Текст книги "Борис Рыжий. Дивий Камень"
Автор книги: Илья Фаликов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Время от времени БП записывал свои мысли и наблюдения на разрозненных листах бумаги, но они не собраны и не сведены воедино. Не исключено, что в отрочестве-юности у него были и стихи, но они утеряны. Ровно наоборот он поступил с наследием сына – собрал всё до последней буковки, систематизировал, поместил в белые картонные папки. В водительском удостоверении мужа Маргарита Михайловна нашла клочок бумаги с моим именем и домашним телефоном, оставленными рукой мужа. Я видел эту запись. Почерк обычный, не каллиграфический, так пишут многие.
Иногда он звонил мне после мая 2001-го, после ухода Бориса. Когда я пообещал ему выслать журнал «Арион» с моей публикацией о Борисе, он попросил оформить бандероль – с доставкой, по причине перенесенного инфаркта. Я так и сделал.
Сестра Лена говорит, что Борик (так называли его дома) никогда бы не попросил о том же в силу предельной щепетильности. Да, но у него не было инфарктов. Старости у него тоже не было.
Артем в детстве однажды спросил маму: вот Москва великий город, а чем знаменит наш Екатеринбург? Ирина ответила: тем, что у нас убили царя, дали миру Ельцина и снесли дом инженера Ипатьева.
Храм-на-Крови стоит непосредственно на месте снесенного дома. Отзвук русско-византийского зодчества, он виден отовсюду, поскольку Вознесенская горка, названная по небесно-голубой Вознесенской церкви, доминирует над городом и будет, пожалуй, повыше двух других горок – Московской и Обсерваторской.
Вознесенская церковь, естественно, возникла намного раньше нового собора, покаянно сооруженного в память уничтоженной царской семьи: «Пролияша кровь их яко воду окрест» (Пс. 78:3).
Никогда не понимал, почему «дело прочно, когда под ним струится кровь» (Некрасов). По идее – наоборот.
Говорят, Уральская гряда может ожить. Она сейсмически активна, разлом проходит возле екатеринбургского цирка. Вознесенская горка была вулканом.
В подножье храма поставлена крупная скульптурная композиция из нескольких фигур: августейшая семья, идущая на расстрел. Одна из царевен очень напоминает Зою Космодемьянскую. Ассоциация неслучайна: тут все переплетено, и бегущая слева от храма в прямой к нему близости Пролетарская улица прежде называлась Офицерской.
Это Литературный квартал Екатеринбурга. Замыкается он Камерным театром и сразу же, если идти со стороны храма, после Литературной эстрады за домом 16 по Пролетарской, презентует ряд исторических литературных домов, сохранивших первоначальный архитектурный облик образца XIX столетия. В некогда жилом доме В. И. Иванова под номером 10 (архитектор И. К. Янковский, 1812-й, восстановлен в 1986-м) расположен Объединенный музей писателей Урала «Литературная жизнь Урала XX века». В доме 6 родился (1841) писатель-демократ Ф. М. Решетников – дом построен по проекту архитектора М. П. Малахова. Особь статья – Д. Н. Мамин-Сибиряк, одно время квартировавший на Офицерской у казначеи Ново-Тихвинского женского монастыря X. И. Черепановой, но у него есть свой отдельный музей на улице Пушкина. А улица Пролетарская пересекается с Первомайской, и на точке их пересечения, в небольшом сквере, на серой гранитной плите стоит полированно-бронзовый Пушкин – рослый, босой и прикрывающийся, по-видимому, простыней от груди до земли: Пущина встречает в Михайловском (скульптор Г. А. Геворкян). Лик поэта обращен к небесам и вместе с тем в сторону улицы своего имени. Кстати, на улице Пушкина несколько неожиданно сидит в чугунном кресле изобретатель радио А. С. Попов, уроженец Урала.
Отдельно уважил Екатеринбург П. А. Бажова: и музеем на улице Чапаева, и бюстом на плотине Городского пруда. С ним соседствует и бюст Мамина-Сибиряка.
Как видим, Екатеринбург более чем литературен, но когда Бориса Рыжего пригласили участвовать на тематическом фестивале в честь города, он отказался. Не было в нем екатеринбургской оды. Чаще его влек антипанегирик, и вообще местный патриотизм не его стезя.
Надо отметить и большое количество зданий в стиле конструктивизма, в частности гостиница «Исеть» или Главпочтамт. Свердловск называли «вторая столица конструктивизма» (после Москвы).
С упомянутой плотины, именуемой в народе вполне ласково Плотинка, хорошо виден и Храм-на-Крови, и стоящий неподалеку от него роскошный дом в стиле классицизма с флигелями и парком. Чистая цитата Петербурга. Усадьба овеяна историей: начала строиться одновременно с закладкой Вознесенской церкви в 1794–1795 годах, завершена к 1824 году, первоначально ее спроектировал Томмазо Адамини, ученик и сподвижник Дж. Кваренги, а в строительстве принял участие уже известный нам М. П. Малахов. Владели усадьбой поочередно купцы Л. И. Расторгуев и П. Я. Харитонов, его зять. Ходили легенды о подвалах, где томились мятежники с заводов, о целой сети подземелий, расходящихся от дома во все стороны. Тут были и штаб революции, и Дворец пионеров. Борис жил далеко от центра города, и под сводами расторгуевско-харитоновского дворца вряд ли бывал, потому что занимался авиамоделированием – в кружке районного Дома пионеров, но Харитоновский сад наверняка посещал и в детстве, и позже. Тихое озерцо с белокаменной ротондой на его берегу, могучая трехствольная ива (на одном из стволов, почти стелющемся по земле, сидят парочки), плавучая кормушка для уток и сами утки на всей акватории, а вокруг – море зелени: лиственница, сосна, рябина, липа, бузина красная, сирень амурская, яблоня лесная, тополь бальзамический.
Чуть ниже этой благодати, у подножья Вознесенской горки – сквер на набережной Городского пруда. Тоже благодать. Здесь-то и стоит эта пара – князь Петр и княгиня Феврония Муромские. У него колечко в поднятой правой руке, на их сомкнутых руках голубок восседает, за их спинами – парусная ладья в виде птицы. Святость брака. При Борисе этого благолепия еще не было – зато был на этой же стороне Городского пруда «Космос», нынешний ККТ (киноконцертный театр), а тогда ресторация центровой мафии, реальных пацанов с испортаченными пальца́ми и золотыми цепями на бычьих шеях.
Первой экономической стычкой – полуразбойной разборкой – на Урале конечно же можно счесть конфликт Горного начальника в Сибирской губернии Василия Татищева, отца-основателя города, с кланом промышленников Демидовых касательно добычи огнеупорного камня и запуска железоделательного предприятия – казенных заводов, разорению и отъему коих способствовали Демидовы, обвинив Татищева перед троном во всех смертных грехах. «Оболгание» Татищева Демидовыми привело к розыску и суду, но истину установил эмиссар Петра I генерал-майор Вильгельм де Геннин. На Плотнике сейчас стоит парный памятник Татищеву и де Геннину.
Поздний друг Бориса – голландец Кейс Верхейл – в эссе «Остается любовью» (Знамя. 2005. № 1) говорит:
Этот Виллем Янсзоон Хеннинг (или де Геннинг или Геннин, фамилия писалась то так, то этак), до сих пор считающийся на Урале мифическим основателем города, не упоминается ни в одной нидерландской энциклопедии. В России же о нем известно, что в двадцать один год он приехал вместе с Петром из Голландии как специалист в области артиллерии и, сделав здесь, в частности, на Урале, карьеру инженера, умер в возрасте семидесяти трех лет в Петербурге. На парадном портрете, написанном маслом, он представлен уже немолодым человеком. Увешанный наградами высокопоставленный чиновник и одновременно военный, чье лицо явно не славянского типа под напудренным париком свидетельствует, что называется, о силе воли.
Из документов следует, что именно Виллем Янсзоон придумал название Екатеринбург. Великолепная находка, по целому ряду причин. Использование имени тогдашней царицы было поклоном не только в ее сторону, но еще в большей мере в сторону самого царя. Петр в это время как раз решал вопрос, кто будет его преемником на российском престоле. На первый план он выдвигал свою жену Екатерину – пощечина консервативной России, потому что она была а) женщиной, б) сомнительного происхождения, в) второй женой царя после развода, г) так же, как он, жаждала нововведений. <…>
Екатеринбург на рубеже XIX–XX веков был, вероятно, городком вроде Эссена или Ноттингема. Если, конечно, не принимать во внимание его затерянность в пространстве и ту дополнительную функцию, какой не знал ни один европейский город, а именно – в карательной системе дореволюционной России. Из-за своего расположения город был как бы перевалочным пунктом для всех арестантов, которых ссылали «в Сибирь» со всей европейской части России. После относительно комфортабельной доставки от места жительства до Екатеринбурга далее арестанты шли пешими колоннами, в цепях, под снегом и дождем. Постоянное присутствие в городе подобных «транзитников» не могло не оказывать воздействия на здешних жителей. И сегодня не иначе как с благоговейным страхом вам покажут старую тюрьму в центре города и начало Сибирского тракта, уходящего от портика в классическом стиле на восток, к горизонту.
Царь развел схлестнувшихся бойцов, каждому отведя свой ареал для бизнеса. В отдаленном результате Екатеринбург обрел огромную промышленную мощь. В основе которой – неслабый отечественный Военно-промышленный комплекс.
Во время Великой Отечественной войны стальная труба Левитана – «Говорит Москва!» – некоторое время раздавалась из свердловского подвала на улице Радищева. Урал был голосом Отечества, но об этом знали два-три человека. Где-то рядом (в Тюмени) в ту пору пребывало и тело Ленина.
Существует екатеринбургская окраина – Елизавет. Место было названо в честь дочери царя Петра. Ирина Князева, в будущем жена поэта, выросла в поселке Елизавет. В юном возрасте – 21 марта 1992 года – Борис написал свою «Елизавет»:
Копьём разбивши пруда круп,
вонзилась рыжая река.
Завод сухой клешнёю рук
доил седые облака.
Слюной яичного желтка
на сосны вылился восток.
Я б строил башни из песка
там, где бушует водосток.
Ну, это, разумеется, урок Маяковского, его знаменитого дебюта:
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
(«А вы могли бы?..», 1913)
Налицо вызывающее ученичество, манифестарное по сути: я иду от Маяковского.
А Маяковский между тем в 1927 году, когда его уже не интересовали флейта водосточных труб и флейта-позвоночник, посетил Урал, и были результаты. Такого порядка:
Из снегового,
слепящего лоска,
из перепутанных
сучьев
и хвои —
встает
внезапно
домами Свердловска
новый город:
работник и воин.
Под Екатеринбургом
рыли каратики,
вгрызались
в мерзлые
породы и руды —
чтоб на грудях
коронованной Катьки
переливались
изумруды.
(«Екатеринбург – Свердловск»)
И так далее.
Такой Маяковский Рыжему понадобился минимально: рифмой «лоск – Свердловск».
Приобретут всеевропейский лоск
слова трансазиатского поэта,
я позабуду сказочный Свердловск
и школьный двор в районе Вторчермета.
(«Приобретут всеевропейский лоск…», 1998)
Не естественно ли, что нынешний мэр столь литературного Екатеринбурга – поэт Евгений Ройзман, знавший Бориса Рыжего?
Справка. Первый конкурс неформальных поэтов (кто не являлся членом Союза писателей и не собирался вступать в эту организацию) в Свердловске состоялся осенью 1987 года. По итогам голосования публики первое место и титул короля поэтов получил Евгений Ройзман. Он писал так:
Белый туман. Предрассветная тишь.
Тишь (куда денешься?) – да благодать.
Как ни глядишь – никого не видать.
Да и вообще – никого не видать.
Хочешь не хочешь – вокруг никого.
Да ты не понял – не здесь, а везде.
Кроме тебя. И тебя одного.
И твоего отраженья в воде.
Нам нужна предыстория поэта Бориса Рыжего, его истоки, причины судьбы.
Евгений Рейн сказал о Рыжем: «Слова простые, а корни глубокие». Лучше всех об этом знают мать Бориса Маргарита Михайловна и его сестры – Елена и Ольга.
С Маргаритой Михайловной и Еленой мы два дня проговорили в Челябинске. Дело было в офисе еженедельника «Футбол – хоккей Южного Урала», издаваемого супружеской четой Игорем и Еленой Золотаревыми. На потолке – неясные следы повреждения от взрывной волны недавнего метеорита, соседняя комната практически разрушена по той же причине. Маргарита Михайловна являлась на разговор с королевской точностью, как уговаривались. Миниатюрная и седенькая, с бледно-голубыми глазами. Говорит на редкость хорошо, то есть внятно и точно, с учетом интересов собеседника: слышит – отвечает. Это было сверх моих ожиданий.
Родители были февральскими: Маргарита Михайловна родилась 6 февраля 1936-го, Борис Петрович – 27 февраля 1938-го. Втайне она стеснялась этой разницы в два года и, упомянув о ней, бегло и непонятно улыбнулась. Маргарита Михайловна каждый раз приносила в небольшой сумочке некоторые документы: фотографии, листки бумаги, корочки удостоверений, папки и проч., все это выкладывалось на стол несколькими горками, листалось и теребилось, рассыпалось и собиралось, показывалось и озвучивалось, а потом одним движением беспорядочно возвращалось в сумочку, причем сумочка, разбухая, иногда не застегивалась, рискуя потерять содержимое.
Это не было смятением. Это было воспоминанием прожитой жизни, не раз прокрученным в памяти и в чем-то дословно затверженным. Нет, не заезженная старая пластинка, но общий сюжет, давно осознанный и выстроенный не без законов художественности: композиция, акценты, состав героев, динамика повествования.
Как оказалось, Борис в некоторой степени – косвенно – москвич: Маргарита Михайловна родилась в столице нашей Родины, на Красной Пресне. Родители были из пришлых москвичей: из деревни Скрипово на Орловщине, где почти все носили фамилию Пашковы. Но мать ее отца Михаила Ивановича Евдокия Митрофановна в девичестве была Раевской, и ее отец, по разговорам, был незаконнорожденным от человека из какого-то более высокого сословия, нежели крестьянское.
Те Раевские были из Прибалтики или Белоруссии. У мамы было четыре класса образования, они с мужем, моим отцом, работали на одном заводе. В 1936-м отец, Михаил Иванович Пашков, погиб, сорвавшись с подножки набитого трамвая. Маме было двадцать семь лет. У нее уже были мы – старшая сестра Женя шести лет и я, мне было одиннадцать месяцев. Его положили на Ваганьковском кладбище, могила затерялась.
Мне было два года, когда мама отвезла меня к бабушке в деревню Скрипово. Знаете, как у Некрасова – Неелово, Горелово, Неурожайка тож. Бабушка была счастлива принять меня, отец был ее единственным сыном, и она говорила, что я очень похожа на него. Бабушка меня кормила с ложечки. Бабушка была знатной портнихой, обшивала всю деревню. Набожная была бабушка, ходила в церковь, соблюдала посты, отмечала все церковные праздники. Родилась она в 1880-м, а умерла в 1953-м – как Сталин.
Дед еще был жив, кем был – не помню, но ходил не в лаптях, а в сапогах. У него было присловье: «вот черт, вот черт», а также он всех называл дураками, женщин тоже, и самого себя тоже.
Когда началась война, мама привезла в Скрипово мою сестру Женю, вернуться в Москву не успела, через неделю пришли немцы. Началась сеча за деревню, ее захватывали то наши, то фрицы. Как в Гражданскую войну – то красные, то белые. Деревня переходила из рук в руки.
Немцы застрелили троих мужчин, за что – непонятно, потому что они не могли быть партизанами: леса вокруг не было, топили хворостом. Молодых почти не было, младший брат мамы погиб недалеко от деревни. С нами жили два сына погибшего.
Дом в деревне Скрипово был большим, наполовину каменным, наполовину деревянным. Немцы устроили у нас свой штаб. Сожрали всех кур. Мы жили в деревянной половине дома, а когда деревню захватывали немцы, прятались во дворе – в каменном погребе, где в мирное время были бочки – с медом, огурцами, капустой. Дедушка брал чугунок, наполнял его на огороде мерзлой картошкой и варил ее. Когда хотелось пить, сгребали снег с земли. Колодец был далеко, за водой немцы гоняли деда. Он заболел, залез на печку, заснул и не проснулся, похоронили мы его за домом.
Даже конница Буденного залетала к нам. Было очень много убитых лошадей, мы ели конину, а всех коров поели немцы. У нас осталась корова Жданка. Когда немцы стали ее забирать, мама уцепилась за хвост, и один немец выстрелил вверх. На следующий день нам сказали прийти за этим хвостом и заодно за головой и шкурой. Мы все это привезли к себе на санках.
Немцы сожгли наш дом. Потом нас поселили в чужом доме, комнат там не было, одно помещение с печкой, и там набилось пятьдесят человек.
Сорок третий год, все мы – бабушка, мама, я с сестрой Женей – живем в чужом большом доме, спим на соломе, обовшивели, у меня фурункулы пошли по телу. Староста вел себя нехорошо. Недалеко был хутор, там жил мужчина, немцы его нашли – староста подсказал, что там живет мужик с ребенком. Они в погребе сидели. Его застрелили. Жена с ребенком, раздетые, побежали в нашу деревню. Часовой-немец ее остановил, привел к нам, к бабушке. Мы их обогрели, приютили.
Этот староста – из местных – был мародер. Он багром вылавливал трупы, плывущие по реке, – снимал одежду, даже портянками не брезговал.
27 июля немцы собрали население в толпу. Ходили с оружием по дворам, выгоняя всех из дому. Нам ничего не сказали, куда отправляют. Погнали строем. Кто-то ехал на телегах. По бокам шли немцы. Пешком прошли до польской границы. То мама, то бабушка несли меня на руках. Боялись отстать. С нами шел сосед старый-престарый, на нем суконная свита с высоким воротником, подпоясанная тонкой веревкой, шапка деревенская, лапти. Он плакал. Говорил: когда я в Первую мировую попал в плен, немцы на мне пахали.
Орловско-Курскую дугу – это совсем рядом с нашими местами – наши уже прорвали, и наши самолеты бомбили немцев, но старались не бомбить колонну. Мы прятались от бомб по кустам на обочинах. Пока дошли до Польши, ели что попало, набрасывались на гурты свеклы и ели, пока немцы не видели. С тех пор полюбила белую свеклу. От того времени осталось только чувство страха и голода. Немцы погрузили нас в товарные вагоны и сказали: счастливого пути в Германию.
В Германии, это был Лейпциг, нас выдворили из вагона, пришли бауэры – помещики – отбирать рабочую силу. Кого-то разобрали, остальных устроили в отдельном месте – в трудовом лагере. Нас в баню погнали, облили какой-то дрянью, чтобы вшей не было. Присвоили номера. Потом выдали одежду – мы обносились. Никто не менял никакого белья, однажды мне дали пальто. Одежду снимали с тех, кто погиб. Жили мы за колючей проволокой, через нее никого не пропускали. Это был не концлагерь – просто огражденная территория, трудовой лагерь, по-немецки «арбайтлагер», полицейские охраняли.
Мама работала на каком-то заводе, она и в Москве работала на военном заводе. Мне было семь лет, прожила там до девяти лет. Кормили нас так – выдавали хлеб, маргарин, суп из шпината, шпинат очень полезный. Насучили немного немецкому языку. Кроме «руссиш швайн», «бауэр» и «муттер» – ничего больше не запомнила.
Я была маленькой, чтобы работать, сестра Женя – подросток, ей тринадцать лет – тоже не работала. Двоюродные братья – младший еще малолетка, а старший работал сварщиком. Внутри барака – женщины и дети, старик только один.
Да, это был город Лейпциг, недалеко Дрезден. Уже открыли второй фронт, падали фосфорные бомбы. Мы работали на огороде, пололи, убирали урожай. Вдоль дорог росли фруктовые деревья – груши, яблоки, мы подбирали падалицы. За нами следила немка с плеткой в руке, в черной форме. Однажды она отлучилась, мы бросились к деревьям, она выследила нас и выстроила в строй и давай стегать плеткой. Женя загородила меня: лучше меня два раза, а ее не бейте. Обеим попало. Боялись ее очень.
Уже в конце войны наши приближались. Неподалеку был концлагерь для военнопленных, мы называли их «полосатики» из-за их одежды. Бельгийцы, французы. Мы еще были за проволокой. К ним приходили посылки, через Красный Крест, они у своей ограды продукты вываливали на землю, нам махали – идите берите. Мне нравились большие макароны с дырочками. Женщины перебрасывали через проволоку одеяла, дети шли, брали продукты, заворачивали в одеяла. Я была трусливая, перелезла, идет полицейский, я – обратно, порвала платье, вернулась пустой, мама расстроилась.
Бабушка была подсобной рабочей на кухне, приносила кусочки хлеба, суп в банке, подкармливала меня, а надо было Женю, ей шло уже к шестнадцати, она росла.
Под самый конец войны немцы накормили военнопленных в концлагере, закрыли окна одеялами, облили бензином и подожгли. Один спасся, мы его спрятали.
Поговаривали, что нас туда поселят и тоже сожгут.
Начались бомбежки, шли постоянно. Бабушка сидела в бараке, молилась, но бомба однажды попала в барак. Полицейские в бараки не заходили, вокруг ходили. Проволоку потом убрали. Мы сфотографировались – когда убрали проволоку, сохранилась фотография Жени, там написано: «Лейпциг, 1945».
В Лейпциг вошли американцы, в апреле. Стали приходить письма, в одном письме сообщалось, что мамин отец умер в дороге, от аппендицита. Всем хотелось – домой, домой. Нас там агитировали ехать в Бельгию, во Францию, в Канаду, в Америку. Оставайтесь, мол. Но выступали советские генералы: дорогие соотечественники, скоро мы вас отправим домой.
Когда кончилась война, мы оставались на американской стороне, советская зона была восточнее, на другом берегу Эльбы. Фильм «Встреча на Эльбе» я потом пять раз смотрела. Нас поселили в какой-то дом типа канцелярии: столы, бумага, цветные карандаши, а мы – ни читать, ни рисовать, ни писать. Мы развлекались, наряжались – шапочки из картона утыкали красивыми английскими булавками. В день капитуляции бабушка пошла в церковь, хотя там другая вера, помолиться в честь победы. А в том доме была лестница отполированная, мы – дети – ехали по перилам с пятого этажа. Я пошла одна покататься, перевалилась через перила, вниз головой упала в подвал, прямо в бочку. Какой-то мужчина меня нашел, на руки взял: где твоя квартира?
Меня поместили в американскую больницу. Маму положили со мной. Зашили мне голову. Лекарств было мало, что ли, запомнился лишь красный стрептоцид. Рана нагноилась, стало расти мясо, прижигали ляписом. Мама переживала – всех отправят, а мы останемся. Я встала, не могу наступить на ногу, нога ушиблена. Делали компрессы, а нога не заживала. Позвали какую-то бабку, тоже из лагеря, – заговаривать могла. В окно поздно вечером влезла эта знахарка. Вправила ногу – это был вывих.
Стали отправлять. На автобусах через Эльбу. Впервые негров увидела, не испугалась. Но русские девушки с флажками, регулировщицы, с презрением на нас смотрели. Мол, предатели. Будто бы мы сами приехали сюда. Многие потом сидели. Двоюродных братьев не приняли в Суворовское училище. Но в паспорте мамы не было указано про плен.
Нас посадили на высокие платформы, груженные железными трубами. Был ноябрь. Ехали на трубах, просыпались – все в инее. По дороге на эшелон нападали бандиты, переодетые в советскую военную форму. Думали, что везем богатства. А нам выдали на всю дорогу по буханке хлеба. Мы ссорились из-за горбушки, нам казалось, что она больше. На остановках немцы побирались, мы им подавали хлеб.
Приехали в Брянск, оттуда к себе в деревню. Женя в дороге простыла, очень заболела. У Жени кровь из горла шла. Скоротечная чахотка, то есть туберкулез. Староста не дал лошадь, чтобы съездить за врачом. Женя умерла.
Ни игрушек, ни санок у нас не было, на ящиках из-под снарядов катались с горок. Мы играли пулеметной лентой. Ребята глушили рыбу, взрывая капсулы снарядов, – там река Ока.
Мама написала родному брату в Курганскую область, тот прислал гонца – своего помощника, и мы поехали к дяде. Заехали в Москву. Маму выписали из ведомственной квартиры, ничего из вещей нет, мебель разошлась по чужим рукам, мама видела ее у соседей. На завод ее назад не взяли. Поехали дальше в Курганскую область – в поселок Юргамыш. Нас там приняли хорошо. Дядя был директор домостроительного завода, строил будки для железной дороги и построил себе дом. Все в нем устроились. У дяди жена, дочка, теща, но все было хорошо, он стал как отец.
Там я пошла в первый класс, мне десять лет, переросток. Говорила очень быстро, писать не умела. Дядя посоветовал маме, чтобы она нашла мне учительницу, чтобы я освоила второй класс. Летом училась. Таблицу умножения не могла запомнить. Двоюродная сестра диктовала диктант, ставила двойку. Мне дали справку, что я закончила второй класс и переведена в третий.
К концу третьего класса все освоила, получила похвальную грамоту. Будущий муж Борис появился в шестом классе. С шестого мы вместе. Петр Афанасьевич брил голову наголо и сына Бориса брил. У него уши торчали. Борис увидел, придя в класс: самая красивая девчонка.
Родители меня назвали Маргаритой, бабушка была возмущена: нет ни одной святой по имени Маргарита. В «Трех мушкетерах» я нашла колодец святой Маргариты.
Материнские испытания не прошли бесследно и для него. Ее детство было известно ему с его детства и, как некое общее детство, вошло в стихи, в данном случае с точной датировкой (курсив мой):
Поздно, поздно! Вот по́ небу прожектора
загуляли, гуляет народ.
Это в клубе ночном, это фишка, игра.
Словно год 43-й идёт.
Будто я от тебя под бомбёжкой пойду —
снег с землёю взлетят позади,
и, убитый, я в серую грязь упаду…
Ты меня разбуди, разбуди.
Если представить, что сын ее не поэт, а она не мать поэта, все равно мы имеем дело с историей интеллигентской семьи в нетепличных условиях русской жизни на фоне глубинных процессов, происходящих на территории огромной страны, глобальных событий и сокровенных частностей, ставших достоянием социума.
Но сын ее – поэт, а она – мать поэта.
Так я понял: ты дочь моя, а не мать,
только надо крепче тебя обнять
и взглянуть через голову за окно,
где сто лет назад, где давным-давно
сопляком шмонался я по двору
и тайком прикуривал на ветру,
окружён шпаной, но всегда один —
твой единственный, твой любимый сын.
Только надо крепче тебя обнять
и потом ладоней не отнимать
сквозь туман и дождь, через сны и сны.
Пред тобой одной я не знал вины.
И когда ты плакала по ночам,
я, ладони в мыслях к твоим плечам
прижимая, смог наконец понять,
понял я: ты дочь моя, а не мать.
И настанет время потом, потом —
не на чёрно-белом, а на цветном
фото, не на фото, а наяву
точно так же я тебя обниму.
И исчезнут морщины у глаз, у рта,
ты ребёнком станешь – о, навсегда! —
с алой лентой, вьющейся на ветру.
…Когда ты уйдёшь, когда я умру.
(«Так я понял: ты дочь моя, а не мать…», 1999)
Во время нашей с Маргаритой Михайловной беседы из глубины комнаты раздался голос Андрея Крамаренко:
– Маргарита Михайловна! Расскажите о башмачках! Пожалуйста!
Попутно Андрей снимал кино о нашей поездке.
Итак, новелла о башмачках. Уже после детства, после войны.
Когда кончался учебный год, мы получили двойную стипендию – за два месяца, я купила себе ботинки белого цвета на подошве, подкладка фланель, считались зимними. Уехала на каникулы домой, в Юргамыш. Декан предупредил: опоздаете на один день – лучше не приезжайте. А зима стояла страшная – заносы, ветры, дикая стужа. На холодном вокзале долго ждала поезда, устала, поезд отправился, устроилась на боковую полку, легла, ботинки сняла, поставила под голову, сплю себе. Вдруг меня будит милиционер: девушка, а вы ботинки не потеряли? – Смотрю, нет ботинок. – Собирайте свои вещички.
Мама пекла песочные торты, я привозила их в Омск, везу с собой, а как идти по снегу? Один мужчина-попутчик предложил свои галоши, но сказал вернуть их ему. Выпрыгнула из тамбура на землю, галоши свалились, надела их, поплелась. В отделе милиции спрашивают, что и как. Спала, ничего не видела. А сама волнуюсь, смотрю, чтоб от поезда не отстать, меня же выгонят из института. Дали звонок, побежала в этих галошах, галоши снова свалились в снег, достала их из сугроба, добежала босиком до вагона. Сижу, думу думаю. Заходят два парня. Что ты тут одна сидишь? У нас гитара, песни поем, пойдем. Взяла опять галоши, пришла к ним в компанию, сижу, слушаю, ноги поджала, чулки мокрые. Мне стали предлагать кеды, тапочки. Песни, смех. Вдруг один вышел куда-то, вернулся и несет в руках мои ботинки: твои? Пошел в туалет, они за унитазом стоят. Потом выяснилось, что их украла молодая воровка, ходила по вагонам, пыталась продать эти ботинки, а когда узнала, что милиция ищет, – спрятала.