Я на крыше паровоза…» – музыка и есть музыка.

Дмитрий Сухарев говорит:

Я слышал его в переложениях нескольких бардов – Дмитрия Богданова, Григория Данского, Андрея Крамаренко, Вадима Мищука, Сергея Никитина… Если самым разным музыкантам хочется петь эти слова, значит, в них содержится нечто важное для всех.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Витебский вокзал – самый старый, первый вокзал в России. Его построил на месте предыдущих зданий (деревянное 1837-го, каменное 1849–1852 годов) архитектор А. Бржозовский в 1904 году. Это модерн, ничего старческого в нем нет, а светлой красоты и суровой исторической достоверности – достаточно. Включая новейший горельеф на северном фасаде – идеальные русские солдатики, их трое, в теплушке возвращаются с фронта Первой мировой, с Георгием на груди. Но история – мать мифа. Или наоборот: миф – отец истории. Это необходимо диссонирует с Блоком:

 
Петроградское небо мутилось дождем,
           На войну уходил эшелон.
Без конца – взвод за взводом и штык за штыком
           Наполнял за вагоном вагон.
 
 
В этом поезде тысячью жизней цвели
           Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда… В закатной дали
           Были дымные тучи в крови.
 
 
И, садясь, запевали Варяга одни,
           А другие – не в лад – Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
           И тихонько крестилась рука.
 
 
Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,
           Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под черною тучей веселый горнист
           Заиграл к отправленью сигнал.
 
 
И военною славой заплакал рожок,
           Наполняя тревогой сердца.
Громыханье колес и охрипший свисток
           Заглушило ура без конца.
 
 
Уж последние скрылись во мгле буфера,
           И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей всё неслось к нам ура,
           В грозном клике звучало: пора!
 
 
Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,
           Несмотря на дождливую даль.
Это – ясная, твердая, верная сталь,
           И нужна ли ей наша печаль?
 
 
Эта жалость – ее заглушает пожар,
           Гром орудий и топот коней.
Грусть – ее застилает отравленный пар
           С галицийских кровавых полей…
 
(«Петроградское небо мутилось дождем…»)

Писано 1 сентября 1914. Сегодня как раз 8 сентября 2014, столетний день окончания Галицийской битвы и сороковой день рождения Бориса Рыжего.

Прямым откликом на эти стихи Блока было его высказывание 1996-го:

 
Положив на плечи автоматы,
мимо той, которая рыдала,
уходили тихие солдаты
прямо в небо с громкого вокзала.
 
 
Развевались лозунги и флаги,
тяжело гудели паровозы.
Слёзы будут только на бумаге,
в небе нету слёз и слова «слёзы».
 
 
Сколько нынче в улицах Свердловска
голых тополей, испепелённых
И летит из каждого киоска
песенка о мальчиках влюблённых.
 
 
Потому что нет на свете горя,
никого до смерти не убили.
Синий вечер, розовое море,
белые штаны, автомобили.
 

А здесь, в Питере, некогда ходил очень молодой, высокий и худой человек в предощущении грядущего:

 
Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
 
(Маяковский «Флейта-позвоночник», 1915)

Кованые рисунки на балконах напоминают лиру – и вообще надо сказать, что в Питере лира на каждом шагу, по слову Ахматовой:

 
Здесь столько лир повешено на ветки,
Но и моей как будто место есть…
 
(«Все души милых на высоких звездах…»,1921)

Речь о Царском Селе, куда и вела поначалу дорога от этого – первоначально Царскосельского – вокзала. На ступенях Царскосельского вокзала, как после атомной бомбежки, выжжена тень ахматовского – и не только – учителя Иннокентия Анненского, замертво упавшего там перед последним возвращением в Царское Село[6]6
  Это произошло 30 ноября 1909 года. – Прим. ред.


[Закрыть]
.

Без лиры никуда. Питер – город лир и венков. Аполлон на фасаде Александринки – бог этого города, осеняющий все его существование, в руках у него, как и положено, лира и венок. Но не только.

Каждый русский поэт, когда юн, входит в этот город с особым ощущением. Во времена Блока все знали: это блоковский город. С Есенина, когда он при первой встрече смотрел на Блока, капал пот. У Рыжего было так («Бледный всадник»):

 
Над Невою огонь горит —
бьёт копытами и храпит.
О, прощай, сероглазый рай.
           Каменный град, прощай!
 
 
Мил ты мне, до безумья мил —
вряд ли ты бы мне жизнь скостил,
но на фоне камней она
           так не слишком длинна.
 
 
Да и статуи – страшный грех —
мне милее людей – от тех,
с головой окунувшись в ложь,
           уж ничего не ждёшь.
 
 
И, чего там греха таить,
мне милей по камням ходить —
а земля мне внушает страх,
           ибо земля есть прах.
 
 
Так прощай навсегда, прощай!
Ждать и помнить не обещай.
Да чего я твержу – дурак —
           кто я тебе? Я так.
 
 
Пусть деревья страшит огонь.
Для камней он – что рыжий конь.
Вскакивает на коня и мчит
           бледный всадник. В ночи.
 
1994, октябрь

Напоминаю, Брюсов был любимым поэтом Бориса Петровича – и вот в стихах сына отзвук брюсовского стиха – его «Конь блед»:

 
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах.
В воздухе еще дрожали – отголоски, крики,
Но мгновенье было – трепет, взоры были – страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
 
Июль – декабрь 1903–1904

Другой размер, другая ритмика, у Рыжего – близкая к Бродскому, но ведь всадник – тот самый, а не плод незатейливой каламбуристики на рифме «медный – бледный» с намеком на пушкинского «Медного всадника». Рыжий начал по-своему осваивать цитадель камня, город, ставший общекультурной школой человека с Урала.

Витебский вокзал смотрит на здание Военно-медицинской академии (клиника военно-морской и общей терапии, а также клиника челюстно-лицевой хирургии), которое недавно Минобороны пыталось отлучить от медицины, но этого, к вящей радости Питера, не произошло, и можно пройтись вдоль академии по улице Введенского канала непосредственно к Фонтанке, где в мутноватой воде различаются вьющиеся длинные водоросли, похожие на русалочьи волосы утопленниц. Под ногами на асфальте крупно оттиснуто белыми типографскими буквами: «Несерьезные знакомства (рисунок сердца) 24 часа», по другую сторону улицы на обшарпанной стене крупно начертано: «ВСЕ МЫ ЕДИНОЕ ЦЕЛОЕ». Согласен.

Военно-медицинская академия сменила (1940) Обуховскую больницу для бедных. Там был морг. Туда привезли писателя Гаршина, когда он простился с собой в лестничном пролете. Туда перенесли бездыханного Анненского с вокзальных ступеней. Туда же привезли из «Англетера» тело Есенина. Так заканчивается завоевание столиц.

Рыжего постоянно сравнивали с Есениным. Но он сам определил дистанцию между народным кумиром и собой:

 
Там вечером Есенина читали,
портвейн глушили, в домино играли.
А участковый милиционер
снимал фуражку и садился рядом
и пил вино, поскольку не был гадом.
Восьмидесятый год. СССР.
 
 
Тот скверик возле мясокомбината
я помню, и напоминать не надо.
Мне через месяц в школу, а пока
мне нужен свет и воздух. Вечер. Лето.
«Купи себе марожнова». Монета
в руке моей, во взоре – облака.
 
 
«Спасиба». И пошел, не оглянулся.
Семнадцать лет прошло, и я вернулся —
ни света и ни воздуха. Зато
остался скверик. Где же вы, ребята,
теперь? На фоне мясокомбината
я поднимаю воротник пальто.
 
 
И мыслю я: в году восьмидесятом
вы жили хорошо, ругались матом,
Есенина ценили и вино.
А умерев, вы превратились в тени.
В моей душе ещё живёт Есенин,
СССР, разруха, домино.
 
(«Там вечером Есенина читали…», 1997)

…У русской поэзии есть память об Андре Шенье, павшем на плахе[7]7
  Андре Шенье казнен на гильотине в 1794 году, во время Великой французской революции. – Прим. ред.


[Закрыть]
. Молодой Пушкин назвал его Андреем, посвятив обширное стихотворение жертве революции (1825):

 
Зовут… Постой, постой; день только, день один:
           И казней нет, и всем свобода,
           И жив великий гражданин
           Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует[8]8
  Пушкин дает здесь сноску: «На роковой телеге везли на казнь с Ан. Шенье и поэта Руше, его друга». Жаль Руше, он остался в тени.


[Закрыть]
.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
           Плачь, муза, плачь!..
 

Борис Рыжий – не тот тип, он больше напоминает печально-разгульного шотландца – посетителя буйственных заведений Роберта Бёрнса с его веселыми нищими:

 
Здесь краж проверяется опыт
В горячем чаду ночников.
Харчевня трещит: это топот
Обрушенных в пол башмаков.
К огню очага придвигается ближе
Безрукий солдат, горбоносый и рыжий,
В клочки изодрался багровый мундир.
Своей одинокой рукою
Он гладит красотку, добытую с бою,
И что ему холодом пахнущий мир.
Красотка не очень красива,
Но хмелем по горло полна,
Как кружку прокисшего пива,
Свой рот подставляет она.
 
(«Веселые нищие» в переводе Эдуарда Багрицкого, 1928)

Здесь же неподалеку и певец канавы, луны и пьяного корабля, законченный безумец Артюр Рембо, о котором здорово написал в далекой бурной молодости учитель Рыжего Евгений Рейн:

 
Он бросится назад, в Марсель, но будет поздно.
Без франка за душой, в горячечном бреду.
Есть медь и олово – из них получат бронзу.
Есть время и стихи – они не предадут.
Еще он будет бегло перелистан.
Его еще не смогут прочитать.
Его провоют глотки футуристов
И разнесут на тысячи цитат.
Он встанет над судьбой стиха и, точно
Последний дождь, по крышам прохлестав,
Разанилиненный при трубах водосточных —
Цвет гениальности на выцветших листах.
 
(«Артур Рембо», конец 1950-х)

Шенье погиб из-за препирательства с новыми временами, полными кровавой свирепости. Борис сам скоропалительно сжег свою животрепещущую жизнь, скорей всего это палач-генетика. «Наследственность плюс родовая травма» («Снег за окном торжественный и гладкий…», 1997). Ни в какую распрю с «оккупационным режимом» не вступал. Конечно же он мог бы написать нечто подобное тому, что говорит Шенье в пушкинском стихотворении:

 
           Где вольность и закон? Над нами
           Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
 

Но ничего подобного он не писал. Напротив, была поэма о ГКЧП, пропала. Пронзительно скучая по детству, он не стремился, не ломился назад. По слову Кушнера: «Времена не выбирают. / В них живут и умирают».

В этом ряду и другой – русский – шотландец: Лермонтов, потомок Томаса-стихотворца. По следам Пушкина, внутри своего обширного стихотворения давшего якобы-перевод из Шенье, он тоже поминал погибшего собрата («Из Андрея Шенье», 1830 или 1831 год, Лермонтову шестнадцать лет):

 
За дело общее, быть может, я паду
Иль жизнь в изгнании бесплодно проведу;
Быть может, клеветой лукавой пораженный,
Пред миром и тобой врагами униженный,
Я не снесу стыдом сплетаемый венец
И сам себе сыщу безвременный конец…
 

Но все они похожи, эти нестарые поэты, потому что на лире бряцали, пели кто о чем и смотрели на небеса.

Может быть, от века и до сих пор во главе этой мировой ватаги молодых стоит Гай Валерий Катулл, веронский повеса и смутьян.

 
Поводырь старичка Фалерна юный!
в чаши горечь мне влей, – повелевает
так Постумии глас, царицы пира,
пьяных ягод налившейся пьянее.
Вы ж отсюда, пожалуй, прочь катитесь,
воды, порчи вина, и вон к сварливым
убирайтесь – чистейший здесь Фионец!
 

Дерзкий переводчик веронца – Максим Амелин – соперничает с Пушкиным, переложившим Катулла в 1832 году:

 
Пьяной горечью Фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
Так Постумия велела,
Председательница оргий.
Вы же, воды, прочь теките
И струей, вину враждебной,
Строгих постников поите:
Чистый нам любезен Бахус.
 
(«Мальчику. Из Катулла»)

Еще никто не заметил, что это – рифма, довольно модерновая: «Фалерна – велела»?..

Вернемся в Петербург.

В редакцию «Звезды» на второй этаж ведет видавший виды, с щербинами и выбоинами, темносерый гранит – широкая и длинная лестница в два марша с разворотом. Подымаясь по ней, я вспомнил байку прошлых времен: известный поэт Н., участвуя в днях советской литературы в Ленинграде, после обильных массовых возлияний подался поутру в Эрмитаж, но, пройдя немного по мраморной лестнице, упал с болью в сердце и был доставлен в лазарет музея, где его откачали и спросили: ну, теперь вы сделали выводы?

– Да, мне совершенно противопоказан Эрмитаж.

Не исключено, что журнал «Звезда» внушал младому поэту некий трепет, тем более что его осведомленности хватало на то, чтобы знать несмешную, многотрудную историю издания, попавшего в 1946 году под топор партийного постановления[9]9
  Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» 14 августа 1946 года с его главными фигурантами – Михаилом Зощенко и Анной Ахматовой. – Прим. ред.


[Закрыть]
, и уж если Зощенко – писатель местами смешной, то Ахматова явно не вызывает юмористической реакции.

По пути в журнал я заглянул в Музей Ахматовой на Фонтанке со стороны Литейного проспекта. Было рано, музей не работал, но у входа в ахматовский дом ходил красавец кот – львиной породы, массивный и оранжево-рыжий. В ошейнике. Таких теперь называют Чубайс, но я подумал о другой фамилии, потому как только о ней и думал в последнее время. Сближение странное, но вряд ли случайное.

Яков Гордин, один из двух соредакторов журнала, сказал о моей затее (писание этой книги):

– Дело благое. Но надо предвидеть и некоторые трудности…

– Да уже не предвижу, а вижу – фигура непростая.

В огромной комнате, точнее сказать – в зале, мы сидели с Александром Леонтьевым за небольшим круглым столиком.

– Вы полагаете, Борис равен Лермонтову?

– Почему бы и нет?

Борис Рыжий («Царское Село»):

 
Александру Леонтьеву
Поездку в Царское Село
осуществить до боли просто:
таксист везёт за девяносто,
в салоне тихо и тепло.
«…Поедем в Царское Село?..»
 
 
«…Куда там, господи прости, —
неисполнимое желанье.
Какое разочарованье
нас с вами ждёт в конце пути…»
Я деньги комкаю в горсти.
 
 
«…Чужую жизнь не повторить,
не удержать чужого счастья…»
А там, за окнами, ненастье,
там продолжает дождик лить.
Не едем, надо выходить.
 
 
Купить дешёвого вина.
Купить и выпить на скамейке,
чтоб тени наши, три злодейки,
шептались, мучились без сна.
Купить, напиться допьяна.
 
 
Так разобидеться на всех,
на жизнь, на смерть, на всё такое,
чтоб только небо золотое,
и новый стих, и старый грех…
Как боль звенит, как льётся смех!
 
 
И хорошо, что никуда
мы не поехали, как мило:
где б мы ни пили – нам светила
лишь царскосельская звезда.
Где б мы ни жили, навсегда!
 
1996, июнь

Это было не первое посвящение другу Александру. Они познакомились в Москве на совещании молодых поэтов в 1994-м. Леонтьев обитал сразу в двух городах: в Питере, где родился, и в Волгограде, куда его отвезли в детстве. Он предпочитал историческую родину – берега Невы. Где и бросил якорь.

Мгновенно сблизились, началась переписка. Борис явился в Питер уже в том же году. Он остановился в маленькой академической гостинице на улице Миллионной, в то время улице Халтурина. Там он пребывал каждый раз, его приезды оформлялись как научные командировки от аспирантуры, не без участия отца, разумеется. В каморке гостиничного номера клубился дым, потреблялись напитки, в основном вино (разное, недорогое) и пиво («Балтика-6», «Портер»), текли пространные речи о поэзии, читались стихи, назывались имена. Бывали в гостях, в компаниях собратьев читали стихи по кругу, импровизировали: строчку – Борис, строчку – Саша. Накопилась куча стихов-посвящений Бориса, претерпевших разные редакции. Ходили в Новую Голландию, на Пряжку – к Блоку, на Литераторские мостки, на кладбище Александро-Невской лавры, где лежат Боратынский, Вяземский, Жуковский. Появился в знакомствах первый иностранец – Ханс Боланд, переводчик, жил на канале Грибоедова, много лет преподавал голландский язык в университете, позже – переводил стихи Бориса.

Конечно же все эти годы блистало и имя Мандельштама, чье «Поедем в Царское Село!» напрямую обыгрывается в «Царском Селе» Рыжего.

Тот же Мандельштам – и в «Элегии» 1998 года:

 
…И вечно неуместный, как ребёнок,
самой природы вечный меньшевик,
я руку жал писателям, поэтам,
пил суррогат в посёлке приисковом,
кутил, учился в горном институте,
печатал вирши в периодике.
Четыре года занимался боксом,
а до того ещё четыре года —
авиа-моделированием.
Лечился. Пил. И заново лечился.
 
 
– Ты должен быть авиамоделистом, —
мне говорил Сергей Петрович Комов.
– Ты должен стать боксёром, – говорил
мне чемпион Европы А. Засухин.
И приглашал меня в аспирантуру
Иосиф Абрамович Шапиро.
А некто Алексей Арнольдыч Пурин
сказал: вы замечательный поэт.
 
 
Я жить хочу. Прощайте, самолёты.
Висите на гвозде, восьмиунцовки.
И крепко-крепко спите под землёй,
мои месторождения урана.
Стихи, прощайте. Ждёт меня тайга.
Два трогательных ангела над драгой.
 

«Восьмиунцовки», говорю для непосвященных, это такие боксерские перчатки (весом восемь унций).

Рыжий всегда писал многоуровнево, многосоставно – при всей внешней простоте. Здесь мы найдем не только мандельштамовского мохнатого деятеля («Полночь в Москве», 1932):

 
Где арестованный медведь гуляет —
Самой природы вечный меньшевик,
 

но и отзвук Михаила Кузмина, действительно гениально звучащего:

 
Венок над головой, открыты губы,
Два ангела напрасных за спиной.
Не поразит мой слух ни гром, ни трубы,
Ни тихий зов куда-то в край иной.
 
(«Мой портрет», 1907)

У Рыжего есть стишок «Два ангела» (1996):

 
…Мне нравятся детские сказки,
фонарики, горки, салазки,
 
 
значки, золотинки, хлопушки,
баранки, конфеты, игрушки.
 
 
…больные ангиной недели,
чтоб кто-то сидел на постели
 
 
и не отпускал мою руку —
навеки – на адскую муку.
 

В принципе, у него не раз встречаются некие «два ангела» («два ангела за чаем», «два ангела – Серега и Андрей»), в данном случае это скорей всего сказано о своих сестрах, а вот этих двух людей – Леонтьева да Пурина – в некоторой степени можно было бы и отнести к его двум питерским ангелам-покровителям, но какой уж там покровитель из Леонтьева – лишь на четыре года старше, ни имени, ни книг, но уже печатался в «Звезде», а в том журнале ведает поэзией как раз Пурин, Алексей Арнольдович. Виртуозный поэт, кстати.

Некоторые подробности этих отношений – в письме Алексея Пурина ко мне (сентябрь 2014-го):

В первый же день мы с Б. Р. повздорили (вероятно, он услышал покровительственные нотки в моем голосе; на следующий день нас помирил Саша <Леонтьев>). С этим смешным событием связан мой стишок, опубликованный позже, кажется, в «Октябре» с инициалами в посвящении, на что Б. Р. все же обиделся и сочинил стих-ние «Почти случайно пьесу Вашу…». <…>

Его бесило (конечно, это я узнал потом – из писем Б. Р. к А. Л<еонтьеву>), что первая подборка была напечатана лишь через год (вообразите!), а вторая тоже тянулась, но так и не была опубликована в «Звезде»: в расширенном виде он отдал ее Ольге Юрьевне (Ермолаевой. – И. Ф.), когда и у нас все решилось в его пользу. Да и альманах «Урби» (наш) его напечатал. <…>

У меня есть некоторое количество его писем. Публиковать их невозможно: они полны нелестных высказываний о третьих лицах. Я читал его письма «третьим лицам», там есть много крайне нелестных высказываний обо мне. <…>

Да, стоит добавить: вероятно, я видел Б. Р. в Петербурге раз восемь, примерно. Иногда выпивали, иногда он «лечился», но НИ РАЗУ не видел его «не в форме» и даже «возбужденным»! (Даже на Фестивале поэтов 1999 г., кажется, но могу ошибиться. Только – в Нижнем Новгороде, увы.) <…>

Мне очень хочется восстановить правду отношений Рыжего и Леонтьева.

Все теперь хотят быть «учителями» Б. Р! Но им был ТОЛЬКО А. Ю. (Александр Юрьевич Леонтьев. – И. Ф.). И двигал «в литературу» Б. Р. всегда, пока тот не оперился, сами знаете до какой степени. (И тогда А. Ю. стал ему не нужен.)

Например такая история.

В 1998 г. была «малая» поездка питерских литераторов на Роттердамский поэтический фестиваль (вне Большого Ежегодного (летнего) фестиваля, зимой). Арьев, Лурье, Стратановский, Шварц и я. По итогам ее Татиана Данн, куратор тогда фестиваля, спросила Арьева, кого из русских пригласить на Большой (видимо, была продолжительная «дырка» в общении с Россией). Арьев спросил у меня, тонко намекнув, что хотят поэта МОЛОДОГО. «Так Леонтьева!» – сказал я. Всё чудом сбылось – и Саша поехал туда в 1999-м.

Но я не о том, как Леонтьев там чудесно оказался, а о том, что он сделал. Оказалось, что участники этого фестиваля пишут потом две фамилии будущих претендентов. Леонтьев написал Рыжего и меня (вероятно, в такой последовательности). Машина сработала железно. В 2000-м поехал Б. Р. с Рейном (Рейна приглашали как почетного гостя), а в 2001-м – я. <…>

Не хвастаюсь, но в 2001-м на этом фестивале специально несколько минут было посвящено памяти Б. Р. Я прочел его стихи, а Ханс Боланд – переводы.

Фотограф (а там всех участников портретируют) спросил меня: «Раша?» И на полунемецком-полуанглийском мы обсудили, каков был Б. Р. «Зээр штарк манн!»[10]10
  Дословно: «Очень сильный (крепкий) человек!» По смыслу, скорее всего: «Крутой парень!»


[Закрыть]
– сказал фотограф.

Непростая история. К эпистолярным свидетельствам А. Пурина стоит добавить его же стиховое:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю