355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дубинский » Особый счет » Текст книги (страница 15)
Особый счет
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:32

Текст книги "Особый счет"


Автор книги: Илья Дубинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

– Ничего за вами нет, ничего и не скажете... – опустил глаза Амелин.

– Ну, нет, – возразил я. – Удивляюсь вам. Вы в партии давно, и я в ней не новичок. Этому меня партия не учила. На прощание скажу – я начал борьбу на Украине, работал здесь до этого дня, и мне очень больно расставаться с ней...

Амелин развел руками.

Я сказал:

– Боюсь одного. Сейчас без всякой моей вины меня щиплют. А после какой-нибудь негодяй выкинет фокус, и начнут таскать, прорабатывать меня, «замеченного по делу Шмидта»...

– Никто вас таскать не будет. За вами ничего нет.

Но вот и за Амелиным, безусловно, ничего, не было. А затаскали же и его – этого сверхбдительного, всей душой преданного Сталину чистейшего большевика.

Как два колеса у велосипеда, у советского командира есть двуединая сущность – военная и политическая. А у меня, не по моей вине, а по чужой воле, одно колесо – политическое уже оказалось «восьмеркой» – оно завихляло...

Я пошел к Якиру. Доложил ему. Он успокоил меня:

– Бригаду сдадите Шкуткову. Говорил я с Фельдманом, Поедете начальником танковой школы в Ленинград или Горький. Неплохо. Поверьте. Вас понимаю – тяжело создать боевое соединение и отдать его другому... Но стенки лбом не прошибешь...

Я попал в какой-то лабиринт. Но чем закончатся эти бесконечные блуждания по его сложным и таинственным переходам?

Поняв мое душевное состояние, Якир поднялся, подошел ко мне и, проводив меня до дверей, проникновенно сказал:

– Не падайте духом. У вас там будет чем заняться. Закончите труд о танках прорыва. Это нам очень и очень нужно... А после, даю вам слово, пройдет год-два, уляжется буря, мы вас вернем на Украину. Работали мы с вами и еще поработаем, а может, и повоюем вместе... Надеюсь, что свой долг вы еще выполните.

Эти задушевные слова успокоили меня, давали надежду. Но в глазах командующего, в тоне его уже не было той уверенности, которая в нем замечалась во время прежних наших бесед.

Увы!.. Ни работать, ни воевать с ним больше не пришлось. Но свой долг перед памятью этого светлого большевика и талантливого советского полководца выполняю.

После беседы с Якиром я направился домой. Там, озаренная заходящим солнцем, встретила меня своим грустно-беспорочным взглядом сестра-урсулинка. А потускневший от времени безмятежный лик пастыря как бы говорил! «Все – суета сует. Мир чувств, весь мир злобы – это результат не внешнего воздействия, а следствие собственного воображения. Пусть внешнему миру доступна материя, но дух недосягаем. И в этом – ключ к извечной мудрости».

Но это была не каменная мудрость изысканных, а зыбкая философия отверженных!

Между небом и землей

Кое-чему нас жизнь научила еще до трагических событий. То, что принято понимать под страшным именем «тридцать седьмой», не возникло вдруг. Оно началось с тщательного утаивания от партии ленинского завещания. Была создана даже версия, что завещание если не сфабриковано троцкистами, то ими сфальсифицировано в той его части, где шла речь о Сталине как о любителе «острых блюд». «Тридцать седьмой» тесно связан и с результатами голосования делегатов XVII партсъезда.

В каждом новом слове, не повторявшем передовицы газет, усматривали крамолу, в незначительной ошибке – злой умысел. Ленинский стиль – убеждать – ушел в прошлое. «Перековывали» людей в лагерях. В жизни же, по эту сторону проволоки, предпочитали не убеждать, не перевоспитывать, а отсекать. Во имя добра пускалось в ход зло, во имя человечества давили человека.

Мне было предложено сдать бригаду в конце октября, а о том, что с нею придется расстаться, я говорил матери в начале июля. Спустя четыре месяца предположение сбылось. Жизнь кое-чему нас научила.

С моей точки зрения, снятие с бригады было вопиющей несправедливостью. А с государственной? Все делалось именем государства, именем Советской власти. Ведь имело право государство создавать гарантии безопасности, гарантии победы. Да, имело! Но в том-то и дело, что государство, народ в них не нуждались. Этими гарантиями, невзирая ни на что, хотели обеспечить себя те исполнители, которые ополчились против мыслителей, бездарности, которым мешали таланты.

Пусть никто не подумает, что автор этих строк и себя» поскольку он стал жертвой тридцать седьмого года, причисляет к талантам. Боже упаси! Но вместе с талантами вырубили тогда и тех рядовых работяг, на которых в своей повседневной деятельности опирались Тухачевский, Якир, Уборевич, Егоров, Примаков.

Передача дел не затянулась. Новый командир бригады проявлял такое нетерпение «вступить в должность», что особых придирок не предъявлял. С большей тщательностью, нежели людей и боевую технику, он принимал другое.

Ожидалось, что иностранные гости выразят желание посмотреть квартиру командира. Своих 990 рублей, превышавших на сто рублей оклад командира стрелковой дивизии, хватало лишь на жизнь. На убранство квартиры – картины, ковры и прочее – мне выдали десять тысяч рублей.

Я больше всего опасался, что небрежная передача казенного добра может дать повод к созданию уголовного дела. Но, как я убедился потом, дела стряпались не по мотивам преступлений, а по мотивам «высших соображений».

Полковник Шкутков, убедившись в целости передаваемого ему имущества, выдал мне расписку и сказал, что завтра же все будет вывезено, но бронзового Антиноя захватил с собой, заботливо положив его в карман коверкотового плаща. Сунул под мышку и печальную сестру-урсулинку, и мудрого старца. Увы, прошло каких-нибудь полгода. В этом же плаще Шкутков покидал свою квартиру и уже не думал об Антиное, а о смене белья и о торбе с сухарями...

На прощание я обошел территорию бригады. Вместе с нашим замечательным коллективом я создавал ее из отдельных частиц. Заглянул в парки, где стояли машины.

Был конец октября, а осень держалась сухая, веселая, солнечная. Настоящая осень была лишь на моей душе. Дружно раскачивались вдоль всей ограды яркие астры и георгины. Это было красиво и увлекательно – казарма и цветы!

Завернул к старикам в оранжерею. Румяные, седоголовые, они сами напоминали бледные, но сильные цветы осени. Была чудесная пора малокровных астр и пушистых хризантем.

Зашел в казармы, беседовал с людьми. Я им улыбался, а на душе было тяжело. Завернул в библиотеку, столовую, клуб.

В Киеве бригада очень быстро завоевала славу соединения, в котором ликвидировано... сквернословие. Наши агитаторы, коммунисты, разъясняли матерщинникам, что слово «мать» можно произносить только с любовью, благодарностью, нежностью. Для закоренелых сквернословов в бригадной многотиражке одно время существовала «Витрина похабного языка». За оскорбление матери подчиненного виновный нес дисциплинарное взыскание. Все вместе взятое дало свои результаты.

На зимних квартирах все вызывало восхищение. На цоколях новой ограды стояли вазоны со свежими цветами. Кудесники из бригадной оранжереи для каждого вазона сделали свой набор декоративных цветов.

Я с тоской смотрел на всю эту красоту, на уют, который создан напряженным трудом большого коллектива и который будет радовать взоры многих, но не мой.

Попрощался с Зубенко, Хонгом, командирами и политкомами батальонов. В штабе Хонг сказал, что комбаты затевают складчину. Это шло от чистого сердца, и все же я категорически отказался участвовать в прощальном обеде. Такие проводы в то тревожное время могли расценивать как демонстрацию.

Секретарь парткома бригады Малькевич – в недавнем прошлом рабочий завода «Большевик», призванный в армию по партийной мобилизации, – позвал меня в свою комнату.

– Взносы взносами, – сказал он взволнованно, – а хочу сказать вот что. Пусть там Постышев, Амелин говорят, что хотят, а наши коммунисты жалеют о вашем уходе.

Малькевич в самом начале войны был убит под Киевом.

Меня, конечно, обрадовали эти простые, душевные, идущие от рабочего сердца слова. Вспомнил последнюю беседу с Туровским на первомайском обеде в Харькове. Постышев говорил от имени партии, а разве он и Амелин по-ленински прислушивались к голосу большевиков нашей бригады – выходцев из рабочей среды? Вся беда была в том, что тогда уже большевики не имели права поднять голос протеста. Они могли лишь голосовать за злобные предложения Романенко и выразить свое настоящее мнение вот так, с глазу на глаз, как это сделал секретарь парткомитета. Все знали, что значит пойти против Сталина, все помнили разносную статью в газете по адресу рабочих-коммунистов ХПЗ, мужественно выступивших в защиту арестованных товарищей...

Покидая с грустью территорию бригады, подумал: «Полгода ходил по этой земле, как хозяин, а сейчас покидаю ее, как рассчитанный в страду нерадивый батрак».

Спустя неделю я проезжал по Гостомельскому шоссе. Совершая тактический маневр, огромные танки – эти сухопутные крейсера – плыли в легком осеннем тумане. Они то  подходили к дороге неслышно, с легким журчанием гусениц, то уходили в неясную, подернутую дождиком даль.

Над лесом ползли низкие, мохнатые, как веники, тучи. И сильный ветер непрестанно гнал их к Днепру.

Тоскливо гудели провода. Печально висели на них обрывки мокрой паутины – этих жалких знаков роскошного бабьего лета.

А боевые машины – огромные, мощные, грозные, в строгих порядках, неправдоподобно гибкие – выплывали из тумана и приближались к шоссе под тоскливую песенку телефонных проводов.

Стало грустно. Ветер свистел, ветер завывал в проводах. Ветер злился. И эта злая осенняя мелодия была прощальной песней, под звуки которой я навсегда расставался с нашим детищем – тяжелой танковой бригадой.

Я позвонил в Москву. Начальник кадров комкор Фельдман сказал, что приказ наркома о моем назначении еще не подписан и я могу на месяц-два ехать в отпуск.

* * *

Сочи встретили меня ярким солнцем, вечнозелеными пальмами и кипарисами, пьянящим ароматом субтропиков. С моего балкона открывался изумительный вид на морские, уходившие к синему горизонту просторы.

Стремясь увековечить себя, наши вожди вводили назойливые термины – «сталинские соколы», «сталинская тропинка» (это вдоль сочинского побережья), «ворошиловские стрелки». Лучший, недавно отстроенный санаторий носил имя Ворошилова. Он состоял из гранитных громад, бемского стекла и меченных никелем широких балконов. Кругом пальмы, кипарисы, туя – эти лилипуты хвойного мира, астры, георгины по краям мраморных лестниц, спускавшихся к морю. И вдобавок – сияющий фуникулер!

Ходить по краю бездны, отбиваясь от шквалов чудовищного урагана, и вдруг... курорт, Сочи, южная благодать и волнующий простор осеннего моря!

Открытые бицепсы крепких мужчин и довольные лица красивых женщин попадались на каждом шагу в этой кузнице здоровья командных кадров.

Обычная курортная атмосфера была далека от той, в которой люди жили в последние недели дома. Пляж, прогулки, лечебные кабинеты, экскурсии отвлекали от всего тягостного, мрачного. Но и на волейбольной площадке, и в читальне, и на пляже знакомые избегали знакомых, друзья – друзей, соратники – соратников, как будто они уже  угадывали ту огненную черту, которая вскоре ляжет между ними. Очевидно, то, что их теперь разъединяло, было во сто крат сильнее того, что когда-то соединяло этих людей.

В ту пору отдыхали в санатории ветераны червонного казачества – снятый недавно с 1-й дивизии Иван Никулин с женой, бывший начальник разведки Примаков, его земляк-черниговец Евгений Журавлев и бывший комполка, а тогда начальник штаба кавалерийского корпуса Рокоссовского в Пскове Игнатий Карпезо.

Мы держались как-то вместе, играли в волейбол, крокет, нет-нет и заговаривали о беде, постигшей лучших вожаков червонного казачества – Примакова, Туровского, Шмидта, Зюку. Допускали разное, но никто из нас не мог согласиться, что это агенты Гитлера. Надеялись, что скоро все выяснится и мы услышим правдивую весть об этих выдающихся героях гражданской войны.

И Карпезо, служивший тогда в Ленинградском военном округе, и Журавлев, явившийся в Сочи из Новочеркасска, говорили о лихорадочной подготовке наших сил к отпору. Мы с Никулиным знали, что не спят и в нашем, Киевском, округе. И в то же время всем нам было известно, как растет вермахт и против кого он кует свой острый меч. Знали, невзирая на змеиные речи продувной бестии эстонского майора Синки и ему подобных.

Толкуя о будущих операциях, мы твердо верили, что воспитанные Лениным и подобранные им талантливые полководцы, мужественные воеводы и тонкие диалектики окажутся на голову выше штампованных в прусской военной школе генералов.

Однажды в столовой я услышал шедший из-за моей спины удушливый запах гелиотропа. Я повернулся. На меня смотрело улыбающееся, игривое лицо окружного особиста.

– Вот совпадение, – сказал он, показывая свои редкие зубы. – В Гаграх были вместе и сейчас попали в Сочи на один сезон.

Я сначала подумал, что это не совпадение, скажу прямо, думал, что он охотится за мной, как раньше охотился за Шмидтом. Всплыло все тягостное, что недавно пережил в Киеве. Но спустя два-три дня, не заметив со стороны Юлиана Бржезовского никаких признаков агрессивности, успокоился. Он ходил с нами на волейбол, а однажды затянул всех нас в ресторан, танцевал, пил, стараясь казаться рубахой-парнем. И у него на душе, очевидно, было неладно. Не так просто своими руками бросать за решетку боевых товарищей, с кем съеден не один пуд соли. Он тянул нас  в «Ривьеру» еще и еще, но это несвойственное нам сроду веселье нас не веселило. После него становилось еще грустнее. Слушая джаз, думали о тех, кто в это время слышит лишь грохот запоров и звон тюремных замков.

Бржезовский больше любил слушать... Профессия! Но однажды и он разговорился. Оказывается, Гитлер выцарапал из Китая, Эквадора, Южной Африки и прочих мест земного шара всех немецких офицеров. Вернул их с помпой в армию.

– А ваш брат, – заметил Иван Никулин, – вырывает из армии самых башковитых, самых боевых, самых крепких товарищей... Прячет их в неведомые щели...

– Ш-ш-ш-ш, Иван! Ты это брось... Я ничего не слышал. Ты ничего не говорил. Да, не слышал из-за барабана. Вон как дует джаз.

Тут мы все пристали к окружному особисту. Спросили, что он знает о «деле» Шмидта.

– Честное слово, ничего, кроме того, что знаете вы. Не верите, – болезненно усмехнулся особист, – клянусь маткой бозкой ченстоховской... Шмидт – это не наша, московская разработка. Я солдат. Приказали – я его взял, отвез Ягоде и Гаю в Москву (Гай – не комкор, а начальник Особого отдела Красной Армии).

Однажды мы гуляли с Иваном Никулиным по шоссе. Навстречу шла большая машина. Завизжали тормоза, из нее вышел, расправляя богатырские плечи, комкор Тимошенко. Поздоровался. Спросил, как живем. Стал звать с собой Никулина.

– Товарищ комкор! – ответил Иван Ефимович. – Но хочу подводить вас. Я же теперь подмоченный. С дивизии сняли, посылают советником по кавалерии к черту на рога, в Монголию. И вдруг завалюсь в санаторий ЦИКа. Нет, не поеду...

– А мне что? – храбрился Тимошенко. – Я еще поговорю о тебе с Климом. Ты ж у меня был лучший командир лучшей кавалерийской дивизии.

Тимошенко сел в машину и укатил в сторону Мацесты. Спустя несколько дней меня встретила Ольга, жена Никулина. Спрашивала, не знаю ли, где был Иван.

Иван, крепко выпивший, явился поздно вечером, после ужина. Рассказал, что Тимошенко все же подхватил его в Мацесте, увез к себе, играл с ним в бильярд, крепко попотчевал и еще раз собирался поговорить о нем с Ворошиловым.

Мы говорили: «Молодчага Тимошенко. Не боится бражничать на виду у отдыхающих циковцев с опальным командиром дивизии». Но... оказалось, что говорить с наркомом Ворошиловым об опальном комдиве – это не идти сквозь густую пелену дымовой завесы с надетым на голову противогазом...

С тревогой на душе мы, ветераны червонного казачества, покинули солнечный курорт. Уехали каждый к себе, расставаясь с добрыми боевыми друзьями кто на десятки лет, а кто и навсегда...

Из Киева я направился в Москву. Очутившись на Арбате, вспомнил время, проведенное в бронетанковой академии. Будто это было вчера.

Но сколько событий втиснуто в эти пятнадцать месяцев! Сколько людей, дел, страстей, чувств! Чугуевский лагерь. Иностранцы. Незабываемые Киевские маневры. Гагры. Новая книга. Борьба за создание тяжелой бригады. Технический сбор. Шмидт! Письмо ЦК!.. Год блистательного подъема и три месяца ужасного скольжения вниз.

И где та черта, которая обозначит конечный предел бесконечного падения?

В управлении кадров меня принял заместитель Фельдмана комдив Хорошилов. Он был весьма любезен.

– Здравствуйте, полковник! Здравствуйте! Не имею чести знать вас лично, но вашу «Золотую Липу» читал.

– Какой из меня писатель? – сказал я. – Будет верно, если скажете, что среди командиров я писатель, а среди писателей – командир.

Хорошилов рассмеялся.

– Скромничаете. Правда, сейчас у вас неприятность, но это временное явление. Фортуна, как известно, капризна. Пойдемте к комкору!

Фельдман стоял у своего письменного стола, большой, плечистый, с крупной головой и черными жесткими глазами. Он сказал, что я назначаюсь помощником начальника Казанского танкотехнического училища. Приказ у наркома на подписи.

– Но Якир говорил о ленинградской или горьковской школе... – сказал я.

– Вы в своем уме? – строго возразил начальник управления кадров. – Кто же после всего случившегося возьмет на себя такое? Нет, пока о школе не мечтайте.

– А что же случилось? – недоумевал я.

– Разве мало вас прорабатывали за Шмидта? С этим вы должны считаться. Я сейчас позвоню, вам дадут путевку  в Архангельское. Езжайте туда, ждите приказа наркома. В вашем положении не выбирают, полковник, а берут то, что дают!

– Мое положение, товарищ комкор, правда, незавидное, но не такое уж позорное. К делам Шмидта не имел никакого отношения.

Начальник кадров сморщил уголок рта.

– Вообще я вас не знаю! Вы работали в Совнаркоме. Мы вас не выдвигали. Вас выдвинул Якир. За вас хлопотал. И все! И Халепский был против вас!

Начальство не скупилось на путевки. Ничего не скажешь. И хоть Амелин уверял меня, что на новом месте мне не придется ничего говорить о причине перевода, но я явлюсь в Казань с ярлыком «замеченного». Не на месяц, не на два. Это я хорошо понял после разговора с Фельдманом.

Хотел сходить к доверенному лицу наркома, бывшему комиссару штаба червонного казачества Григорию Штерну, но мне сказали, что он в Испании. Оставив в Гомеле 7-ю кавалерийскую дивизию, он уехал на Пиренеи военным советником.

В тот же день в магазине Елисеева я услышал за спиной радостный возглас: «Mon colonel!» To была Флорентина д'Аркансьель. Встретила меня она, как старого доброго знакомого. Рассказала, что ее Биби снова в Париже – работа, строительство... А вот ей еще нельзя туда ехать. Застряла в Замоскворечье, в «Балчуге». Смеясь, поведала, что не раз встречалась на Арбатской площади с веселым кудрявым товарищем. Он все собирался показать ей свою игру на скрипке. Да вот все не собрался... Ну, конечно, это был Саша Круглов.

Вспомнил Легуэста, французов, приглашавших меня в свою страну. Но эта поездка не состоялась. Все складывалось по-иному.

Звонить Круглову не хотелось. Чем я мог порадовать товарища? Да и положение «замеченного» сдерживало меня.

Отправился я в Архангельское. С неделю поработал там над рукописями. А на душе было тяжко. Однажды в вестибюле встретил только что прибывших людей: Круглов привез свою жену Эльзу Антоновну.

Александр сразу обрушился на меня – почему не зашел, не звонил. Я ему ответил почти то же самое, что ответил Никулин комкору Тимошенко в Сочи. Не хотел бросать тень на ответственного работника ПУРа.

Но тут оба – Александр и Эльза – энергично замахали руками.

– Что ты? Будто мы не знаем тебя? Слава богу! Ведь я за тебя могу где угодно поручиться! Но Митька, какой подлец, какой негодяй!

– А ты грустил, что он тебя как-то в Ростове не принял, когда ты ему позвонил с вокзала.

– Ну его к дьяволу! Жаль только, что ты из-за такого подлеца пострадал. Смотри, будешь в Москве, кати сразу к нам, на Чистые пруды...

Эти теплые, дружеские слова обрадовали меня. Значит, не все еще охвачены психозом терроромании!

Приказа все еще не было. Больше десяти дней я не вытерпел в Архангельском. Ни прогулки по усыпанным снегом дорожкам, ни задумчивые сосны, ни каток не успокаивали меня. Захватив чемоданчик с рукописями, укатил в Киев.

Был конец декабря. Уходил заполненный большими радостями и горькими печалями 1936 год. И дома было невесело. Никто мне не звонил. Никто не звал в гости. И мы не приглашали никого. Не верилось, что под нами и над нами, во всех этажах большого дома на Золотоворотской, живут люди, с которыми столько лет был связан работой и борьбой. Казалось, что во всем холодном и безразличном мире я остался один.

Начался надлом, боязнь, недоверие. Надлом, который вскоре превратится в бездну. Боязнь, которая перерастет в страх. И недоверие, которое перейдет в отлучение.

Встретили мы Новый, таивший в себе много неизвестного, 1937 год дома. На прошлой, гагринской, встрече было тридцать три человека, на этой нас было трое: мать, жена и я. Невольно подумал: а где и в каком составе придется встречать следующий год?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю